Я помню облицованный мрамором бесконечно длинный коридор. В нем самые легкие, самые тихие шаги отдавались протяжным гулом. По нему то и дело сновали сотрудники, и даже не самые шумные звуки их деятельности громоздились здесь друг на друга и рокотом перекатывались в воздухе. Холодный верхний свет отражался от пола, из-за чего коридор казался еще бесконечнее, еще глубже.
Таблички на дверях указывали на причину, по которой собирали вместе людей, находившихся за ними — сердечно-сосудистое отделение, нейрохирургическое отделение. Этим местом управляют болезни. Болезнь как фактор была здесь организующим началом. Болезнь устанавливала здесь свои порядки и практически подменяла закон. Болезнь определяла здесь сущность человека.
Совершенно не важно, кем были и чем занимались раньше люди, собранные за этими дверями: кто-то сошел с высокой трибуны, кто-то трудился на рисовой грядке, — но все они приходили в себя в одном, этом месте.
Из какой бы жизни болезнь ни выхватывала их, где бы болезнь их ни заставала — она всех помещала сюда, в это место, приковывала к нему, как к стойлу, в котором они томились, словно животные на ферме.
Все они лежали на белых простынях, всех разделяли белые ширмы, и все смотрели в белый потолок. Их собственные имена больше не имели значения, потому что у них было одно имя на всех — пациент. И еще их всех объединяла болезнь. Возможно, в той, другой жизни они никогда бы не встретились — но здесь довольно было нескольких дней, чтобы незнакомые люди в тонкостях изучили друг друга.
В основном говорили о болезни, потому что она была чуть ли не единственной общей темой. Они перебирали мельчайшие детали своих симптомов и ощущений и тщательно сравнивали их.
— Сегодня я четыре или пять раз вздохнул нормально, а потом уж пришлось набрать в грудь воздуха… А ты?
— Я обычно делаю по шесть-семь вздохов.
— Сегодня почувствовал боль в большом пальце левой ноги.
— А я пока ничего не чувствую, но по бедру медленно идет тепло.
Обычно существует некая дистанция между нашим сознанием и тем сосудом, который его вмещает. Иными словами, мы привычно отделяем дух от тела. Но в том месте, где такие длинные коридоры и белые потолки, многие — может быть, впервые — осознают, что тело нуждается в не меньшем уважении, чем наша душа, чем наши мысли и чувства.
В тот коридор меня привела болезнь отца. Мне было тогда шестнадцать лет.
Я говорю о блоке интенсивной терапии. Его называют еще реанимационным отделением или просто реанимацией. Блок интенсивной терапии находился на последнем этаже больницы. Дверь лифта, ведущего на этот этаж, открывалась в длинный коридор с табличками на дверях. От одних названий болезней, написанных на табличках, кровь стыла в жилах. На каждую болезнь отводилось несколько палат, словно она, как вражеская армия, оккупировала эту территорию, а лежащие пациенты были военнопленными — истинное доказательство ее боевой мощи. До знакомства с порядками реанимационного отделения я и понятия не имел, что больницы работают по законам и логике военного времени. Самые кровожадные и смертоносные болезни захватывают здесь территорию за территорией вплоть до самого верхнего этажа.
На первом этаже находились амбулаторное отделение и морг. В амбулаторном отделении быстро справлялись с легкими болезнями, а в морге, совсем рядом, лежали тела тех, кого все болезни уже оставили. Жизнь и смерть расположились на этом этаже бок о бок, как добрые соседи.
И то и другое — результат воздействия самых бездарных болезней. Дело в том, что не смерть является высшей целью болезни; цель болезни состоит в том, чтобы внедриться в человеческое тело, завладеть и распоряжаться им. Простая травма, легкое недомогание, скоропостижная смерть — все это результаты болезней примитивных, протекающих скучно и без изысканности замысла.
Обычно я бывал на первом этаже, в амбулатории, когда выходил купить кое-какие продукты или когда хотел отдохнуть от отделения реанимации.
Попасть вниз из блока интенсивной терапии можно было двумя путями. Во-первых, с помощью общего лифта, находящегося рядом с палатой моего отца. Однако он всегда был полон людьми и останавливался на каждом этаже, демонстрируя по ходу своего движения полный каталог болезней: сначала неврологическое отделение, потом терапевтическое, потом хирургическое… Наконец лифт прибывал на первый этаж, дверь открывалась, и на меня обрушивалась разноголосица амбулаторного отделения. Во-вторых, с помощью служебного лифта. Там всегда было пусто. Согласно неписаному правилу, членам семей пациентов из блока интенсивной терапии позволялось свободно им пользоваться. С точки зрения персонала, мы были их соратниками, практически однополчанами, ведь и мы, и они постоянно смотрели в лицо смерти — и таинство этого нас объединяло.
Служебный лифт находился в юго-восточном крыле больницы, в самом укромном месте длинного коридора. Хуже всего, что мне — чтобы попасть к этому лифту — приходилось проходить коридор от одного его конца до другого. Я не мог удержаться и заглядывал в каждую палату, желая убедиться, что все пациенты лежат на своих местах. Каждая вдруг опустевшая кровать заставала меня врасплох.
Ужасное состояние, словно идешь по ровной гладкой дороге и вдруг проваливаешься в пропасть. Сердце делает кувырок в груди и падает вниз. Я ненавидел это ощущение.
Именно поэтому я предпочитал ездить на общем лифте. Когда он останавливался на первом этаже и я выходил из него, приходилось проталкиваться через толпу разгоряченных, раздраженных людей в холле. Но мне это даже нравилось. Какофония людских голосов была для меня музыкой симфонического оркестра, а острый запах человеческого пота придавал мне особое чувство бодрости. Каждый раз, когда открывалась дверь лифта, я взволнованно предвкушал эти звуки и эти запахи, погружавшие меня в мир живых здоровых людей, среди которых и я чувствовал себя живым и здоровым.
Вскоре я узнал, что кроме меня в блок интенсивной терапии приходят и другие дети больных. Я говорю, что узнал об их нахождении здесь, но по-настоящему я не знал их, поскольку мы никогда не сближались.
Между мной и ими стояла невидимая преграда, мешавшая нам стать друзьями. Что-то было такое в их глазах — будто они заглядывали тебе в душу, будто видели тебя насквозь. Такие глаза бывают у людей, выплакавших от душевной боли все слезы. Я знал это, поскольку сам выплакал все глаза.
Нам было непросто даже заговорить друг с другом. Праздная болтовня казалась до вульгарности неуместной и даже оскорбительной. А обнажать душу в беседе с таким же несчастным, как и ты, было сродни сеансу вивисекции, поэтому, побеседовав с кем-то однажды, второй попытки ты уже не предпринимал.
Короче говоря, мы, дети лежавших там пациентов, по молчаливому взаимному согласию избегали друг друга.
Существовала еще одна причина, которая только усугубляла положение вещей. Наши родители были тяжело больны, и мы все прекрасно понимали, что творится в душах каждого из нас. Мы знали, насколько невозможно вновь стать беззаботным, громко рассмеяться в ответ на чью-то шутку, просто позволить себе хоть на минуту отвлечься — тебя сразу охватывает чувство вины и боли.
Именно поэтому я даже не пытался заводить в больнице друзей среди сверстников. После того как я пришел к такому решению, всякий раз, когда кто-то из новеньких хотел вторгнуться в мое пространство и сблизиться со мной, я просто молча смотрел на него, пока он не ретировался.
Однако все-таки мне самому требовалось отвлекаться от размышлений обо всем том, что я видел вокруг себя в блоке интенсивной терапии. И для этого было недостаточно забот по уходу за отцом. Задумаешься хоть на секунду, и вновь начинают лезть в голову мрачные мысли — эти безжалостные наемники болезни.
На самом деле забот было много, и на какое-то время мой рассудок все-таки отдыхал. Например, я следил за капельницами отца. Помогал выискивать на его руке место, не испещренное следами уколов. Однажды даже пришлось решать, каким препаратом его будут лечить дальше. Мне предложили выбрать между новым импортным, который стоил довольно дорого, и его китайским, более дешевым аналогом.
— Какой препарат вы предпочтете? — спросил лечащий врач.
— А сколько стоит импортное лекарство?
Он назвал цену, и я надолго задумался.
— У китайского лекарства есть побочки?
— Скорее всего, после приема пищи начнутся болезненные спазмы. У импортного препарата побочных эффектов не зафиксировано.
Я подсчитал, сколько денег у нас осталось и сколько понадобится на лекарство, пока отец будет лежать в больнице.
— Давайте наше, китайское.
А вечером мне пришлось наблюдать, как корчится от боли отец.
Родственники, навещавшие папиного соседа по палате, укоряли меня, что я экономлю на лечении отца, что пожалел денег ему на хорошее лекарство.
В ответ я мог только смеяться.
Вначале я надеялся, что смогу дружить с кем-то из больных. Не с членами их семей, конечно, — те выглядели слишком грустными, слишком обеспокоенными. А вот многие пациенты интенсивной терапии отличались довольно жизнерадостным нравом, даже если это была всего лишь видимость. От них исходило какое-то солнечное сияние. Да, пожалуй, это верное сравнение — ведь, чтобы так светить другим людям, они буквально сжигали себя изнутри.
Особенно меня привлекал один пациент из соседней палаты. Это был поджарый и смуглый человек, родом из Чжанчжоу. Уже довольно немолодой, что давало возможность называть его дядей. Он не покидал свою палату из-за очень больного сердца. Во время разговора ему приходилось часто замолкать, чтобы перевести дыхание, но в остальном он казался вполне здоровым и даже веселым мужчиной, любившим рассказывать смешные истории.
Правда, едоком он был никаким — не хватало сил. Он не справлялся даже с одной пиалой риса. Но с удовольствием рассказывал, как на смотринах, в присутствии своей будущей жены и ее семьи, смог осилить за один присест четыре полные миски дымящегося риса. Как он считал, именно это убедило его будущую тещу отдать ему в жены свою дочь.
Я помогал ему дойти до туалета. В кабинку он заходил сам и долго тряс там своим хозяйством, чтобы помочиться, при этом каждый раз громко приговаривал, чтобы я слышал за дверью: «Ну вот, даже поссать спокойно не могу… капает еле-еле… как сломанный кран».
Он с удовольствием заигрывал с медсестрами, иногда даже переходя границы дозволенного. Стоило какой-нибудь сестре накраситься чуть более обычного, как он тут же интересовался, не для него ли она так прихорошилась и во сколько вечером ему ждать ее.
Родственники в шутку называли его старым извращенцем, и вскоре все в больнице прозвали этого человека старым хрычом.
— Эй, Старый Хрыч, расскажи какой-нибудь анекдот!
Он молча грыз яблоко.
— Ты чего не отвечаешь? Помер, что ли?
— Да здесь я, здесь. Пока еще жив, — громко рассмеявшись, отвечал он.
Отец ревновал меня и завидовал нашей дружбе. Он тоже хотел бы шутить со мной. Он даже пытался соблазнить меня рассказами о славном прошлом: пускался в воспоминания о юности, красивых подружках былых лет и разных махинациях своей банды. Но я все равно норовил убежать к его соседу, да еще ставил отцу в пример этого человека из Чжанчжоу: «Ты только посмотри на него. Он продолжает хранить в сердце радость жизни. Это сильнее любого лекарства».
В конце концов отец отказался от борьбы. Однако так и не согласился познакомиться с моим новым приятелем.
Вечером я спускался на второй этаж и шел в буфет, где всегда покупал одно и то же: три порции рисовой каши, одну порцию мяса и одну порцию овощей. И еще — после некоторых, ставших уже привычными сомнений — я брал порцию тушеной свинины для человека из Чжанчжоу. Врачи запретили ему есть жирное, и родственники кормили его одной постной пищей, поэтому я тайком приносил ему эту сладковатую свиную грудинку.
Я выходил из лифта и сначала заглядывал к нему в палату, а потом уже направлялся к отцу.
Но однажды, возвращаясь из буфета, я увидел, что его кровать пуста. Наверное, пошел ужинать с семьей, подумал я. Я разложил закуски на столе в папиной палате, и мы приступили к еде.
— А тот человек из Чжанчжоу куда делся? — как бы между делом спросил я. — Ушел с родными ужинать? Может, у них праздник какой-то? Могли бы и меня пригласить вообще-то.
— Он скончался, — ровным голосом произнесла мать, не глядя на меня.
Я молча доел ужин. Потом поднялся на крышу, чтобы посмотреть, как садится солнце. Там я поклялся, что больше никогда не заведу себе друга среди пациентов этого отделения. Я спустился на этаж, тихо прошел в отцовскую палату, откинул спинку кресла и лег. Всю ночь я уговаривал себя, что мне совсем не грустно.
Все в реанимационном отделении знали тетушку Ван. Она, как и многие нянечки в больнице, была из деревенских, обладала громогласным голосом и казалась труженицей.
Однако, оглядываясь назад, я теперь понимаю, что была она нехорошим человеком. Если ей в карман не клали денег, она чаще всего делала вид, будто забывала о своих обязанностях, а если вдруг «вспоминала», то без конца ворчала и бранилась сквозь зубы. Вообще манера поведения у нее была не из самых приятных, и в выражениях она не стеснялась. Если маленькие дети только что привезенных пациентов играли в коридоре, мешая ей мыть пол, она бросала швабру и громко кричала: «Это чье тут отродье? Сопляки! Здесь люди мрут как мухи, а они знай себе галдят!»
Детский плач эхом разносился по коридору. Родители, как воры, украдкой выскакивали из палат и забирали малышей, которые потом тихо всхлипывали за дверью.
Тетушке Ван удавалось хоть с кем-то ладить лишь по единственной причине — блок интенсивной терапии представлял своего рода герметичное сообщество. Здесь все варились в собственном соку, все молча переносили свои болезни и беды. А она не имела никакого отношения ни к тому, ни к другому. По этой причине перед ней можно было не притворяться, не скрывать своей боли, не делать вида, что тебе не страшно. И за нее можно было совсем не волноваться, что она вдруг возьмет и пропадет куда-то, как исчезали многие пациенты этого отделения. Ее вздорный нрав тоже имел свои преимущества — к ней никто не хотел привязываться и поддерживать с ней прочные связи.
На моей памяти многие семьи покидали блок интенсивной терапии в надежде, что больше никогда сюда не вернутся. Как только жизнь давала им такую возможность, они стирали все воспоминания об этом месте, словно побывали в параллельной вселенной, а не в реанимации.
Несмотря на выходки и хамские окрики тетушки Ван, я проявлял к ней участие. Как мне казалось, она тоже когда-то завела друзей среди пациентов, но они выписались и исчезли из ее жизни, вот она и обросла броней и научилась защищать себя, чтобы не страдать из-за людей, которые сначала изливают душу, а потом уходят, чтобы никогда не возвращаться.
Когда я понял, что ей пришлось испытать, я почувствовал к ней душевную теплоту.
Я старался сделать для нее что-нибудь приятное и потому пытался разобраться, что же она любит. А любила она больше всего собирать сплетни. Благодаря ей мы узнавали все новости больницы. Вот, например, старик Ван из ортопедического отделения — он со своей сломанной ногой отправился в туалет, растянулся на полу и сломал вторую ногу; теперь лежит на кровати с задранными вверх загипсованными конечностями в виде латинской буквы V. А на втором этаже, в родильном отделении, на свет появились сиамские близнецы; потрясенные родители рыдали, а врачи собрали консилиум, чтобы решить, как разъединить младенцев. «Когда я убирала там, то украдкой взглянула на них. Ну точь-в-точь два божка в храме!» — возбужденно рассказывала тетушка Ван, размахивая руками.
Эта новость поразила не только меня. Несколько дней на нашем этаже только и разговоров было, как близнецы будут жить дальше.
Мы словно смотрели захватывающий сериал, в тайны которого нас эпизод за эпизодом посвящала тетушка Ван.
— Сиамские близнецы оказались мальчиками, — сообщила тетушка Ван.
Все дружно заохали:
— Вот беда!
— Какая жалость, что все так обернулось!
— Два мальчика-близнеца — это же такое счастье!
После обеда она принесла следующую новость.
— Врачи собираются разделить близнецов с помощью хирургической пилы и сейчас обсуждают детали операции. Теперь это всего лишь вопрос времени, — объявила она.
Целый вечер обитатели блока интенсивной терапии взбудораженно толковали, как это можно осуществить, и делали прогнозы исхода операции. В конце концов, им было на чем основывать свои предположения — ведь они все имели тот или иной опыт хирургических вмешательств, правда в качестве пациентов.
На следующий день все с нетерпением ждали появления тетушки Ван. И она не обманула наших ожиданий:
— У них одно сердце на двоих!
Все разом выдохнули:
— Охо-хо! Неужто им придется всю жизнь есть и ложиться спать в одно и то же время?
Большую часть второго этажа занимало акушерское и родильное отделение. Когда я спускался в больничный буфет, то, конечно, старался украдкой проникнуть туда. В больнице все медсестры знали меня в лицо, и я мог свободно разгуливать по всему зданию. Однако на входе в родильное отделение меня всегда останавливали. Увы, там не действовала привилегия родственников пациентов реанимации. Наверное, медсестры боялись, что мы, находясь в непосредственной близости от смерти, будем иметь плохое влияние на новорожденных — самых маленьких обитателей больницы.
Сплетни со второго этажа ценились больше всего среди пациентов интенсивной терапии. Они жадно впитывали каждое слово. Родильное отделение становилось для них тем самым живописнейшем местом в мире, куда стремится попасть каждый турист. Дети из семей пациентов, мечтая проникнуть внутрь любыми методами, использовали всевозможные уловки. Они притворялись, что приносят еду, что срочно должны забрать рецепт на лекарство. Они даже использовали как маскировку врачебные шапочки и хирургические маски. Но дети терпели неудачу — всех их непреклонно разворачивали у входа.
Я долго осаждал тетушку Ван просьбами и наконец уговорил ее провести меня туда. Взамен я пообещал ей несколько книг для подарка ее собственным детям.
Прихватив ведро для уборки, я последовал за ней. При ходьбе она задыхалась, и от нее пахло терпким потом. Когда мы добрались до цели, две медсестры на посту уставились на меня с подозрением, как караульные солдаты.
— Что-то я захворала сегодня, а он, такой славный мальчик, вызвался помочь, — пустилась в объяснения тетушка Ван.
Медсестры посовещались, и одна из них вручила мне форменную синюю куртку. Я шагнул вперед, но она меня окликнула:
— Только сначала тебе нужно продезинфицироваться.
Я понял, что мой замысел раскрыт, стянул куртку и убежал в свою реанимацию.
Я решил, что не нужно мне смотреть на сиамских близнецов. Впрочем, тетушка Ван исправно снабжала нас новостями о них. Но спустя неделю после моего неудачного похода она вдруг замолкла. Как мы ни бились, но не смогли вытянуть из нее ни слова.
Тогда больные и их близкие поняли, что произошло то, чего они все боялись, то, что могло случиться с каждым из них или с их любимым человеком. Близнецов унесла та, чье имя никем не называлось. В следующий раз она могла прийти за любым пациентом отделения реанимации.
Стоило увидеть, как они — медсестра и новый молодой врач — смотрят друг на друга, и все сразу становилось ясно. Должно быть, в юности она была очень хороша собою. Лицо еще хранило следы былой красоты. И ее очень красили ямочки, появляющиеся, когда она улыбалась. Впрочем, сколько я ее знал, у нее было холодное выражение лица и говорила она ровным бесстрастным голосом.
Сестринский пост находился в центре отделения интенсивной терапии. Он представлял собой стойку высотой до пояса, как в ночном клубе. Рядом с постом находилось помещение, которое мы называли ВИП-комнатой. Дверь туда всегда была закрыта. Однако врачи могли заходить в эту комнату свободно, а вот пациентам требовалось специальное разрешение.
Никто толком не знал, как выглядит внутреннее убранство комнаты, поэтому в реанимационном отделении это стало предметом сплетен. Ходили слухи, что там стояла мебель в европейском стиле и лежал пушистый ковер, а некоторые говорили, что там был даже бильярдный стол.
Мы знали, что рано или поздно там побывают родственники всех пациентов отделения. Если их туда приглашали, это означало, что больной находится в критическом положении — и ему, оказавшемуся между жизнью и смертью, немедленно требуется операция.
Процедура приглашения обычно выглядела так: за день до назначенной операции приходила старшая медсестра и протягивала бланк уведомления для родственников пациента. «Врачи желают побеседовать с вами вечером. Вы можете привести с собой всех, кого считаете нужным», — с улыбкой говорила она. В восемь часов вечера старшая медсестра стучала в дверь палаты и вела за собой родственников пациента в ВИП-комнату.
Дверь быстро открывалась и тут же захлопывалась за семьей больного. Утром пациента, родственники которого получали приглашение в ВИП-комнату, увозили в операционную, а после этого он и его семья навсегда исчезали из виду. Если операция проходила успешно, больного перемещали в послеоперационную палату или в другое отделение или совсем выписывали из больницы. Если операция оказывалась неудачной, то больного больше никто не видел.
Роман между медсестрой и молодым врачом заставил всех в отделении интенсивной терапии нервничать. В таких местах, как больница, любовь не знает полумер: она или дарит небывалое счастье, или ввергает в полнейшее отчаяние. Были и практические соображения, ведь если медсестра будет делать укол в расстроенном состоянии, у нее может дрогнуть рука. Все в отделении интенсивной терапии внимательно наблюдали за малейшей сменой настроения на лицах влюбленных, но медсестра и врач безукоризненно держали себя на рабочем месте.
Для меня это тоже был вопрос исключительной важности, поскольку именно этот врач делал операции на сердце, то есть жизнь моего отца полностью находилась в его руках.
Можно сказать, благополучие целого отделения зависело от настроения одной влюбленной пары. Все шепотом передавали друг другу, как развиваются их отношения, и обсуждали тему, что неплохо было бы ускорить этот процесс.
Сначала решили, что самое лучшее — разлучить их. Даже специально придумывались сплетни, которые должны их рассорить. Однажды, когда медсестра делала кому-то укол, ей сообщили, что молодого врача якобы видели с девушкой, работавшей в другом отделении. «Вот как?» — спокойно отреагировала она. Однако спокойствие было явно ложным. Сестру с головой выдал пациент — несчастный аж вскрикнул от боли, настолько тяжело вошла в него игла.
Потом возникла другая, более радикальная идея. Кто-то из больных придумал познакомить молодого врача с красивой молодой девушкой из богатой семьи. Узнав об этом, медсестра влетела в палату и, скрестив руки на груди, гневно обратилась к выдумщику: «Не слишком ли вы задержались в нашем отделении? Вам так не кажется? Мне — да».
После этого инцидента пациенты отделения дружно решили, что намного лучше, когда ничто не омрачает отношений медсестры и врача. С тех пор все трепетно оберегали покой влюбленных. Например, один пациент выспрашивал медсестру, что она любит и что ей хотелось бы иметь, а другой советовал врачу, что именно хорошо было бы ей подарить. Если она была чем-то обеспокоена, мы все так и вились вокруг нее, чтобы разузнать причину, а затем сообща ломали голову, как решить ее проблему.
Моя роль в проекте «сделаем пару счастливой» не была очень сложной. Мне полагалось при каждой встрече медсестры расплываться в улыбке и восхищенно говорить: «Сегодня вы выглядите прекрасно!» Если молодой врач был поблизости, я нахваливал ее за доброту, внимательность и ответственность, а в конце тирады всегда воодушевленно добавлял: «Вот бы мне повезло найти себе такую жену!»
Так получалось, что мы с ним часто сталкивались в туалете. Однажды он, застегивая брюки, раздраженно бросил: «Слушай, щенок, мне надоело… еще раз такое скажешь — уши оборву». Я покорно кивнул. Откуда ему было знать, что я всего лишь скромный персонаж в длинном сериале. В следующий раз, когда я увидел доктора, я снова повторил свой монолог.
Всем было непросто в отделении интенсивной терапии. Мы изо всех сил старались день за днем преодолевать свои трудности и даже находили в этой жизни такие моменты, которые хоть временно, но развлекали нас. В состоянии моего отца тоже, похоже, происходили перемены к лучшему. Его дела явно шли на поправку, я заметил это по тем препаратам, которые стали назначать ему врачи, — они уже были не такими сильнодействующими. Я стал смутно подозревать, что недалек тот день, когда нас пригласят в ВИП-комнату.
Так и случилось. Старшая медсестра провела нас с матерью к сестринскому посту, рядом с которым находилась ВИП-комната. Наконец ее дверь распахнулась и перед нами. Там стояло несколько больших столов с офисными стульями. Единственным ярким пятном был большой мягкий диван. Наверное, он предназначался для членов семьи, чтобы, сидя на нем, они чувствовали себя удобно и спокойно.
Я был несколько разочарован интерьером таинственной комнаты, в которой я не нашел ни пушистого ковра, ни стола для бильярда. Но думать о таких вещах было некогда, так как нас уже ждал папин лечащий врач. Он улыбнулся нам с матерью, а мне отдельно крепко пожал руку. У меня тогда еще промелькнула мысль, что все это: радушная, широкая улыбка; твердое мужское рукопожатие; мягкий, уютный диван — отработанные годами профессиональные приемы, предназначенные успокоить родственников больного перед его операцией.
Остальные врачи сидели за столом, был среди них и тот молодой влюбленный доктор. Значит, я правильно угадал, что он будет ассистировать оперирующему хирургу. Лечащий врач начал подробно объяснять ход предстоящей операции; термины, на которые он не скупился, совершенно сбили меня и мать с толку.
— Доктор, вы можете сказать простыми словами, каковы его шансы? — перебила его мать.
— Я даю шестьдесят процентов. И должен предупредить вас о потенциальном риске. Во время операции сердце будет остановлено, и его функции заменит аппарат искусственного кровообращения. Если давление упадет слишком низко, пока он будет подключен к аппарату, нам, вероятнее всего, не удастся его спасти. Если мы стабилизируем давление и оно будет держаться, мы сможем заменить его пораженный клапан на искусственный. Но помните, при искусственном кровообращении всегда остается риск воздушной эмболии, что приведет к летальному исходу.
У матери был такой вид, будто она вот-вот лишится чувств. Она махнула рукой, чтобы он замолчал.
Но врач упорно продолжал:
— Поймите, вам необходимо понимать все риски. Простите, но это мой долг…
Он все говорил и говорил. Казалось, прошла вечность. Наконец врач спросил:
— Мы можем получить ваше согласие на операцию? Как я уже сказал, шансы на успех равняются приблизительно шестидесяти процентам. Вы должны взвесить все за и против. Но знайте, если мы не заменим пораженный клапан, ваш муж едва ли доживет до весны.
Тут мать окончательно потеряла дар речи. Она повернулась ко мне:
— Хочу, чтобы решал ты. Теперь ты глава семьи.
— А можно подумать? — спросил я.
— Конечно. Но не затягивайте. Судя по анализам, если мы не прооперируем вашего отца в ближайшее время, его состояние ухудшится. Мы рекомендуем провести операцию послезавтра утром. Безусловно, при вашем согласии.
Когда мы покинули ВИП-комнату, я снова пошел на крышу. Со всех сторон она была огорожена проволочной сеткой — наверное, чтобы спасти тех, кто хотел покончить с жизнью.
Каково же было мое удивление, когда я увидел, что на крыше есть еще кто-то. Недалеко от меня стоял парень, мой ровесник. Я узнал его. Он был из тех родственников, что побывали в ВИП-комнате перед нами. Похоже, ему тоже пришлось стать главой семьи.
По неписаным правилам нашего отделения нам следовало сделать вид, что мы не замечаем друг друга, но он вдруг открыл рот:
— Ты знаешь, что завтра Рождество?
— Точно. А я и забыл, — откликнулся я.
— Отец надеется вернуться домой до Праздника весны. Он хочет увидеть, как запускают фейерверки. Как ты думаешь, на Рождество можно устроить фейерверк?
— Вряд ли.
Больше ни он, ни я ничего не сказали. Мы молча смотрели на сгущающуюся тьму, на переполненные улицы, на горящие фонари и оживленную толпу народа. На город, раскинувшийся внизу, опускалась ночь.
Я дал согласие на операцию. Мне пришлось пойти в ВИП-комнату одному, так как матери при одной мысли о врачах и столах становилось дурно.
После того как все бумаги были оформлены, тот молодой врач начал объяснять мне, как следует подготовить отца к операции.
— Я хочу, чтобы завтра вечером ты убедился, что твой отец морально готов к операции. Ты должен спросить его о том, что бы ему хотелось сделать, о чем он мечтает. Постарайся разговорить его. Чем больше у него будет желаний, тем лучше. Если человек хочет жить, шансы на выздоровление повышаются. Так что многое зависит от вас, тебя и мамы. Но ты должен убедиться, что он готов.
Вечером я, как обычно, отвечал за еду. Мать предложила купить маринованную утку, любимое блюдо отца. Ему нельзя было ее есть, но, по мысли матери, отцу было бы приятно, что мы стараемся ему угодить. Он мог просто посмотреть на любимую утку. Однако мне в голову пришла другая идея. Вместо утки я купил на ужин рыбу и овощи, которые он терпеть не мог.
Естественно, отец расстроился и раздраженно ворчал на меня весь вечер. Чтобы его утешить, я сказал, что послезавтра куплю ему целую утку.
Он не знал, насколько опасна та операция, которую ему предстояло перенести, но на душе у него было тревожно. Он решил дать мне последнее мудрое наставление:
— Тебе придется заботиться о матери.
— Как я смогу о ней заботиться? Я еще слишком молод.
Нельзя сказать, чтобы мой ответ его успокоил. Немного помолчав, он вздохнул и продолжил:
— А почему мои братья не пришли? Мне надо им позвонить. Я хочу им кое-что сказать.
— У них своих дел полно. Им сейчас с тобой некогда разговаривать. Вот выпишут тебя, и поговорите.
— Вообще-то больных, особенно перед операцией, нельзя волновать, — гневно взглянув на меня, парировал отец.
— А что ты волнуешься? Говорю же, послезавтра они к тебе придут. Будете болтать хоть целый день.
— Какой ты все-таки болван, — бросил он и надолго замолчал.
Конечно, операция была очень опасным делом, и я не знал, стоило ли накануне так рисковать. Если мой расчет окажется неверным, если отец умрет, я всю жизнь буду укорять себя за то, как разговаривал с ним сегодня вечером.
Я услышал в коридоре детский визг. Какой-то ребенок кричал, что сегодня Рождество, и требовал подарка. Но никто ему не ответил. Словно камень упал в глубину и навсегда исчез из виду. Малыш не знал, что в больнице, особенно в этом отделении, время течет иначе и здесь отмечают другие праздники.
Матери явно стало не по себе. Она открыла окно, чтобы впустить свежий воздух, и в этот момент снизу взмыл яркий луч, будто кто-то, чиркнув спичкой, осветил мутную темноту. Луч летел вверх, вверх и, добравшись до нашего этажа, превратился в разноцветный яркий цветок. На улице запускали фейерверк!
Фейерверк! Все в отделении интенсивной терапии радостно зашумели.
Огни мерцали в воздухе. Я обернулся к матери и увидел, что она улыбается. Еще бы, это же был фейерверк! Такая красота!
Я сразу понял, кто это сделал. Как же он любит своего отца, тот парень, с которым я разговаривал на крыше. Я высунул голову в окно и увидел, что его окружили охранники.
Ровно в девять утра отца на каталке ввезли в операционную. Папины братья приехали накануне поздно вечером. Мы все ждали у дверей. Вдоль стены стояли пластиковые кресла, как в дешевых ресторанах, но они были такими неудобными, что сидеть на них было невозможно.
Примерно через час из оперблока торопливо выбежала медсестра. Мать разрыдалась. Никто не осмелился спросить сестру, что происходит.
Спустя некоторое время в оперблок прошла бригада хирургов. Папины братья, несмотря на строжайший запрет, закурили и молча отвели меня в сторону.
Было почти двенадцать часов дня. Из операционной никто не выходил — ни врачи, ни медсестры. Нам казалось, что нас поджаривают на раскаленных углях.
В первом часу у оперблока было так тихо, что можно было услышать, как тикает секундная стрелка. Дядя хотел узнать, что происходит, но дверь была заперта, и вокруг — никого из персонала.
Спустя несколько минут оттуда выскочила медсестра и промчалась мимо нас, ничего не сказав.
Кто-то из наших родственников заплакал.
— Ты чего плачешь? Думаешь, врачам легко? Хватит ныть, — сердито осадил плачущего один из папиных братьев.
— Вы все воображаете самое худшее, — поддержал его другой брат.
Братья раздраженно загасили окурки и отошли в дальний угол.
Когда отца отвезли в послеоперационную палату, я отправился искать того парня, который запустил фейерверк. Но я не смог его найти.
— Сегодня еще кого-нибудь оперировали? — спросил я у постовой медсестры.
— Нет, только твоего отца.
Душа у меня была не на месте. Ускользнув от родственников, я вернулся в отделение реанимации. Все старые знакомые обрадовались, увидев меня, и бросились наперебой поздравлять. Но я был слишком возбужден и не очень внимательно их слушал.
— Кто-нибудь знает, как дела у того больного, которого оперировали в тот же день, что и моего отца? У него сын мой ровесник, — нетерпеливо пояснил я.
— Его вчера утром увезли на операцию. Взяли в то же время, что и твоего отца, но больше мы его не видели, — наконец ответил мне кто-то.
Я молча пошел к лифту. Спустился на первый этаж. Серый пепел, оставшийся от фейерверка, тонкой вуалью лежал на земле.
Пройдет несколько дней, и ветер смешает его с городской пылью, развеет его следы.
Следы — такие зыбкие, такие мимолетные. От них и так уже почти ничего не осталось. Словно и не было.