Глава 7
Мальчик на Книжной горе
Получив диплом без отличия в 1950 году, я поступил в Городской колледж Нью-Йорка на годичные курсы для выпускников. Назывались они «Организмический подход к психопатологии». Вел их Курт Гольдштейн, психиатр с мировым именем. Его методы преподавания предполагали чтение им вслух (с немецким акцентом, через который невозможно было продраться) его собственного одноименного труда.
Тогда же я занялся так называемым дидактическим анализом. От всякого, кто рассчитывал практиковать чистый психоанализ, требовалось для начала внедриться в дебри собственной психики, вытащить на поверхность предрассудки, травмы, личностные дефекты – словом, разобраться с самим собой, прежде чем пользовать пациентов. Эти занятия я посещал дважды в неделю, по понедельникам и пятницам, а платил со скидкой – десять долларов за пятьдесят минут.
Мой психоаналитик был низенький человек средних лет. Из-за махрового австрийского акцента я его едва понимал. Работал он по методу Фрейда – укладывал меня на кушетку, а сам садился на стул вне зоны моей видимости. Он установил незыблемые правила – я их про себя именовал Четырьмя заповедями. Мне запрещалось производить серьезные перестановки в жизни: нельзя было менять работу, переезжать, жениться-разводиться, а главное – прерывать курс терапии. Ограничения эти, как объяснял мой мозгоправ, базируются на следующей теории: болезненность самопознания, заодно с обнажением души, часто пробуждает в пациентах творческое начало, вследствие чего они изыскивают способы пробрасывать психотерапевтов. А у психотерапевтов имеются собственные резоны не желать подобных сценариев.
Я принял правила. Мне казалось, я не зря плачу деньги. Меня учат профессии; я заглядываю в себя – и вдобавок осваиваю метод свободных ассоциаций, который является важным писательским инструментом.
Три цели по цене одной – выгода налицо.
Впрочем, первое время ничего не получалось.
Динамика психоанализа предполагает, что роль психоаналитика – пассивное содействие свободным ассоциациям. Мне бы принять это как данность – а я возмущался и злился. Всякий раз первые пять-десять минут из пятидесяти у нас уходили либо на глухое молчание, либо на неуместный разговор о текущих событиях моей жизни.
Однажды я сел на кушетке и взглянул психоаналитику прямо в лицо.
Он напрягся.
– По-моему, я впустую трачу ваше время и свои деньги, – произнес я.
Он прочистил горло. Подготовился к нетрадиционному процессу – реальному разговору с пациентом.
– Дэниел, я что-то объясняйт для вас. В Виин штадт, сеанс есть шесть день на недель. Сеанс нет только воскресень. Все знайт, что после день фрай ассоциацион без, психическая рана имейт айн защитн корост, поэтому в понедельник ошшень тяшело пробить путь до фрай ассоциацион. Здесь вы имейт проблем, который мы называйт «Монтаг морген крусте».
– Не понимаю.
– Вы посещайт меня лишь дважд на недель и имейт дни между. Нужен специал цайт, чтобы разбивайт Монтаг морген крусте.
Я нашел, что это безалаберно – транжирить дорогостоящие минуты на молчанку или на избавление от эмоционального мусора; однако я все-таки снова принял горизонтальное положение. Через десять минут полились свободные ассоциации. И я вспомнил…
…Салон красоты «У Бетти» – сразу за депо, возле путей для товарняков, под мостом, по которому ходят поезда. Бетти – это моя мама, парикмахер-самоучка. Целыми днями моет, завивает, делает укладки… Мы теснимся в одной-единственной комнатке прямо над «салоном», моя кровать – у окна, чуть ли не впритык к родительской. Я просыпаюсь всякий раз, когда надо мной прогромыхивает поезд…
…Цирк приехал… «Братья Ринглинг и цирк Бейли». Пустырь возле депо заполонен фургонами. Артисты, занятые во вставных номерах, валом валят в мамин салон. Всем нужно сделать прическу и маникюр. Некоторые дожидаются очереди на каменном крыльце, коротают времечко, оттачивая трюки и рассказывая цирковые байки. Две женщины – одна бородатая, другая татуированная – становятся мамиными постоянными клиентками. Меня они называют душкой и лапулечкой. На укладку приходит канатная плясунья. С ней дочка лет пяти, с белокурыми локонами в стиле Ширли Темпл. Артистка буквально тащит вопящую девчонку в салон. Мама зовет меня – хочет, чтобы я дал этой реве свои игрушки. Я повинуюсь. Достаю из коробки паровозик – девчонка отшвыривает его, паровозик ломается.
– Дэнни, – велит мама, – поиграй с гостьей.
Как я ни стараюсь, девчонка продолжает реветь.
– Дэнни… – Теперь в мамином голосе умоляющие нотки.
Бегу наверх, возвращаюсь со стопкой книжек. Открываю первую, читаю вслух:
– В дальней стране жила-была прекрасная принцесса…
Девчонка ноет, но я продолжаю чтение.
Наконец она затихает. Слушает.
Разумеется, я тогда не умел читать. Просто мама читала мне вслух, вот я и запомнил сказку слово в слово.
Кто-то из клиентов удивленно тянет:
– Ваш сын уже умеет читать!
– Сколько ему лет? – спрашивает канатная плясунья.
– Три с половиной, – гордо говорит мама.
– Гениальный ребенок!
Артистка открывает кошелек, достает монетку в один цент.
– Это тебе, Дэнни, за то, что ты такой умничка. Возьми, купи сладенького.
Не поднимая головы, кошусь вбок. Пытаюсь увидеть лицо своего мозгоправа.
– Наверное, именно в тот день я впервые понял, что историями можно зарабатывать.
Мозгоправ будто каменную маску надел. Молчит. Никаких комментариев не делает.
Мне было три-четыре года, когда воспоминание оказалось заперто в дальнем отсеке мозга. Потому что в 1929-м (когда мне было два года) случился крах на Уолл стрит; а в 1933-м Рузвельт объявил «банковские каникулы». В промежутке мои родители вынужденно закрыли салон красоты и перебрались на Снедикер-авеню, в две комнатки на первом этаже, арендованные у мистера Пинкуса.
Пришли тяжелые времена. Маме уже недосуг было читать мне на сон грядущий, и я сам выучил алфавит. С соотнесением написанного текста и живой речи проблем не возникло, так что я стал книгочеем задолго до того, как мне исполнилось шесть, и я, «перепрыгнув» детский сад, пошел сразу в школу. В Олд-саут-скул № 63 маму убедили: пятилетнему мальчику, который так хорошо читает, подготовительная садовская группа без надобности.
Эти воспоминания у меня привязаны к шести-семилетнему возрасту. Тогда я впервые понял, каково это – быть рассказчиком.
Однажды сырым летним вечером я с папой и мамой сидел на крыльце. Напротив, под фонарем у входа в бакалейную лавку, собралась группа ребят.
С маминого разрешения я побежал поглядеть, что у них там происходит. Большинство ребят были старше меня. Они расположились на деревянных ящиках, в которых бакалейщик зимой держал бутылки с молоком. Кто-то дернул меня за руку – мол, садись, не маячь.
Мальчик по имени Сэмми вел рассказ. До сих пор его вижу – нестриженые волосы топорщатся над ушами, рубашка загваздана, шнурки черных ботинок развязались.
Сэмми рассказывал о Жанне д’Арк, атакуемой Франкенштейном и в последнее мгновение спасенной нотр-дамским горбуном. Затем Кинг-Конг похитил Мэй Уэст и утащил к себе в джунгли, но у Чарли Чаплина в тросточке оказался спрятан меч. Чарли сразил гигантскую обезьяну и удалился, поигрывая тросточкой.
За развитием сюжетов следили, затаив дыхание. Когда Сэмми произнес ненавистные слова «Продолжение следует», с деревянных ящиков возмущенно завыли.
Тони, следующий рассказчик, пытался подражать Сэмми, но получалось у него плохо. Тони запинался, терял сюжетную нить; аудитория выражала недовольство, стуча пятками в стенки ящиков.
До конца лета каждый вечер я проводил возле бакалейной лавки. Я слушал. Я учился распознавать, от каких историй ребята колотят по ящикам, а от каких сидят тихо, как мыши. Мне хотелось встать под фонарем и доказать, что я тоже рассказчик; но, будучи самым младшим в компании, я не решался на выступление перед столь строгими критиками.
Я испытывал трудности с запоминанием. Дома, перед тем как идти к бакалейной лавке, я раскладывал свои сюжеты по полочками и даже видел себя в роли рассказчика. Но когда наступала моя очередь – тушевался. В школе было то же самое. Все контрольные на повторение пройденного я заваливал. Перед контрольной мама будила меня пораньше и повторяла со мной таблицу умножения; увы, по дороге в школу таблица улетучивалась из моей головы.
Всего несколько лет назад я слово в слово запоминал целые рассказы и сказки, причем без всяких усилий! Странно, что в школе все забылось. Наверное, думал я, способности у меня средненькие.
Как-то вечером, лежа в постели с закрытыми глазами, я стал повторять материал для завтрашней контрольной по математике. Бесполезно. Я не позволял себе уснуть, вызывал в памяти числа. Складывать и вычитать у меня получалось только на пальцах. Однако наутро, в процессе умывания ледяной водой, я вдруг уставился в зеркало, даже толком не проморгавшись от мыльной пены. Ибо понял: я все знаю! Все, что нужно для контрольной! Сам себе я отбарабанил таблицу умножения на восемь и на девять.
Между вечером и утром, после безуспешных попыток затолкать знания в голову, какая-то тайная сила мне все же помогла. Я выучился во сне.
Система пригодилась для вечеров у бакалейной лавки. Перед сном я прокручивал в уме рассказ, прорабатывал сюжетные линии и персонажей; затем выбрасывал все из головы. Наутро, глядя в зеркало на себя другого, я сознавал, что помню каждую мелочь.
Далеко не сразу я рискнул встать под фонарь; зато уж истории, проработанные по «сонной» методике, рассказывал без запинки. Сюжеты мои были полны драматизма и зловещего саспенса, выстроены на конфликте; аудитория ни разу не прервала меня стуком в ящики.
Через много лет я опубликовал рассказ про мальчика Сэмми в «Норт Американ ревю». Назывался он «Оратор». Воспоминания же об обучении во сне трансформировались в аппарат из «Цветов для Элджернона» – тот самый, который так досаждал по ночам Чарли Гордону.
Психоаналитику я признался:
– Свои устные истории и сам процесс я любил почти так же, как книги.
– Какой ассоциацион это вызывайт? – откликнулся психоаналитик, в кои-то веки настроенный на беседу.
– Мне представляется, что я карабкаюсь по склону Книжной горы.
– Да-да…
Я стал вспоминать.
Я учился уже в третьем классе. Папа нашел делового партнера – толстопузого и лысого. Как его звали, не помню. Вместе они открыли в Браунсвилле лавку подержанных вещей. Скупали, а затем продавали металлолом, старую одежду и газеты. К дверям на гужевых повозках подкатывали старьевщики, выгружали хлам на огромные весы.
Иногда папа брал меня с собой и позволял играть в лавке. Куча книг вызывала мой особый интерес…
…Жаркий августовский день. Мне почти восемь… Папа говорит, что они с дядей как-бишь-его-там платят несколько центов за ящик старых книг, чтобы отправить их в макулатурный пресс. Из книг получится дешевая бумага.
– Хочешь – выбери себе книжки, – предлагает папа.
– То есть можно взять их домой? Насовсем?
– Ну да.
– А сколько, папа?
Он протягивает джутовый мешочек.
– Сколько в руках унесешь.
До сих пор перед моим мысленным взором высится, почти упирается в потолок книжная гора. У подножия орудуют трое здоровяков. Они без рубашек, их торсы блестят от пота. Здоровяки «кормят» макулатурный пресс. Один хватает стопку книг снизу, срывает обложки и передает обнаженные книги второму, а тот швыряет их прессу в пасть. Третий рабочий утрамбовывает книги, захлопывает крышку.
Тогда первый рабочий давит на кнопку – запускает процесс разрушения. Слышны жующие звуки. Второй рабочий закладывает в машину проволоку, чтобы на выходе получились плотные вязанки в тисках картона. Третий рабочий открывает машину, достает вязанку специальным приспособлением и отправляет на улицу. Фургон подкатывает к выходу задом, вязанки грузят и увозят. Скоро из них сделают рулоны бумаги.
Внезапно меня осеняет. Я взбираюсь на вершину Книжной горы, усаживаюсь. Наугад хватаю книгу, прочитываю абзац-другой и либо швыряю книгу вниз, либо отправляю в мешок. Я действую с максимальной скоростью. За минимум времени стараюсь решить, стоит ли книга вызволения из пасти макулатурного пресса, из лап книжных убийц.
С шестью или семью книгами в мешке я скатываюсь с горы, спешу к велосипеду. Мешок отправляется в корзинку, что приделана к сиденью.
Почти каждый вечер, покончив с домашним заданием, вместо того чтобы слушать радиосериалы, я читаю запоем. До большинства спасенных книг я еще не дорос, но верю: однажды мне откроется их смысл.
Однажды я узнаю, чему они хотят меня научить.
Этот образ – я семилетний, карабкающийся на Книжную гору и спускающийся с нее, – закреплен в моей памяти. Он – наглядное изображение моей любви к чтению и знаниям.
Оттуда, из лавки подержанных вещей, и сквозная метафора «Цветов для Элджернона». По мере того как растет интеллект Чарли, сам Чарли в моем воображении идет в гору. Чем выше он поднимается, тем дальше видит. Наконец он достигает пика, откуда ему открыт весь мир познания, мир Добра и Зла.
А затем… затем Чарли придется проделать обратный путь. Вниз.