В течение десяти последних лет – в Москве, Петербурге, Михайловском, во время странствий по России, за три болдинские осени Пушкин закончил, начал, задумал сотни гениальных сочинений; выполнил взятый на себя обет – просвещать, облагораживать народ, страну своим творчеством. Высшие творческие вершины были достигнуты, однако, самой высокой ценой. В стихах, прозе, письмах 1830‐х годов немало горьких откровений:
Подите прочь – какое дело
Поэту мирному до вас!
В разврате каменейте смело…
Толпа глухая,
Крылатой новизны любовница слепая…
«Очищать русскую литературу есть чистить нужники и зависеть от полиции. Того и гляди, что… Черт их побери! У меня кровь в желчь превращается» (XVI, 113).
Особой автобиографичностью отличается заметка Пушкина о Баратынском (XI, 185–187). Хотя этот факт вообще отмечен исследователями, но все же полезно обратиться к тексту еще раз: «Первые, юношеские произведения Баратынского были некогда приняты с восторгом. Последние более зрелые, более близкие к совершенству, в публике имели меньший успех. Постараемся объяснить причины».
Наше право мысленно подставить имя Пушкина вместо Баратынского, тем более что заметка не была опубликована при жизни Пушкина и, в сущности, похожа на страницу дневника.
Пушкин называет три причины разлада поэта с публикой:
«Первой должно почесть самое сие усовершенствование и зрелость его произведений. Понятия, чувства 18-летнего поэта еще близки и сродни всякому, молодые читатели понимают его и с восхищением в его произведениях узнают собственные чувства и мысли, выраженные ясно, живо и гармонически. Но лета идут – юный поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются. Песни его уже не те. А читатели те же и разве только сделались холоднее сердцем и равнодушнее к поэзии жизни».
Все здесь о Пушкине: «…суд глупца и смех толпы холодной».
Казалось бы, странно, что «читатели те же и разве только сделались холоднее», – ведь на свет явились новые, юные читатели.
Однако, наблюдая спешащую толпу, разнообразных германнов, которым «некогда шутить, обедать у Темиры…», поэт как бы вторит Чаадаеву (в «Былом и думах»): «А вы думаете, что нынче еще есть молодые люди?»
Но продолжим чтение пушкинского текста о холодности публики:
«Вторая причина есть отсутствие критики и общего мнения… Класс читателей ограничен – и им управляют журналы, которые судят о литературе, как о политической экономии, о политической экономии, как о музыке, т. е. наобум, понаслышке, безо всяких основательных правил и сведений, а большею частию по личным расчетам».
Речь, понятно, идет о Булгарине, Сенковском, «торговой литературе» – о тех, кто поймал на лету выгоду «официальной народности». Их успех мимолетен, но заставляет «чистить нужники и зависеть от полиции». Полиция, конечно, скрытый «псевдоним» царской власти, перед которой приходится оправдываться от доносов и прибегать к защите от прямой клеветы.
«Третья причина – эпиграммы Баратынского – сии мастерские, образцовые эпиграммы не щадили правителей русского Парнаса».
Пушкин нарочно преувеличивает влияние на судьбу Баратынского его эпиграмм. Зато самому Пушкину его старые эпиграммы, его произвольно толкуемые новые речи создают устойчивую дурную репутацию у самых влиятельных читателей.
Итак, равнодушие публики, сервилизм печати, недоброжелательность власти… Так же как в формировании поэта участвует все общество, вся эпоха (ибо великих писателей вызывают к жизни хорошие читатели!), так и в гибели поэта в высшем смысле все виновны.
На вопрос, кто виноват в преждевременной смерти Пушкина, наиболее честный, откровенный ответ, который мог дать современник поэта, был бы – я виноват! Разумеется, он не так виноват, как иные; конечно, двор, свет, злословие сплетников сыграли в трагедии «заглавные роли», но им не помешали «из зала» – одни смолчали из страха, другие из равнодушия.
Снова повторим, что в ряде работ последних лет находим излишний оптимизм при оценке взаимоотношений Пушкина и общества. Происходит своеобразное перенесение в 30‐е годы позднейшей славы, признания, триумфа.
Блок в своей пушкинской речи говорил, что добытая поэтом гармония производит отбор меж людей «с целью добыть нечто более интересное, чем среднечеловеческое, из груды человеческого шлака. Этой цели, конечно, рано или поздно достигнет истинная гармония…»
В этих строках огромная нагрузка на мелькнувшем «рано или поздно».
Часто ссылаются на сильно проявившееся общественное негодование и сочувствие в дни пушкинских похорон. Да, действительно тысячи людей шли к дому поэта и негодовали против убийц; действительно этот факт, столь напугавший власть и давший повод для разговоров «о действиях тайной партии», весьма и весьма знаменателен, но не в том прямолинейном смысле, какой ему часто придается. Для некоторых, кто шел проститься с Пушкиным, еще несколькими днями раньше поэт значил немного: одних сближал теперь с ним патриотический порыв, гнев против убийцы-чужеземца; у других трагическая дуэль пробуждает любовь, прежде мало осознанную или забытую. Так или иначе общество как бы проснулось от выстрела на Черной речке, и в те январские дни 1837 года что-то переменилось во многих, кто прежде были «холодны сердцем и равнодушны к поэзии жизни», кем «управляли журналы».
Стихи Лермонтова гениально выразили этот порыв, горестный возглас общества о Пушкине и, главное, о самих себе!
Можно сказать, что ранняя гибель Пушкина стала последним его творением, эпилогом, вдруг ярко, резко озарившим все прежнее.
Эта вспышка не погаснет, ее сохранят, разожгут усилия молодых «людей сороковых годов». От них пламя перейдет в 50‐е, 60‐е, к следующему столетию – навсегда…