26
— А я-то как раз думала, когда ты снова появишься. Небось его ищешь?
В одной руке Ингеборг Эйкен держит клетчатый шарф, а другой сжимает ручку двери.
— Ой, как здорово. Наверно, я в тот раз его забыла. Где ты его нашла?
— Думаю, там, куда ты его засунула. Аккуратно запрятанным за сапогами в передней.
Карен молча забирает шарф. Спорить с теткой бессмысленно. Особенно когда та права.
— Кофеем угостишь? — спрашивает она.
Четверть часа спустя на столе стоят кофейник, две чашки и низенькая берестяная корзиночка с остатками рождественского печенья: квадратики с брусникой, мелкая россыпь с шафраном и две круглые слойки.
— Надеюсь, я не помешала, свалилась-то как снег на голову, — говорит Карен. — Может, у тебя нет времени.
— Ну что глупости говорить.
— Они с яблоками? — Карен с вожделением смотрит на слойки. — Не ела таких с…
Она умолкает на полуслове, молча смотрит на тетку, которая откинулась на спинку стула, положив руки на синий хлопчатобумажный фартук, и даже не делает поползновений налить кофе.
— Ну, Карен. Выкладывай, зачем ты, собственно, приехала? И не говори мне про забытый шарф или про яблочные слойки, которых давно не пробовала.
Карен повторяет теткино движение, со вздохом откидывается на спинку стула.
— Ладно. Мне нужна твоя помощь.
Эти слова заставляют Ингеборг вновь подняться. Она молча берет с буфета сахарницу, потом открывает верхний шкафчик, достает бутылку без этикетки. А рюмки не достает, отмечает Карен и отрицательно мотает головой, когда тетка вопросительно приподнимает сахарницу и бутылку.
— Я за рулем, — говорит она. — И при исполнении.
— Пожалуй, это еще никому не мешало, — произносит Ингеборг Эйкен и кладет в свою чашку два куска сахару. Свинчивает крышку с бутылки, наливает поверх сахара изрядную порцию, а потом кофе. Размешивает ложкой, наклоняется, нюхает.
— Точно не будешь? Ну ясно, кофей с водкой у вас на материке нынче не пьют. Вам, надо думать, подавай экспрессу да капучину и всякое такое.
Карен улыбается, но не поправляет теткин выговор и не указывает, что Хеймё едва ли можно назвать материком. Она знает, что Ингеборг знает. Просто тут так заведено.
— Стало быть, помощь моя требуется, говоришь. А в чем эта помощь должна состоять, позволь спросить?
— Расскажи все, что знаешь. Что говорят здесь, в усадьбе, и вообще в округе.
— Сплетни хочешь услышать? Н-да, я так и подумала. Однако мальчики тут совершенно ни при чем. Это я тебе сразу скажу.
Ингеборг сверкает глазами, когда Карен отвечает:
— Если мне понадобится что-нибудь выяснить о собственной родне, я как-нибудь сама справлюсь. Я говорю о семействах Стууб, Трюсте, Хусс и Грот и как их там кличут. Я все имена не упомню и кто с кем в родстве тоже.
Она не станет говорить, что кое-что уже узнала от Турстейна Бюле. Да в общем-то вспоминает его рассказы с трудом.
— Ну, во-первых, можешь ограничиться двумя фамилиями. Хусс из того же рода, что Трюсте и Стуубы. У старика Хусса сыновей не было, только дочери. Одна вышла за скандинава норвежского происхождения, по фамилии Трюсте. Вторая — за Стууба. Он, кажись, был родом с Фриселя. Видать, местным барышням Хусс был не пара. Чудно́, право слово.
— Да, я видела, “Комплекс” по-прежнему стоит, — говорит Карен и дует на кофе.
Ингеборг издает неопределенный звук — не то посмеивается, не то презрительно фыркает.
— Это чудище, должно, переживет гудхеймские камни, если никто его не взорвет. Но в детстве оно, помнится, тебе нравилось. Вот вышла бы за Уильяма — и жила бы там нынче.
От удивления Карен открывает рот, а Ингеборг довольно смеется и берет свою чашку.
— Ты имеешь в виду Уильяма Трюсте?
— А кого же еще? Он ведь теперь домой вернулся. Ты его не помнишь? Шастал тут с мальчиками, устраивал шалости, пока мать ему не запретила. Эйкены для него “неподходящая компания”, ясное дело.
Карен роется в памяти. В восторженном человеке, с которым она встречалась на винокурне, не было ничего знакомого. Да и у него, похоже, память не сработала, иначе бы он держался еще любезнее, думает она.
— Ты, пожалуй, была слишком мала, чтобы запомнить всех мальчишек, которые шастали тут по округе. Вдобавок ты смотрела только на Финна, только на него. Господи, как ты на него смотрела, а что — красавец! Высокий, плечистый, аккурат как мой отец.
При мысли о сыне в улыбке Ингеборг сквозит смесь ностальгии и гордости. Карен деликатно откашливается.
— Уильям, стало быть, обычно играл с мальчиками, да? Какой он был?
— Как все мальчишки в том возрасте. Помнится, большой говорун и очень вежливый. Ручаюсь, застольную молитву он дома не выучил, однако ж за еду непременно благодарил. Вполне мог бы тоже стать достойным человеком, если бы мамаша не увезла их с сестрой в Англию. Недавно я видела его в Люсвике, бледный, худой. Сущий скелет, на вид точь-в-точь англичанин.
— А как вышло, что его мамаша уехала? — спрашивает Карен и как наяву видит перед собой Уильяма Трюсте.
Скелетом она бы этого высокого голубоглазого мужчину не назвала. Утомительно говорлив, однако во внешности никаких изъянов не найдешь.
— Ну, видать, невелик почет оставаться в семействе Хусс, когда все под гору покатилось, — говорит Ингеборг Эйкен и умолкает, отхлебывая глоточек кофе с водкой. Потом продолжает: — Дайана бросила своего бедолагу-мужа со всей кучей проблем и уехала к своим родителям в Эссекс. Оно конечно, урожденная англичанка, как она не упускала случая подчеркнуть. По-моему, средний уровень умственных способностей в обеих странах значительно возрос, когда она вернулась домой.
Она удовлетворенно смеется над собственной остротой, и Карен послушно улыбается.
— Насколько мне известно, он еще жив. В смысле, отец Уильяма, — говорит она.
— Ивар-то? Да. Если можно назвать это жизнью; бедняга уже много лет сидит в люсвикском интернате. Ему было чуть за шестьдесят, когда он зачудил.
— Альцгеймер у него вроде бы.
— Да, теперь всему дают диковинные названия. В мое время говорили: отложение солей в сосудах. Правда, раньше люди лишь на старости лет такое зарабатывали. А нынче только и слышишь, причем и у молодых, чуть за пятьдесят.
Ингеборг пододвигает берестяную корзинку.
— Угощайся, Синичка. Хотя бы по штучке каждого отведай.
Карен откусывает кусочек шафранного печенья и языком слизывает крошки в углу рта. Она бы предпочла сразу взяться за яблочную слойку, но не хотела слушать протесты. Надо попробовать все, что подано на стол. И неправильные вопросы задавать нельзя. Правда, невзгоды семейства Трюсте, похоже, территория не заминированная.
— А в чем заключались проблемы? Ну, с которыми мать Уильяма оставила мужа?
— Кризис с добычей угля, понятное дело. Ведь бедняга Ивар — внук старика Хусса и, когда старик помрет, должен был продолжить его дело. Но с открытием нефтяных месторождений поддержка угольных разработок полностью прекратилась, а потом начались забастовки. Буквально за считаные годы они потеряли все. Теперь только и осталось что земля. Хотя ее, похоже, достаточно, чтоб задирать хвост.
Карен думает о своих встречах с Уильямом Трюсте и Гертруд Стууб. Восторженный знаток виски и глубоко религиозная женщина, скорбящая по брату. А еще Габриель Стууб, похмельный байкер, работающий на складе. Она как-то не заметила, чтобы кто-нибудь из потомков старика Хусса, которых встречала она сама, особо задирал хвост. Теткина неприязнь, очевидно, основана на событиях далекого прошлого и связана с давними поколениями, думает она. И будто прочитав ее мысли, Ингеборг продолжает:
— Нет, овечка моя, семейство это, если копнуть поглубже, вовсе не такое благородное. У них тоже рыльце в пушку, как говорится. И если б захотела, я могла бы много чего рассказать, что с них живо спесь-то собьет…
— Так расскажи, — быстро говорит Карен и получает в ответ острый взгляд. — Я просто пытаюсь составить себе представление об этих людях и их прошлом, так что любые сведения могут пригодиться. Вот и подумала, что лучше всего расспросить тебя, — добавляет она.
Новый взгляд говорит ей, что тетка насквозь видит лесть. Затем Ингеборг Эйкен набирает в грудь воздуху, с шумом выпускает его и продолжает:
— Собственно, нельзя сказать, что я действительно что-то знаю, а отец не хотел рассказывать, что́ он видел. Во всяком случае, прилюдно, но я не раз слыхала, как он говорил об этом с мамой.
— О чем? Ну, давай. Я же здесь, чтобы выслушать все, что тебе известно.
Ингеборг как будто бы колеблется. Потом во взгляде вспыхивает огонек.
— Отец подозревал, что во время войны старый Хусс сотрудничал с немцами. Кое-что видел, когда ходил в море, так он говорил. Но молчал об этом, до самой смерти.
Карен скептически смотрит на тетку.
— Почему? Дед ведь ненавидел нацистов.
— Наверно, потому, что, если б Хуссовы делишки выплыли наружу, весь остров бы пострадал. Мы ведь в ту пору целиком и полностью зависели от угольных разработок, и его крах подкосил бы нас всех. Он владел половиной острова, а вдобавок заседал и в провинциальном управлении, и в рыболовном ведомстве.
— И дед, стало быть, молчал, — недоверчиво роняет Карен. — Господи, но это же…
— Ну-ну, будь добра, сбавь тон, — резко бросает Ингеборг. — Времена были другие, и если ты думаешь, что сейчас здесь не бог весть как богато, то посмотрела бы, как жили тогда. К тому же все это происходило в конце войны и уже не имело значения.
Карен молчит.
— Только, по-моему, его это мучило до самой смерти, — добавляет тетка и берется за чашку. — И по правде сказать, у меня много раз язык чесался.
Карен решает сменить тему:
— Ты и Фредрик Стууб, должно быть, ровесники. Ты хорошо его знала?
Ингеборг Эйкен замирает, не донеся чашку до рта. Потом отпивает глоток, медленно ставит чашку на стол. Блюдечко звякает.
— Слишком много болтают. Что ты слыхала? — резко спрашивает она.
— Да вообще ничего. Во всяком случае, о тебе и Фредрике Стуубе. Выходит, ты его знала?
— Конечно, в молодости. Остров-то невелик. Признаться, у нас даже был небольшой роман, задолго до его женитьбы. Да и задолго до моей, ясное дело.
— А позднее вы общались?
— Нет, конечно. Говорю же, по натуре он был настоящий Хусс.
— У меня не возникло впечатления, что Фредрик был большим снобом, — рискует возразить Карен. — Да и сестра его тоже, она только очень религиозна.
Ингеборг фыркает:
— Гертруд воображает, будто она к Господу ближе всех остальных. Этак все благородные рассуждают. Мол, богатство досталось им оттого, что они избраны Господом. Поверь, Синичка, бабы в этой семейке всегда непомерно задирали нос. Мужики, те получше, Ивар всегда был очень милый, а Фредрик… он…
Она умолкает. Карен ждет.
— Фредрик был хороший мужик, — коротко бросает Ингеборг. — Не пойму я, кому вдруг понадобилось убивать его.
Ингеборг Эйкен поспешно отворачивается. Встает, отходит к мойке.
— Все, нет у меня больше времени на разговоры.
* * *
Десять минут спустя Карен бросает взгляд на пакет из фольги, который положила на пассажирское сиденье. Больше никакой информацией ее тетка делиться не пожелала. На вопросы о Габриеле Стуубе и о семействе Грот времени не нашлось. Не спрашивая, Ингеборг Эйкен убрала со стола, достала из ящика под мойкой рулон фольги, завернула нетронутые яблочные слойки и сунула сверток племяннице.
— Копаться в прошлом нет смысла, — сказала она.
Вероятно, нет смысла размышлять и о том, что́ говорила ее мать, как сейчас вспоминается Карен.
“Бог весть, откуда у малыша Одда рыжие волосы. Уж точно не от Ларса”.