В начале сентября 1826 года Михайловского узника увозят в Москву – для свидания с царем.
9 ноября 1826 года в Михайловском Пушкин, уже освобожденный из ссылки и завершающий по заданию царя записку «О народном воспитании», продолжает с Вяземским разговор, начатый еще в июле: «Сей час перечел мои листы о Карамзине – нечего печатать. Соберись с духом и пиши. Что ты сделал для Дмитриева <…> то мы требуем от тебя для тени Карамзина – не Дмитриеву чета» (XIII, 305). Вяземский в 1821 году написал и в 1823‐м напечатал «Известие о жизни и стихотворениях И. И. Дмитриева».
Фраза Пушкина, что ему «нечего печатать», кажется, имела двойной смысл: во-первых, многое не подходило для цензуры; во-вторых, Пушкин мог считать свои воспоминания слишком краткими…
Чуть позже Пушкин отыщет великолепную эссеистическую форму – «Отрывки из писем, мысли и замечания» – и сумеет среди разных фрагментов и размышлений поместить важный отрывок о Карамзине, завершавшийся указанием «извлечено из неизданных записок» (см. XI, 57). Пока же, в ноябре 1826-го, поэт, перечитывая свои «листы о Карамзине», оканчивает записку «О народном воспитании».
В черновике ее сохранились следы напряженного поиска лучших определений, и как не заметить, что на этот раз факт недавней кончины историка вызвал определенную, панегирическую фразеологию: «Его творения, – записал Пушкин, – есть не только вечный памятник, но и алтарь спасения, воздвигнутый русскому народу» (XI, 316). Пушкин еще попробовал, но зачеркнул фразу – «его подвиг есть не только вечный памятник»; образы «вечного памятника и алтаря спасения» отвергнуты как слишком громкие, риторические, но они ясно обозначают направление пушкинских поисков; Карамзин среди репрессий, крушений, разочарований как бы указывает возможный, верный путь, спасение; помогает людям круга Пушкина, Вяземского найти честную позицию меж двух «соблазнов» – уйти в подполье или проситься «во дворец».
Горячие, но мелькнувшие лишь в черновике определения были близки, даже текстуально подобны ряду высказываний пушкинских друзей (сделанных и задолго до 1826 года, и после).
Жуковский писал Александру Тургеневу: «Я гляжу на Историю нашего Ливия как на мое будущее: в ней источник для меня славы и вдохновения».
Адресат письма, А. И. Тургенев, в свое время надеялся, что «История» Карамзина «послужит нам краеугольным камнем для правописания, народного воспитания, монархического управления и, бог даст, русской возможной конституции».
Вяземский называл труд Карамзина «эпохою в истории гражданской, философической и литературной нашего народа».
Много позже он же создаст прекрасный эквивалент пушкинской мысли об «алтаре спасения»; «Карамзин наш Кутузов, 12‐й год, он спас Россию от нашествия забвения, воззвал ее к жизни, показал нам, что у нас Отечество есть, как многие узнали о том в 12‐м году».
Вот в каком контексте, среди каких мнений набирает силу пушкинское стремление – сказать об историографе все.
В ноябре 1826 года, отвергнув панегирические эпитеты, поэт заменяет их в записке «О народном воспитании» формулой из тех, прежних своих «листов о Карамзине», которые только что перечитывал и откуда «нечего печатать»: «„История государства Российского“ есть не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека». Тот факт, что Пушкин не сразу внес эту фразу в записку «О народном воспитании», а прежде попробовал несколько вариантов, может, конечно, вызвать подозрение – не сочинена ли знаменитая строка именно теперь, в Михайловском, в конце 1826 года.
В. Э. Вацуро подобную возможность отверг, заметив, что «Пушкин <…> вставил в официальную записку формулу из своих неизданных мемуаров, в которой для него заключался особый, сокровенный смысл».
Действительно, достаточно посмотреть на рукопись пушкинских записок о Карамзине (документ № 826), чтобы убедиться:
1) фраза о «подвиге честного человека» там уже имеется, причем внесена поэтом сразу, без всяких поправок, вариантов;
2) поскольку же эти листы заполнялись в 1824–1825 годах (напомним опять, что они открываются полуфразой, начало которой «подверглось аутодафе» после 14 декабря) – значит, и сама знаменитая формула записана тогда же.
Выходит, Пушкин в ноябре 1826 года сначала пытался найти новые слова, приличествующие посмертному разговору о Карамзине (тем более в полуофициальной записке, представляемой царю!). Однако после нескольких проб поэт возвращается к старой формуле, выработанной еще при жизни историографа.
В этом быстром движении пушкинской мысли мы видим и начало ответа на тот вопрос, который был поставлен несколько страниц назад: отчего первая печатная публикация «карамзинского фрагмента» (1828) имеет при всех различиях столько общего с рукописью 1824–1825 годов?
Разделяющие их три-четыре года – это ведь целая эпоха, стоящая иных десятилетий: между документом № 825 и альманахом «Северные цветы» на 1828 год (где появился пушкинский отрывок) произошло восстание, затем – следствие, приговор, казнь; за это время умер Карамзин и был возвращен Пушкин. Казалось бы, рукопись устарела, но вышло наоборот. Как старая формула «подвиг честного человека» оказалась вернее всяких новаций, точно так же автор печатного текста 1828 года не очень стремится к обновлению рукописной основы.
Еще раз отметим, что в истории и текстологии пушкинских страниц о Карамзине еще не все ясно, ряд важных проблем находится на уровне гипотезы; например, нельзя с излишней категоричностью отрицать возможные поправки и дополнения, внесенные Пушкиным в старый мемуарный текст уже после смерти Карамзина, в 1826 году. Однако кажется неоспоримым, что созданные главным образом в 1824–1825 годах Записки о Карамзине уже через несколько месяцев стали документом особым; в новых, суровых обстоятельствах они представляли ушедшую, «приговоренную» эпоху.
Включая несколько переработанный текст своего сочинения в «Отрывки из писем, мысли и замечания», Пушкин решил сохранить общий характер «легкой серьезности», столь заметный в рукописи № 825, главном «карамзинском отрывке»; правда, фрагменты, относящиеся к светским женщинам и острякам, пародирующим Карамзина, сокращены; и молодых якобинцев, понятно, в печатном тексте нет.
Однако сокрытые под инициалами остались Никита Муравьев, Михаил Орлов; впрочем, реплика Орлова сильно смягчена; теперь она читалась так: «М. в письме к В. пенял Карамзину, зачем в начале своего творения не поместил он какой-нибудь блестящей гипотезы о происхождении славян, то есть требовал от историка не истории, а чего-то другого».
Обычно при анализе этого печатного отрывка отмечается стремление Пушкина – напомнить о декабристах; о трудной борьбе поэта с официальной цензурой, запрещавшей какие бы то ни было упоминания об осужденных. Все это, конечно, верно, но следует также учитывать, что и спор с декабристами (пусть сильно замаскированный) был теперь делом деликатным, щекотливым – особенно в тот период, когда стали распространяться нелестные для поэта толкования его «Стансов».
Кроме официальной цензуры, Пушкин подвергал себя и строгой «автоцензуре». Так, полемический задор, иронию рукописного отрывка следовало несколько умерить при нынешних трагических обстоятельствах…
И все же достаточно прочитать один за другим оба очерка о Карамзине, рукописный и печатный, чтобы убедиться: общий дух, тон пушкинской рукописи в печати сохранен – и сохранен, конечно, нарочито. Наверное, так же специально не уточнено, какой государь освободил Карамзина от цензуры: старая фраза, во-первых, приобретала дополнительный смысл теперь, когда и Пушкину сказано – «я буду твоим цензором»; а во-вторых, поэт вообще склонен бережно относиться к некогда написанному.
Если бы Пушкин сочинял свои воспоминания о Карамзине действительно в 1826 году, он бы написал их, конечно, иначе: тяжкие потрясения 1825–1826 годов многообразно отразились бы, запечатлелись в тексте.
Но поэт уже располагал страницами, сочиненными до трагедии.
Размышляя позже, в 1830‐х годах, о своих утраченных Записках, Пушкин записал несколько строк, безусловно относящихся и к судьбе того немногого, что от Записок уцелело:
«Не могу не сожалеть о их потере; я в них говорил о людях, которые после сделались историческими лицами, с откровенностию дружбы или короткого знакомства. Теперь некоторая театральная торжественность их окружает и, вероятно, будет действовать на мой слог и образ мыслей. Зато буду осмотрительнее в своих показаниях, и если записки будут менее живы, то более достоверны» (XII, 310).
Пушкин ясно сознавал неповторимую ценность того описания, которое является живым отпечатком определенного, промелькнувшего времени. Именно «откровенность, живость, короткое знакомство» – характерные черты сохранившихся мемуарных страниц о Карамзине. Редактируя текст для публикации, с огромными трудностями и опасностями проводя его в печать, поэт стремился не столько приспособить старый текст к новому времени, сколько максимально сохранить его во всем многообразии и неповторимости.
Не слишком осовременивая уже написанное, Пушкин был особенно современен.
Великим писательским, общественным инстинктом он угадал, что свободный, живой, горячий, иронический дух недавнего прошлого более необходим «людям 1828‐го года», нежели они сами подозревают…
В 1828 году Пушкин выполнял «задание» Вяземского: Карамзин был представлен как гражданин, автор и личность.
Воспоминаниями об историке поэт с ним прощался. И одновременно начинал ту кампанию за карамзинское наследие, которую будет вести до конца дней.
Карамзин и Пушкин… Тривиальный взгляд, обычно расставляющий мастеров по степени таланта, конечно, сосредоточится на пушкинской единственности, несравнимости – постарается преуменьшить разные литературные и человеческие воздействия на гения, который всегда «сам по себе».
Однако к главнейшим чертам великого человека как раз относится восприимчивость, великое умение – у многих заимствовать многое, постоянно оставаясь самим собой.
Слова П. В. Анненкова, высказанные в связи с поэтическими отношениями Веневитинова и Пушкина, прекрасно определяют и роль Карамзина в жизни великого поэта: «Он имел свою долю влияния на Пушкина, как почти каждая замечательная личность, встречавшаяся ему на пути».