Фундаментальные основания описанных перемен формировались одновременно с кристаллизацией черт новой финансовой системы; не будет преувеличением сказать, что реальный сектор экономики и сфера финансов развивались в унисон — иного, собственно, невозможно себе представить. Именно новые потребности экономики, а не социальные или геополитические соображения подталкивали глобальную финансовую систему к изменениям; именно поэтому она наиболее сильно модифицировалась в последние несколько десятков лет не в тех странах, которые стали заявлять о своих великодержавных претензиях, а именно там, где ростки новой экономики возникли раньше и развились более всего.
Если обратиться к самому общему сдвигу, который запустил нынешние перемены, это, разумеется, был переход от традиционного «индустриального» общества к «постиндустриальному». Сам последний термин появился как раз накануне первой фазы финансовой трансформации, будучи введенным в оборот несколькими авторами в 1968–1971 гг. При этом следует заметить, что экономический сдвиг того времени не сводился к переходу от производства традиционных товаров к производству услуг и даже информации; в куда большей мере он указывал на отход от «общества массового производства» в сторону «индивидуализированного общества» (хотя, надо признать, сам этот факт был осмыслен намного позже, в ходе ретроспективного взгляда на 1970-е гг. уже из XXI в. Снижение роли традиционных индустриальных отраслей стало реальностью последнего полувека: доля промышленности в ВВП США уменьшилась с 25,2% в 1967 г. до 17,1% в 1987 г. и 11,4% в 2019-м; в Германии этот показатель составлял 40,4% в 1966 г., 33,5% в 1991-м и 26,8% в 2019-м; во Франции — 29,7% в 1967-м, 24,4% в 1989-м и 17,1% в 2019-м, подготавливая подъем новой экономики, ориентированной на максимальное разнообразие потребления и сегментирование рынков (реальностью это новое состояние стало лишь в 2000-е гг.). Однако важнейший пункт, который стоит тут отметить, — это то, что именно уход в прошлое традиционных стандартов, примитивных сопоставлений и прежних пропорций воспроизводства стал основной причиной современной финансовой революции.
Индустриальное общество предполагало повторяемость и соизмеримость всех экономических процессов. Нельзя не согласиться с тем, что его главной особенностью были не столько капиталистические отношения, а превращение инноваций в основной элемент повседневной жизни — однако даже это не отменяло того факта, что в традиционных индустриальных отраслях для производства каждой новой единицы товара требовалось приблизительно такое же (а во многих случаях даже большее) количество материалов, энергии и труда. В 1929 г. средний американский автомобиль (возьмем Chrysler 75) весил 1,4 тонны, имел двигатель 84 л. с., потреблял на 100 км пробега 12 литров бензина и стоил около $1550; в 1970 г. он (скажем, Chrysler Newport) весил 1,84 тонны, имел двигатель мощностью 290 л. с., расходовал на 100 км пробега 21 литр бензина и стоил $3860, то есть на 10% дороже с учетом инфляции. В развитом индустриальном обществе относительной стабильности и растущего равенства вещи становились bigger & better, а труд оставался важнейшим ресурсом и оценивался по понятным канонам, как и остальные производственные факторы. Финансовая система, основанная на жестком стандарте (либо на использовании золота в качестве платежного материала, либо на привязке к нему через доллар), полностью соответствовала нуждам экономик индустриального типа — но с 1970-х гг. начались сдвиги, изменяющие саму суть воспроизводственного процесса.
Первым среди них стала индивидуализация — и производителя, и продукции, и потребителя.
Прежде всего следует отметить рост индивидуальности производителей, который сопровождался (пусть и не идеальными) изменениями в структуре образования. За предшествующие великой финансовой революции полвека (опять-таки с 1925 по 1970 г.) средний уровень образования представителей низшей квинтили в США вырос с менее чем 7 до 12,5 года и достиг наиболее приближенного к медианному значения за всю историю. При этом индустриальная занятость вознаграждалась весьма достойно: за тот же период зарплаты в промышленности выросли в 4,8 раза (или в 2,1 раза с учетом инфляции) — значительнее, чем медианная квалификация (что объяснялось прежде всего развитием производственных технологий). Между тем вскоре эксперты начали отмечать, что если в течение нескольких десятилетий после завершения Великой депрессии разрыв в оплате высоко- и низкоквалифицированных работников снижался, то с середины 1970-х он стал расти. П. Друкер писал в те годы, что инвестиции в высшее образование оказались самыми доходными, если основываться на повышении доходов выпускника в течение 30 лет с момента окончания им вуза (и остаются таковыми, несмотря на стремительный рост стоимости обучения в колледжах). К концу 1980-х сложилась ситуация, в которой работник без вузовского диплома практически не мог рассчитывать на заметное повышение дохода на своем основном рабочем месте. В начале 1990-х Ф. Фукуяма отметился жесткой формулировкой о том, что «почти все классовые различия в Соединенных Штатах обусловлены [сегодня] разницей в качестве полученного образования», а О. Тоффлер ввел понятие «когнитариата» как нового наиболее производительного класса.
При этом важно иметь в виду не только то, что изменялась модель оплаты в индустриальном секторе на фоне новых требований к квалификации работников, но и то, что в сфере услуг происходила настоящая революция. Здесь ускорилось развитие новых форм занятости, соответствующих новым потребностям рынка, и прежде всего — индивидуальной занятости (в 1973 г. в США было зарегистрировано 6,4 млн предприятий с одним работником, а в 2018 г., согласно последним опубликованным сведениям, их число приблизилось к 26,5 млн, а объем выручки — к $1,3 трлн, или 6% ВВП; более 36 000 таких компаний имеют объем продаж более $1 млн в год). Развитие таких фирм обеспечило с 1981 г. около четверти общего прироста производительности в американской экономике. Деятельность значительного количества врачей, адвокатов, архитекторов, программистов и других людей высшей квалификации стала индивидуальной (в некоторых случаях вокруг них образуются коллективы помощников, но сами они уже не работают по найму); если бизнес оказывается очень успешным, он выстраивается в виде компаний, носящих крайне индивидуализированный характер (еще в конце 1990-х гг. я назвал этот феномен «креативная корпорация», носящей отпечаток индивидуальности ее владельца и фактически никогда его не меняющего). В этой сфере индивидуальность выражается квалификацией и компетенцией в относительно известных секторах экономики — но развиваются и другие формы появления того же тренда, когда основную роль играет даже не столько компетентность, сколько особые качества и свойства человека. В новой экономике самое катастрофическое — это быть средним (что как раз давало определенные гарантии в индустриальном обществе). Никакие заработки не росли так быстро в последние десятилетия, как доходы наиболее востребованных актеров, исполнителей и спортсменов. В 1997 г. Леонардо ди Каприо получил $40 млн за роль в «Титанике»; в 2018-м Джордж Клуни заработал $239 млн. Доходы Элвиса Пресли за всю его жизнь составили около $100 млн, Тейлор Свифт и Бейонсе за последние 10 лет заработали $825 и $685 млн соответственно (36 самых высокооплачиваемых исполнителей, возглавляющих список Forbes Celebrity 100, получают около $2 млрд ежегодно). В 1975 г. один из величайших теннисистов всех времен Бьёрн Борг за победу в финале Открытого чемпионата Франции («Ролан Гаррос») был вознагражден 120 000 французских франков; Рафаэль Надаль, победитель турнира 2019 г., увез с собой чек на €2,3 млн (€1 в 1999 г. был приравнен к 6,56 франка). В 1974 г. легендарный Мухаммед Али за $5,45 млн вышел на бой против Джорджа Формана; в 2017-м Флойд Мейвезер победил Конора Макгрегора за $275 млн. В футболе с 1985 по 2019 г. средняя цена трансферов футболистов для 10 ведущих клубов выросла с €3,2 до €91,6 млн за сезон, или в 28,6 раза; самый дорогой индивидуальный трансфер подорожал с €2,9 млн в 1985 г. до €222 млн в 2017-м (уверен, что мы еще увидим миллиардные цифры в контрактах боксеров и футболистов). И что особенно важно: сам рынок подобных услуг стремительно структурируется: для почитателей американского футбола могут быть безразличны боксеры, для фанатов рэпа — кумиры любителей классической музыки. Все отмеченные моменты радикально меняют основу экономики: относительную сводимость затрат к единому измерителю (ранее я называл это «деструкция стоимости», если принимать ее марксистское определение).
Все сказанное проявляется и в индивидуализации производимых товаров и услуг. В последнее время все большее число товаров начинает производиться на заказ с использованием гибких производственных процессов; разнообразие продукции стремительно растет практически во всех товарных группах; специальной ценностью начинают пользоваться бренды. Если еще в 2007 г. суммарная стоимость брендов 50 самых известных в мире фирм, производящих товары и услуги, ориентированные на конечного потребителя, составляла $1,03 трлн, то, по последним оценкам, она превышает $2,83 трлн. В качестве совершенно особой сферы оформилось статусное, или престижное, потребление, ценность продуктов которого растет непропорционально их себестоимости, опережая показатели инфляции в несколько раз. Между 1995 и 2019 гг. оборот мировой сферы luxury вырос в 3,65 раза, и рост продолжается, несмотря на любые экономические кризисы. То же самое касается и стоимости услуг экстра-класса: путешествий, гостиниц, ресторанов и т.д. Данная сфера оказывается «золотым дном» для развитых экономик, прежде всего для Европы: ввиду растущей индивидуализации потребителей рынок становится практически безграничным, так как отдельные компании не столько конкурируют друг с другом, как это обычно происходит в масс-секторе, сколько занимают определенные ниши и оперируют в них. Потребление товаров индивидуализированного стиля становится знаком принадлежности к глобальному «высшему классу», что формирует рынок символических ценностей, по неким причинам тотально занятый производителями из самых успешных стран (всем хорошо известно, что ничем не примечательные минеральные воды из Франции и Италии представлены в топовых гостиницах и ресторанах по всему миру, равно как шотландский виски и французский коньяк; в лучших магазинах продаются итальянская обувь и французская парфюмерия, британские аксессуары и испанский хамон, немецкие автомобили и швейцарские часы). Ценовая конкуренция в этом секторе становится невозможной, а даже суперкачественная подделка — бессмысленной, так как подлинным объектом потребления является не сам товар, а демонстрируемый им статус. Этот сектор, появившийся в сколь-либо заметном масштабе после Второй мировой войны, становится сегодня лицом успешных экономик и будет расти и впредь.
Наконец, нельзя не замечать, что новая экономика отличается от прежней и существенно изменившейся кастомизацией потребления. Здесь стоит отметить хотя бы то, что за последние полвека возникли и, по сути, завершили свое существование главные образцы индустриального типа торговли — супермаркеты и моллы. Возможность прямого диалога производителя товара и его покупателя создала предпосылки для того, что сейчас называют интернет-торговлей и чему сегодня подчинена вся система транспорта и доставки. Появившись на излете первого этапа современной глобализации, пионеры интернет-торговли превратились в крупнейшие корпорации, главные из которых — американская Amazon и китайская Alibaba — по состоянию на 1 декабря 2020 г. оценивались, соответственно, в $1,62 трлн и $712 млрд. Их развитие оказалось тесно связано с новыми технологиями доставки — сейчас практически все заказы могут быть исполнены в течение суток, — полностью «подстраивающимися» под потребителя. Это открывает дополнительные возможности развития прежде всего для тех производителей, которые ориентируются на узкие группы потребителей: ценителей «органической» продукции, вегетарианцев и веганов, людей, не переносящих глютен и лактозу и т.д. Сегодня в тех же США на такие «особые» категории приходится до 12,3% (в стоимостном выражении) продаж продуктов питания. Поставленные в условия жесткой конкуренции, традиционные компании также вынуждены были в максимальной степени учитывать потребности и предпочтения потребителей. Этот процесс на протяжении последних двух десятилетий серьезно изменил стереотипы поведения людей: привлекательность городской жизни стала снижаться, а последствия глобальной коронавирусной пандемии могут привести к еще одному результату: к резкому снижению массового офисного труда, который, казалось бы, в 1980–2000-е гг. заменил столь же массовый труд промышленного типа. Если это случится, предельно индивидуализированным окажется не только потребление конечного продукта, но и тех товаров, которые обычно используются в производстве. Я даже не буду говорить о том, насколько сложными стали сегодня системы формирования лояльности тем или иным продуктам или компаниям: от купонов и скидок до клубов часто летающих авиапассажиров (к августу 2012 г. в качестве бонусов путешественникам накоплено более 23,5 трлн «миль», которые оцениваются в сотни миллиардов долларов, а стоимость скидок или прав на бесплатное обслуживание в различных гостиницах или сервисах не поддается учету). Все это, если подвести итог этой части, означает, что в современных условиях, где производство и потребление становятся индивидуализированными и во все большей мере престижными и символическими, формируются фундаментальные предпосылки для отказа от тех твердых и незыблемых финансовых стандартов и «мерил», которые считались исключительно важными еще 100 лет назад.
Второе отличие «новой» экономики от «старой» заключается в самом механизме воспроизводственного процесса.
Как я уже отмечал, в традиционной индустриальной экономике производство готового продукта представляло собой переработку сырья с применением определенного количества энергии и человеческого труда в конечный вещный продукт. Технический прогресс мотивировал производителей применять инновации, снижающие стоимость и количество используемых факторов производства, но в целом процесс оставался прежним: каждый новый экземпляр товара воплощал в себе приблизительно такое же количество сырья, энергии и труда, что и прежний. Продавая его, предприниматель получал средства, позволявшие ему закупить все необходимое для повторения процесса и некую прибыль. Стоит также напомнить, что реализация готовой продукции была направлена на удовлетворение относительно локального спроса, и именно потому развитие индустриального общества, будучи предсказуемым с точки зрения воспроизводственных пропорций, порождало растущее богатство и снижающееся неравенство.
При этом важной чертой индустриальной экономики, отличавшей ее от сырьевой (или аграрной) выступала возможность бесконечного развития: процесс не был ограничен количеством имеющегося сырья или земли — все факторы производства можно было приобрести в необходимом количестве — и именно поэтому индустриальная эпоха позволяла одним странам, которым удавалось оптимизировать производственный процесс, догонять других и добиваться смены лидеров. Индустриальная экономика порождала относительно свободную конкуренцию не только между компаниями, но и между народами и государствами: если оценить индустриальную эпоху именно с этой точки зрения, окажется, что именно на нее приходится максимальное количество случаев «догоняющего» развития (более того, я бы даже сказал, что этот метод стал базовой стратегией достижения успеха в XIX и ХХ вв.). Однако переход к новой экономике существенно изменил положение вещей.
Основой индустриального воспроизводства являлось создание очередной единицы товара, потребительские свойства которой были схожи либо идентичны предшествующей (ее можно считать оригиналом), причем издержки производства отличались не слишком значительно. Становление «экономики знаний» на рубеже XX и XXI вв. скорректировало ситуацию. По мере роста доли интеллекта в стоимости продукта, воспроизводственный процесс менялся: издержки на производство оригинала оказывались несопоставимыми с ценой производства продукта, применявшегося потребителем. Это можно видеть сегодня на самых разнообразных примерах. Фильтрат плесени Penicillium notatum, способный убивать стафилококки, был получен еще в конце 1920-х гг., но пенициллин из него был выделен лишь в 1940 г., а при начале его массового производства в США в 1943 г. стоимость одной дозы доходила до $20, и потому лекарство в основном закупалось по линии военного ведомства. В последние 20 лет Pfizer, компания, зарабатывавшая в 2003–2016 гг. $1,5–2 млрд в год на продажах одной лишь виагры, тратит на исследования и разработки от $7 млрд до $9 млрд ежегодно, в то время как себестоимость выпуска одной таблетки виагры не превышает 60 центов. Это соотношение становится еще более очевидным в случае с компьютерной индустрией: разработка процессора начального уровня Intel Atom обошлась в 2008 г. более чем в $3 млрд, тогда как его массовое производство обходится менее чем в $4 за штуку. Если в 2019 финансовом году компания Microsoft потратила на разработку программного обеспечения $16,876 млрд, то запись любого количества копий софта на компакт-диск для последующей продажи (не говоря о том, что загрузки в основном осуществляются онлайн) не стоит практически ничего. По мере распространения интернет-торговли и появления возможности загрузки тех же программных продуктов в серверов компаний-производителей вопрос издержек воспроизводства становится риторическим.
Это обстоятельно меняет весь воспроизводственный процесс, так как возникает разделение собственно продукта (оригинала, защищенного авторским правом) и копии, совершенно идентичной продукту по своим потребительским свойствам (чего по определению не существует в индустриальном секторе). Копии, которые не требуют для своего создания даже малой толики того труда и издержек, которые нужны для производства продукта, тем не менее становятся ходовым и массовым товаром, приносящим компаниям-производителям огромные доходы. В 2019 г. выручка того же Microsoft составила $125,8 млрд, а чистая прибыль — $39,2 млрд; для Intel показатели достигли $72 и $21 млрд. Для сравнения: у вполне успешных индустриальных или добывающих компаний ситуация была совсем иной — Ford показал выручку $155,9 млрд и прибыль $47 млн, а, например, Shell — $352,1 млрд и $16,4 млрд. Меняющаяся ситуация была отмечена еще в конце 1980-х гг., когда в США сектор высоких технологий стал показывать быстрый рост. В своей книге 1990 г. П. Пильцер прямо заявил о том, что развитые страны, обеспечив себе лидерство в сфере технологий, получают ключ к «неограниченному богатству», так как обретают возможность продавать копии продукта, тогда как для всех остальных стран ситуация остается прежней и для реализации того или иного товара необходимо затратить серьезные средства для его производства.
Однако масштаб перемен не может быть объяснен лишь снижением стоимости массово производимой технологической продукции. Основой «неограниченного богатства» западного мира становится то, что продажа копий не предполагает отчуждения самогó исходного продукта. Иначе говоря, отличие «новой» экономики от «старой» состоит прежде всего в том, что в старой объектом купли-продажи становится собственно товар, в новой — право на его (обычно временное) использование. В какой-то мере можно сказать, что речь идет даже не о торговле, а об аренде или лизинге; вероятно, было бы правильно говорить даже не о приобретении собственности, а скорее о владении тем или иным активом, так как может оказаться, что его использование обусловлено или ограничено определенными обстоятельствами (например, в ходе продолжающегося ныне спора США с китайской компанией Huawei американские корпорации [в частности, Google и Microsoft] временно ограничивали доступ владельцев планшетов и телефонов Huawei, выпущенных после 15 мая 2019 г., к своему программному обеспечению. Конечно, подобная новая реальность рождает и противодействие — так, в мире нарастают масштабы воровства интеллектуальной собственности (власти США оценивают ущерб, ежегодно наносимый им американской экономике одним только Китаем, в cумму от $225 млрд до $600 млрд ежегодно), и борьба с ним, хотя уже и стала одним из важных приоритетов как для развитых стран, так и для международных экономических организаций, не приносит пока явных успехов. При этом факт остается фактом: возникает новая экономическая модель, основанная на торговле копиями с неотчуждаемого исходного продукта, остающегося в собственности производителя.
Оценивая этот процесс, следует дополнительно подчеркнуть еще одно важное обстоятельство: развитие «экономики знаний» приводит к стремительной концентрации интеллектуального потенциала, чего в индустриальной экономике в подобных масштабах не происходило. В основе данного феномена лежит то, что мало уметь пользоваться копией интеллектуального продукта и мало даже получить доступ к исходному коду — нужно обладать способностями тех, кто его создал. В традиционной экономике можно было захватить или купить некоторые производственные активы; можно было украсть секрет создания того или иного продукта (даже, например, ракетного двигателя или атомной бомбы), что в итоге приводило к довольно быстрому воспроизведению технологии; сегодня можно купить компанию по производству программного обеспечения, но такая покупка окажется бесполезной при потере десятка ключевых специалистов, ответственных за разработку новых программ. Знание и интеллект, общение их носителей между собой, повторю, приводят к невиданной концентрации «нового богатства» в развитых странах и возникновению масштабных очагов наукоемкого производства. Что бы ни рассказывал П. Дуров о несовершенном инвестиционном климате в Калифорнии, Кремниевая долина остается домом для более чем 2000 компаний, из них 357 публичных с суммарной капитализацией $7,63 трлн на 20 февраля 2020 г., где живут и работают более 835 000 специалистов, создающих прорывные технологии завтрашнего дня, — домом, который больше никому не удалось построить. Формирование на одном полюсе «неограниченного богатства», а на другом — центров индустриального производства и является одной из важнейших причин раскола мира на ту его часть, где проводятся все более смелые финансовые эксперименты, и на ту, где приходится довольствоваться собиранием долларовых резервов на случай непредвиденных кризисных обстоятельств.
Третий принципиальный сдвиг касается соотношения потребительской стоимости и цены индустриальных и «постиндустриальных» товаров.
Я уже приводил пример с автомобилями, вес, мощность двигателя и цена которых заметно росли на протяжении индустриальной эпохи. Не будет большим преувеличением сказать, что данный тренд распространялся на большую часть предметов потребления и индустриально производимых услуг. В текущих ценах (то есть без учета инфляции и роста доходов) цена среднего продававшегося в США холодильника с механизмом для производства льда выросла с $1060 в 1989 г. до $1700 в 2020-м; цена одной ночевки в отеле — с $45,4 в 1980 г. до $131,2 в 2019 г., а фунта говядины в розничной продаже — с $0,89 до более чем $5 в феврале 2021 г. Если же обратиться к основным продуктам «новой экономики», можно увидеть совершенно иной тренд. В 1985 г. компьютер IBM PC XT c 10-мегабайтным жестким диском стоил $4395; первые лэптопы с цветными экранами, например появившийся в 1993 г. PowerBook 180C от Apple, оценивались в $3719–4079. Сегодня качественные ноутбуки в США продаются за $700, то есть в шесть раз дешевле номинально и в 12–15 раз с учетом инфляции. В 1985 г. мобильный телефон Motorola DynaTAC стоил $4000, а звонки обходились от 24 до 40 центов за минуту при абонентской плате $50/месяц; сегодня средний продаваемый в Соединенных Штатах в рознице новый смартфон уходит приблизительно за $500, а за $35–50/месяц большинство компаний предлагают безлимитные тарифы для услуг голосовой связи и интернета. Микропроцессор Intel i486 в 1990 г. стоил в среднем $590, тогда как вышедший в 2020 г. процессор Intel Core i7-7700K стоит $400. При этом самым важным является радикальное изменение потребительских свойств всех этих девайсов: мобильные телефоны сегодня совмещают функции переговорных устройств, телевизоров, пунктов выхода в интернет, фото- и видеокамер, измерителей пульса, ежедневников и десятка других устройств; компьютеры и микрочипы стали в сотни раз мощнее и действуют намного быстрее. Согласно знаменитому закону Мура, число транзисторов в микрочипе определенного размера удваивается каждые два года (а с недавних пор даже каждые полтора), чего никогда не происходило в индустриальную эпоху. В целом можно утверждать, что в пересчете на 1 мегабайт емкости массовые жесткие диски за последние 40 лет подешевели (опять-таки без поправки на инфляцию, то есть в текущих ценах) более чем в 10 млн раз. Эпоха стремительного роста потребительской стоимости товара на фоне обрушения его цены, как это ни странно, хронологически идеально накладывается на период становления финансовой системы современного типа.
Однако даже этот довольно досконально описанный многими авторами феномен не поражает воображение так, как другая характерная черта новой «информационной» экономики. Начиная с конца 1990-х гг. стали появляться компании и сервисы, оказывающие целый ряд услуг на бесплатной основе. Конечно, всем сегодня хорошо известно, что бизнес-модели Google или Facebook основываются на значительных доходах от рекламы (по итогам 2019 г. они составили соответственно $134,8 млрд и $69,7 млрд), однако это не отменяет главного момента: частные потребители услуг этих корпораций, пользующиеся электронной почтой или поисковыми сервисами, ничего за это не платят. Если вспомнить историю, еще в 1997–1999 гг. расширенный «почтовый ящик» на сайте Hotmail объемом 100 мегабайт стоил $99 в год, тогда как с начала 2000-х большинство сервисов перешло на бесплатное обслуживание, а объемы «ящиков» выросли до 1 терабайта. В 2003 г. был запущен сервис Skype, резко удешевивший телефонные разговоры и сделавший их бесплатными между абонентами сервиса; с 2010 г. действует сервис Facetime, позволяющий осуществлять бесплатные аудио- и видеозвонки между компьютерами и мобильными устройствами компании Apple; в последние годы на данном рынке наметился настоящий бум — компании, позволяющие осуществлять бесплатный обмен информацией, устраивать семинары и видеоконференции, появляются практически ежемесячно. Капитализация данного рынка огромна и постоянно растет: Facebook оценивается рынком на 1 июля 2020 г. в $677,0 млрд, Zoom — в $73,1 млрд, Pinterest — в $13,9 млрд, Skype и LinkedIn были приобретены Microsoft в 2011 и 2016 гг., соответственно, за $8,5 млрд и $26,2 млрд. Сегодня эти успехи вызывают серьезное недовольство со стороны многих экономистов и политиков: по крайней мере с середины 2010-х гг. постоянно появляются статьи, авторы которых сравнивают поведение этих «монстров» с действиями картелей начала ХХ в., а в последнее время их «демонополизации» и насильственного разделения на отдельные сервисы требуют даже политики — но с такими сравнениями сложно, на мой взгляд, согласиться по фундаментальной причине: сотни миллионов потребителей (сетью Facebook сегодня активно пользуются 2,7 млрд человек, а почтовыми сервисами Google — 1,5 млрд) не испытывают никакого монопольного давления на свои кошельки, так как, повторю, ничего не платят за базовые сервисы этих компаний. Последнее обстоятельство способствует формированию осторожной оппозиции подобным поползновениям.
Tренд формирования целых отраслей, которые финансируют запросы потребителей из косвенных доходов, — тренд, упрочение которого в будущем лично у меня не вызывает сомнения, — ставит два важных вопроса, имеющих к формированию новой финансовой системы самое непосредственное отношение.
С одной стороны, нужно отдавать себе отчет, что сложившаяся на протяжении всего ХХ в. модель экономического роста ориентировалась на концепцию валового внутреннего продукта и национального богатства, причем оба этих показателя имели стоимостное выражение. В рамках данного подхода общество было тем благополучнее, чем больше добавленной стоимости оно производило на протяжении определенного периода и чем дороже оценивались принадлежащие его гражданам и резидентам активы. Формирование «новой экономики» создает условия для пересмотра этой концепции по двум причинам. Во-первых, возникает широкий спектр бесплатных услуг и продуктов, которые успешно конкурируют с более традиционными сервисами и оказывают на них, я бы сказал, разрушительное воздействие (с 2010 по 2019 г. число отправлений, обрабатываемых Почтовой службой США, снизилось на 16,5%, до 142,6 млрд единиц в год, тогда как количество электронных сообщений в мире составило в 2019 г. почти 294 млрд в день; вероятно, что еще более катастрофическим станет влияние бесплатной инфраструктуры «домашних офисов» на рынок офисной недвижимости. Во-вторых, в последние годы «разворот» в сторону снижения цен и издержек намечается и во многих других отраслях (от автомобилестроения, где заметно увеличение поставок микролитражных автомобилей и электрокаров [по состоянию на 1 июля 2020 г. пионер электромобилестроения компания Tesla превысила по капитализации $208 млрд и теперь стоит дороже, чем Volkswagen, General Motors, BMW, Ford и Fiat Chrysler, Ferrari, Honda, вместе взятые] до альтернативной энергетики, где цена электричества, получаемого из устанавливаемых на крышах домов солнечных батарей снизилась в 100 раз за 40 лет, что приближает перспективы практически бесплатной энергии). Этот тренд подрывает саму идею традиционных инвестиций (о чем подробнее я скажу чуть дальше) и заставляет в целом усомниться в перспективности того типа экономического роста, который сегодня считается необходимым всеми правительствами в мире.
С другой стороны, нельзя не видеть, что формирование мощного тренда в направлении либо непосредственного удешевления части производимых товаров и услуг (вплоть до их полностью бесплатного предложения), либо значительного увеличения потребительной стоимости определенного товара при относительной стабильности его цены для пользователя прямо противоречит классической теории процента, так как на протяжении веков в основе ссудного капитала лежало понимание того, что в перспективе товар, скорее всего, будет стоить дороже, чем сегодня. В условиях, когда на рынке целого ряда благ, пользующихся высоким и устойчивым спросом, формируется тренд на устойчивое снижение цен на фоне постоянного повышения качества и увеличения разнообразия потребительских свойств товара, привлечение кредитных средств для немедленного приобретения того, что завтра станет дешевле и лучше, чем сегодня, выглядит попросту иррационально. Сейчас этот момент еще не слишком хорошо осмыслен, однако уже в среднесрочной перспективе он может стать существенным фактором, влияющим на хозяйственное развитие. Нулевые и отрицательные процентные ставки, природу которых я ранее объяснял через специфические черты современной финансовой системы, могут на самом деле иметь и куда более фундаментальные основания, порождаемые тектоническими сдвигами в экономике, основанной на знаниях и новых технологиях. Мир, которому удастся воспользоваться открывающимися возможностями, может оказаться не просто пространством «неограниченного богатства» в том смысле, о котором говорилось выше; он стремительно начинает создавать новый специфический источник богатства, заключенный в самих его жителях, — и тут мы переходим еще к одному немаловажному моменту.
Четвертая фундаментальная особенность «новой экономики» состоит в подлинном перевороте понятий потребления и инвестирования.
Вся индустриальная система, существовавшая со времен промышленной революции XVIII–XIX вв., основывалась на предельно четком разделении этих понятий. Человек (или воплощенная в нем рабочая сила) рассматривался экономистами как один из факторов производства — наряду с сырьем, средствами производства и капиталом. Заработная плата, которая выплачивалась работнику, считалась прямым вычетом из того объема средств, которые могли бы быть использованы на развитие и расширение производства. При этом те характеристики воспроизводственного процесса, которые мы рассмотрели ранее, однозначно говорили о том, что увеличение инвестиций может привести к пропорциональному (или же почти пропорциональному) увеличению производства — поэтому с давних времен мысль о том, что рост зарплат является фактором торможения экономического развития, принимался за данность. На уровне политических решений этот момент не подвергался сомнению: большинство мощных экономических рывков индустриальной эпохи было совершено именно за счет ограничения потребления и увеличения доли валового продукта, направляемого на инвестиционные цели. Примерами могут быть и индустриализация Великобритании в XVII–XVIII вв., осуществленная за счет обнищания огромных масс населения, и эксперимент по ускоренному развитию экономики Советского Союза, стоивший народу огромных усилий и на десятилетия остановивший рост уровня жизни населения, и купленные дорогой ценой успехи новых индустриальных стран Азии (с середины 1970-х по конец 1980-х гг. реальная заработная плата в Таиланде, Малайзии и Индонезии фактически не повышалась, а в Южной Корее прибавляла чуть более 1,5% в год; для обеспечения быстрого роста требовалось существенное ограничение потребления: в начале 1990-х гг. норма сбережения составляла на Тайване 24%, в Гонконге — 30%, в Малайзии, Таиланде и Южной Корее — по 35%, в Индонезии — 37%, в Сингапуре — 47%, а в Китае доходила, по некоторым данным, до фантастического уровня 50% ВВП). Иначе говоря, сама логика индустриального общества с его стандартизированным массовым производством предполагала три момента: во-первых, человек как производитель был обычным фактором производства и затраты на его нормальную жизнь оказывались не более чем издержками; во-вторых, труд был относительно унифицированным, и поэтому инновации оставались эпизодическим, а не повседневным процессом; в-третьих, для наращивания объемов производства требовалось относительно пропорциональное увеличение использования всех основных его факторов. Единственным сдвигом, который могли себе представить теоретики того времени, было вытеснение рабочих машинами, происходившее на протяжении всей истории модернити и к 1970-м гг. принявшее угрожающие масштабы (в данный период распространились прогнозы о всеобщей автоматизации и обусловливаемой ею 20–25%-ной и даже 40%-ной хронической безработице).
Однако развитие пошло в иную сторону: занятость стала крайне гибкой: в 2018–2019 гг., например, более 1% рабочих мест в американской экономике исчезало каждый месяц — но еще большее их число воссоздавалось в других отраслях. По мере того как информация и знания становились все более значимым производственным ресурсом, роль человека как их носителя стала выходить на первый план по сравнению с его ролью простого дополнения к индустриальным машинам. Интеллект и уникальные способности людей, что немаловажно, не позволяли редуцировать их к некоей абстрактной «рабочей силе», как это делали экономисты XIX в., равно как и говорить о «средних» затратах труда, определяющих стоимость товара. Человек в новой экономике превращался из «фактора производства» в самостоятельного производителя, а из крупицы классового общества — в «суверенного индивида» с широкими правами и возможностями. В 1964 г. будущий нобелевский лауреат Г. Беккер опубликовал свой эпохальный труд «Человеческий капитал», и вскоре книги под названием «Интеллектуальный капитал» (Intellectual capital) или «Капитал знаний» (Knowledge capital) начали исчисляться десятками; характерно, что первый термин был особенно распространен в 1990-е гг., а последний — в 2000-е. Могло показаться, что новые качества человека как работника вели к перераспределению оплаты факторов производства, но основным следствием «революции cтоимости, основанной на знаниях» стала более фундаментальная трансформация.
Если постараться быть кратким, то сводилась она к существенному смещению границы между потреблением и накоплением. Как известно, валовый внутренний продукт с точки зрения расходов (или направления использования) распадается на конечное потребление, валовое накопление капитала и сальдо внешнеторговых операций — и на протяжении многих десятилетий в развитых индустриальных странах соотношение между конечным потреблением и валовым накоплением оставалось относительно устойчивым: если в середине 1920-х гг. оно составляло в США 36% ВВП к 64%, в Великобритании — 33% к 67%, а в Германии — 39% к 61%, то к началу эпохи постиндустриального перехода ситуация изменилась радикальным образом: доля валового накопления в ВВП упала до 30,1% (в Германии) и до 26,8% (во Франции), тогда как доля конечного потребления домохозяйств выросла до 70 %. Причина такого серьезного сдвига кроется, на мой взгляд, именно в формировании нового качества воспроизводственного процесса.
На протяжении той эпохи, когда человек рассматривался как придаток машины, его потребление объективно ограничивалось средствами, необходимыми для физического выживания и удовлетворения базовых социальных потребностей. Получение определенного образования завершало собой вложения в «человеческий капитал» ровно так же, как процесс изготовления молотка завершал превращение его в орудие производства. С приходом новой экономики человек как относительно самостоятельный производитель и создатель нового знания стал требовать к себе совершенного иного отношения. Расширение его кругозора, его умений и возможностей, обретение новых знаний стало факторами наращивания «человеческого капитала». Кроме того, распространение работы, которая не предполагала наемного труда, устраняло границу между конечным потреблением и накоплением/инвестициями: стоящий дома компьютер может одинаково успешно использоваться и для работы, и для демонстрации детям мультфильмов. Подписка на пакет телевизионных каналов кажется чистым потреблением, но если человек занимается изучением бизнес-конъюнктуры, то таким образом он получает доступ к необходимой ему информации с бирж. Если кто-то сочиняет музыку к кинофильмам, приобретение качественной воспроизводящей аппаратуры и массы компакт-дисков с музыкальными произведениями также не может быть отнесено только к потреблению. И такие примеры можно приводить бесконечно: ведь если человек работает практически постоянно, создавая интеллектуальный продукт в каждый конкретный момент, то все его потребление может рассматриваться как инвестиция в самого себя. Подводя промежуточный итог, можно даже сказать: в обществе индивидуальных производителей, которое во все меньшей мере предполагает использование наемного труда, граница между потреблением и накоплением даже если не исчезает, то существенным образом стирается.
Именно это обстоятельство, на мой взгляд, и скрывается за «необъяснимым» снижением нормы накопления в современных развитых обществах. Стоит добавить, что этот заметный нисходящий тренд не слишком существенно сказывается на скорости экономического развития: с 1961 по 1970 г. средние темпы прироста ВВП в США, Великобритании и ФРГ составляли соответственно 4,4%, 3,2%, и 4,6% при, как мы уже отмечали, доле накопления в ВВП 24–26%; аналогичные средние темпы прироста за 2010–2019 гг. составляли 2,26%, 1,86%, и 1,96% при доле накопления, снизившейся в 2009 г. до 18,8%, 15,9%, и 19,3%. При этом не стоит забывать, что в активно развивавшихся индустриальных странах тренд оставался противоположным: в Китае доля средств, направляемых на инвестиции в основной капитал, с 1991 по 2009 г. выросла в отношении к ВВП с 25,7% до 43,8%. Вполне можно предположить, что в перспективе наиболее значимым различием развитых и развивающихся стран станет именно этот показатель: чем более благополучной и естественно развивающейся будет страна, тем ниже окажется в ней доля накопления и тем больше ее граждане будут направлять средств на личное потребление. Иначе говоря, потребление в новой экономике становится самой выгодной инвестицией — что вполне логично, если учитывать особую роль человеческого капитала. Этот момент является дополнительным свидетельством «неограниченности богатства» западного мира, так как большинству его соперников и сейчас приходится (как 50 и 100 лет назад) урезать текущее потребление граждан или расставаться с ограниченными природными ресурсами для обеспечения устойчивого экономического роста, что делает попытки «догоняющего развития» весьма сомнительными.
Пятая важная характерная черта экономики начала XXI в. — это, разумеется, особая роль фондового рынка в хозяйственной системе.
В традиционной экономической теории акционерные общества рассматривались как оптимальная форма инвестирования в компании, капитал которых настолько значителен, что один или несколько собственников не в состоянии обеспечить достаточные для развития бизнеса средства. По мере развития индустриальной экономики актуальность такого типа инвестирования возрастала, и Соединенные Штаты, где привлечение капитала по подписке было исторически более распространенным, чем в Европе, развивались более динамично, чем государства Старого Света. В 1920 г. на Нью-Йоркской бирже было листинговано 670 компаний, представлявших все основные сектора американской экономики; суммарная стоимость их составляла чуть более 50% американского ВВП. Великобритания в то время существенно опережала США с листингованными в Лондоне 2448 компаниями и капитализацией, составлявшей 101% ВВП; Германия и Франция отставали (с 864 и 274 торгуемыми бумагами и капитализацией 14 и 15% ВВП соответственно). Вложения в акции делались прежде всего ради дивидендов — средняя доходность по бумагам компаний, входивших в индекс S&P 500, в среднем за 1920–1926 гг. составляла 5,88% годовых на текущую рыночную стоимость акций (когда ценные бумаги оказывались существенно переоцененными, как, например, в США в 1928 г., данный показатель снижался до 3,67%). Отношение капитализации компаний, торговавшихся на NYSE, к их совокупной прибыли (P/E ratio) в середине 1920-х гг. cоставляло чуть менее 15 (то есть прибыль в среднем составляла 7% стоимости компании).
Однако на протяжении всей индустриальной эпохи развитие фондового рынка хотя и опережало по своей динамике экономический рост, но в целом ненамного. С начала XIX в. до 1870-х гг. совокупная стоимость американских компаний колебалась в пределах 25–35% ВВП; в первой половине 1920-х гг. она приблизилась к 50% ВВП — и такой же (даже чуть более низкой) оставалась и в середине 1970-х. Между тем именно в период формирования «новой экономики» показатель закрепился выше 75% с начала 1990-х гг., превысил 100% в 1996-м и установился на уровне около 150% сначала в 1999–2000 гг., а затем после 2015 г. Примечательно, что биржевая лихорадка в 1990-е и в начале 2000-х гг. охватила весь мир: в «золотой век» современной глобализации казалось, что ее «прилив поднимает все лодки», а убежденность экспертов и инвесторов в успешности модели догоняющего развития была практически абсолютной. Если в 1980 г. капитализация рынка Южной Кореи составляла 5,9% ВВП, то в 1995-м она поднялась до 32,1%, а в 2007-м — до 96% ВВП. По итогам 2007 г. по отношению стоимости публично торгуемых компаний США проигрывали ЮАР, Малайзии, Индии и Иордании и находились на одном уровне с… Папуа — Новой Гвинеей, но это удивительное богатство глобальной периферии рассеялось как дым за последние 13 лет — за период, на протяжении которого Запад несколько раз «включал форсаж», осуществляя мощные финансовые вливания и наращивая бюджетный дефицит, в то время как развивающийся мир так и не смог этого сделать. В результате по состоянию на конец 2018 г., когда капитализация американского рынка составляла 148% ВВП, Китай и Бразилия показывали уровни 45–49%, Мексика и Россия — 31–35%, а Турция и Казахстан — 19–21% ВВП. Если оценить эволюцию американской экономики за последние 30 лет, окажется, что совокупные активы фондового рынка выросли на бóльшую сумму, чем реальный сектор, и ни одна из крупных стран не продемонстрировала подобного результата за этот период.
Отметим еще два важных обстоятельства.
С одной стороны, в эпоху «новой экономики» заметно меняется роль фондового рынка. Индустриальная задача привлечения капитала от массы инвесторов для развития крупного производства уходит с повестки дня. Пять крупнейших корпораций США (и мира) с совокупной капитализациeй по состоянию на 1 июля 2020 г. $6,2 трлн — Apple, Microsoft, Amazon, Alphabet и Facebook — никогда не привлекали внешний долговой капитал для развития, появившись как стартапы, созданные небольшой командой энтузиастов; стоимость материальных активов трех «триллионников» — Apple, Microsoft и Amazon — сегодня составляет от 3,67 до 4,31% их рыночной оценки. Для компаний, входящих в индекс S&P 500, дивидендная доходность за 2019 г. составила 1,83%, а среднее P/E для компаний, составляющих индекс Dow Jones, на 1 июля 2020 г. поднялось до 28,11. В новых условиях фондовый рынок начинает жить такой же самостоятельной жизнью, как и финансовая система, и это заставляет усомниться в часто повторяющихся утверждениях о том, что он представляет собой пузырь, который вскоре неминуемо лопнет.
С другой стороны, на протяжении последних десятилетий фондовый рынок превратился в поистине общенациональный инвестиционный инструмент. Сегодня в акции вложены капиталы пенсионных фондов и страховых компаний, средства университетских эндаументов, а также частные средства граждан. В начале 2020 г. непосредственно акциями или долями в паевых фондах владели более 50% американских домохозяйств (для сравнения — накануне биржевого краха 1929 г. акциями в Соединенных Штатах владели менее 600 000 человек, или 0,8% взрослого населения). И это совершенно понятно: рынок обеспечивает доходность, несопоставимую ни с какими иными инструментами. Значение этого факта, и я об этом уже говорил, состоит в том, что национальное богатство может в новых условиях расти даже ценой увеличения государственного долга — по состоянию на 1 июля 2020 г. капитализация фондового рынка США составляла 163,8% ВВП, или $35,5 трлн при объеме государственного долга $26,25 трлн — в то время как в гораздо более благополучные времена, в момент самого что ни на есть «конца истории» — в декабре 1989 г., первый показатель равнялся 59,9% ВВП, или $3,38 трлн, а второй — $2,87 трлн. Это означает, что, несмотря на все гигантские заимствования и эмиссии, случившиеся с 11 сентября 2001 г. до пришествия коронавируса, капитализация фондового рынка в США в начале 2021 г. превышает государственный долг не на 18%, как в 1989 г., а почти на 36%. Фондовый рынок таким образом (и мы к этому еще вернемся) становится в условиях «новой экономики» важнейшим балансиром макрофинансовых пропорций, не учитывать влияния которого на хозяйственную жизнь сегодня просто невозможно.
Подводя итог, следует повторить основной вывод: финансовая сфера, которая является сейчас непосредственным предметом нашего исследования, не должна рассматриваться как развивающаяся в последние десятилетия автономно от реальной экономики и навязывающая ей свои требования и предпочтения. Хотя мы много раз слышали, что современные развитые страны представляют собой воплощение «финансового капитализма», а законы их развития диктуются «финансовой олигархией», такая точка зрения представляется необоснованной. В истории имели место ситуации, когда финансисты и спекулянты подчиняли себе экономику — и классический пример являет канун Великой депрессии, когда фондовый рынок был на короткое время разогрет почти до 100% ВВП, несмотря на то что в состав индекса Dow Jones в сентябре 1929 г. входили только индустриальные компании (исключение составляли известные ритейлеры Sears и F. W. Woolworth и сеть кинотеатров Paramount Publix). Сегодня среди 50 крупнейших американских корпораций добывающих и промышленных (не считая компьютерной сферы и фармацевтики) всего cемь — и увеличение их стоимости обусловлено не спекуляциями финансистов, а реальными масштабами их бизнеса и спросом на их бумаги со стороны массы частных инвесторов. Сама природа современного экономического роста радикально отличается от характерной для индустриальной эпохи — и именно эти сдвиги определяют новое качество финансовой сферы, а не наоборот.
Важнейшими причинами формирования «новой» экономики в конце ХХ — начале XXI в. я считаю смену базовой экономической парадигмы в направлении отхода от типично индустриальной парадигмы воспроизводства. Возникновение отраслей, которые способны обеспечивать технологический прогресс и предлагать потребителям все более совершенные товары и услуги по снижающимся ценам, а порой и вообще бесплатно, — важнейшая черта нашего времени. Не менее значимым является становление нового производителя — не столько компании, сколько отдельного креативного индивида, чьи способности не могут быть редуцированы до неких средних и чья деятельность создает продукт, стоимость которого с трудом может быть определена в традиционных категориях. Сюда же относится максимальная фрагментация рынка товаров и услуг, которая снижает значение ценовой конкуренции и дает возможность повышения цен на активы, а также увеличения оплаты труда отдельных уникальных работников. Дополнительно стоит отметить, что характер технологического прогресса позволяет перейти от торговли реальными продуктами к реализации того, что на деле является копией изначального изделия и может продаваться бесчисленное количество раз, никак не обедняя производителя и не ограничивая его права и его возможности создавать новые варианты оригинального изделия.
«Новая экономика» радикально меняет роль денег, возможности их эмиссии и свободу финансовых властей в распоряжении ими. Эта трансформация началась на рубеже 1960-х и 1970-х гг. и традиционно рассматривается как порожденная финансовыми дисбалансами — в первую очередь привязкой валют к золоту и ограниченностью их эмиссии. На мой взгляд, даже если эти моменты, которые мы рассмотрели в первой главе, и были непосредственными поводами, спровоцировавшими становление современной финансовой системы, реальной причиной перемен была смена технологической и воспроизводственной парадигм. Деньги, которые на протяжении индустриальной эпохи являлись мерой стоимости, а также средством обмена и накопления, перестают ими быть, на наших глазах превращаясь прежде всего в инструмент стимулирования хозяйственной активности, вознаграждения инициативности и креативности и важнейший рычаг государственного регулирования экономики, спасающий ее от финансовых кризисов индустриальной эпохи. При этом если раньше золото или его субституты выполняли одну и ту же роль во всех точках земного шара, то сегодня мировые валюты играют совершенно различную роль там, где они эмитируются и используются для регулирования экономической активности, и там, где они воспринимаются лишь как мерило стоимости и инструмент накопления валютных резервов. Эта ситуация вместе с обозначенными воспроизводственными различиями порождает новые линии раскола в современном нам мире.
***
Основными этими линиями я бы назвал две, и их подробное описание составляет главное содержание написанной мною 20 лет назад книги «Расколотая цивилизация». Примечательно прежде всего то, в какой степени они стали заметны именно в последние годы и месяцы.
С одной стороны, речь идет о нарастающем расколе внутри самих развитых обществ. Сюда эпоха «новой экономики» принесла невиданный рост имущественного неравенства. Да, природа нового «высшего класса» современного общества существенно изменилась. Если в начале 1920-х гг., так называемых ревущих 1920-х, в США на 1% самых состоятельных граждан приходилось 34,3% национального богатства и 17,3% ежегодного совокупного дохода и при этом более 70% из них получали свои доходы от владения бизнесом или собственностью, то сегодня эта связка во многом нарушена. Для того чтобы оказаться в числе 1% американцев, получающих самые высокие в стране доходы, в 2019 г. нужно было зарабатывать $538 900 ежегодно — и среди этой группы граждан всего 8% жили на предпринимательский доход или ренту от сдачи внаем земли или недвижимости, в то время как более 90% получали доходы от основной трудовой деятельности. Эта доля, безусловно, находится на самом высоком уровне в американской истории. При этом если к середине 1920-х гг. из 20 самых богатых американцев почти все унаследовали бóльшую часть своего состояния, то сегодня таких из 20 всего 6, а одной досталось состояние при разводе. Однако это не исключает того, что «высший 1% домохозяйств» по состоянию на 2016 г. (как последнюю дату полного исследования благосостояния) в США получал 23,8% годового дохода американских граждан и владеет 38,6% национального богатства, что также является наивысшим показателем в истории Соединенных Штатов.
В то же время начиная с 1970 г. американские домохозяйства, относящиеся к низшим 20%, не только сократили свою долю в общих доходах жителей США с 4,1 до 3,1%, а в национальном богатстве — до нуля (cогласно большинству исследований, в 2010-е гг. медианный размер чистых активов этой категории населения был нулевым, а иногда и отрицательным), но даже сколь-нибудь заметно не улучшили благосостояние в абсолютных показателях (их средний доход вырос с $1992 в год до $13 775 в год, что с учетом инфляции означает увеличение на 4,9%, или на 0,1% ежегодно). Последнее объясняется, на мой взгляд, очень просто: в эпоху, когда более всего ценятся знания или уникальные способности, лишенные их люди объективно утрачивают само основание требовать повышения доходов, которое существовало у них в индустриальном обществе, где важнейшим производственным ресурсом был именно унифицированный труд. Более того, по мере развития глобализации и перетока людей по всему миру возрастает конкуренция между местными неквалифицированными работниками и мигрантами, что также препятствует повышению доходов (замечу: с 1970 по 2018 г. легальная иммиграция в США составила 40,2 млн человек, а в страны ЕС — почти 52 млн). В результате возникает ситуация, когда успешные граждане, занимаясь в основном любимым делом и все меньше конкурируя друг с другом, зарабатывают все больше, тогда как бедняки могут претендовать на все менее значительную часть общего «пирога», выполняя нелюбимую всеми работу.
Общества пытаются исправить ситуацию, увеличивая социальные пособия (в 2019 г. в США на эти цели было потрачено более $1,09 трлн, в ЕС — почти €2,6 трлн), однако эффект остается весьма незначительным — прежде всего потому, что следствием такой политики становится лишь еще большее отчуждение бедных неудачников от успешных богатых. За масштабными протестами в США стоит прежде всего именно это неравенство, которое имеет в стране серьезный этнический оттенок. Проблема, однако, состоит в том, что в «новой экономике» возникающее неравенство справедливо — ведь оно обусловлено не столько положением человека в производственной или сословной иерархии (хотя некоторые борцы за права угнетенных пытаются изобразить дело именно так), сколько его собственными талантами и способностями. Возможности современной финансовой системы, как мы все видим в последнее время, в значительной мере используются именно для преодоления такой ситуации (с 1990 по 2019 г. ассигнования на эти цели выросли более чем вдвое), но перспективы достижения удовлетворительного результата остаются иллюзорными.
С другой стороны, еще больший раскол наблюдается в глобальном масштабе между развитым и развивающимся мирами. Несомненно, за последние годы тот разрыв в благосостоянии и экономическом развитии, о нарастании которого в мире очень много говорили в 1990-е и 2000-е гг., несколько сократился — но это произошло в основном за счет всего лишь нескольких стран, и прежде всего Китая. При этом нужно отдавать себе отчет в том, что сокращение разрыва было обусловлено двумя обстоятельствами. Первым было ускоренное экономическое развитие Китая, Бразилии и некоторых других периферийных индустриальных стран в условиях крайне высокого спроса на промышленную продукцию во всем мире; именно высокие темпы индустриального и инфраструктурного развития поддерживали рост благосостояния в этих странах, а также вели к повышению цен на сырье (с июля 1999 г. по июль 2008 г. сводный индекс цен сырьевых и сельскохозяйственных товаров, рассчитываемый журналом The Economist, вырос в 4,54 раза) и обеспечивали относительно высокие темпы роста в ресурсодобывающих экономиках. На фоне нынешнего кризиса сохранение подобных трендов вызывает сомнения; кроме того, целый ряд обстоятельств указывает на возможность обострения геополитических противостояний, способных дополнительно снизить темпы развития периферийных стран из-за вероятной в будущем релокации индустриальных производств обратно в США и страны ЕС. Вторым фактором была исключительно быстрая кредитная экспансия, имевшая место в «третьем мире», и прежде всего в том же Китае, являвшемся главной «фабрикой» планеты. В период с 1996 по 2011 г. объем облигационных займов китайских корпораций в отношении к ВВП вырос на 27,4 процентных пункта, тогда как в США — всего на 11,4 п. п. К марту 2020 г. отношение долгов китайского правительства, региональных органов власти и корпоративного сектора к ВВП составило 317% против 170% в США, причем большая часть муниципальной и почти половина корпоративной задолженности приходится на государственные банки. Сам Китай активно кредитует правительства развивающихся стран и проекты в этих регионах (с 2004 по 2019 г. эти вложения выросли более чем в шесть раз), в то время как иностранные инвесторы владеют лишь 2% государственного и корпоративного долга КНР против 25% американского, что указывает на низкое доверие к обязательствам Поднебесной. При этом сегодня мало кто спорит с тем, что в самом Китае нарастает гигантский финансовый пузырь и на рынке недвижимости: с 2000 г. средняя стоимость жилой недвижимости в Пекине выросла более чем в пять раз, достигнув 70 000 юаней ($9600) за кв. м, а в Шанхае и Шэньчжэне превысив 50 000 юаней ($7000) за кв. м. Это тем более впечатляет, что в Китае нет соответствующего таким ценам платежеспособного спроса (для покупки среднего для того или иного города жилья жителям Пекина нужно работать (и ни на что другое не тратиться) 41,5 года, Шанхая — 36 лет, а Гуанчжоу — 34,3 года против 10,2, 7,3, 4,9 и 4,8 лет для обитателей Нью-Йорка, Сан-Франциско, Майами и Вашингтона). Cитуация, если не считать динамики фондового рынка, крайне напоминает сложившуюся в Японии во второй половине 1980-х гг. Последствия пандемии могут оказать серьезное влияние на периферийные экономики и окончательно остановить успешный рост, имевший там место на протяжении последних 20 лет (в некоторых его частях — таких, например, как Россия или Иран — экономики уже находятся в состоянии застоя). Если индустриальный рост снизит свои темпы, а спрос на сырье продолжит падать по мере развития альтернативной энергетики и снижения материалоемкости ВВП развитых стран, что неизбежно скажется на ценах на энергоносители, многие важные тренды последнего времени могут оказаться неустойчивыми.
Все это говорит, на мой взгляд, о том, что 2020-е гг. станут переломным временем, которое должно доказать или опровергнуть основательность динамики, демонстрируемой в последние полвека западными обществами. Если «новая экономика» действительно представляет собой устойчивую конструкцию, подкрепленную качественно изменившейся финансовой системой, можно ожидать радикального перекраивания всей хозяйственной карты мира. Масштаб перемен, судя по всему, будет прежде всего зависеть от того, насколько мир останется зависим от западного технологического лидерства и от того, в какой степени Соединенные Штаты и страны Европы смогут использовать гибкость своих финансовых систем для предотвращения кризисных явлений.
Окончательный ответ на этот вопрос может дать только время — сейчас же остается проанализировать предысторию того великого противостояния, которое ожидает нас в ближайшие годы.