«Сказка о золотом петушке» написана Пушкиным осенью 1834 года. Опубликована в 1835-м, при полном молчании критиков. В 1836-м началась травля поэта, достигшая к концу года предельной остроты. А в самом начале 1837 года Пушкина не стало.
Что это: шутка? Жонглирование датами? Дешёвая погоня за сенсацией?
Или принципиально новый взгляд на давно и хорошо известные факты?
Проще всего от этого взгляда отмахнуться, – хотя бы под предлогом его «конспирологичности». Но как отмахнуться от загадочной недоговорённости сказки, от слабо мотивированных действий её персонажей, от общей неясности её сюжета? Как объяснить «недетский» характер сказки, заставляющий уже не одно поколение пушкинистов подозревать наличие в ней какого-то скрытого содержания?
Попытки разгадать смысл этого содержания не прекращаются до сих пор1. Но ни одна из попыток так и не признана безусловно удавшейся, навсегда решившей проблему. Спрашивается, почему? Не потому ли, что сама проблема понимается недостаточно глубоко? Ведь что представляют собой те варианты прочтения сказки, которые мы на сегодняшний день имеем? Это, во-первых, интерпретации на уровне «теории заимствований» (из духовных стихов, из апокрифической литературы, из сочинений В. Ирвинга и др.), которые ничего, кроме внешней формы сказки, не объясняют. Во-вторых, это интерпретации на уровне «фиги в кармане», когда, например, скрытый замысел сказки сводится, в духе Фрейда, к вымещению Пушкиным своей обиды на Николая I за «камер-юнкерство» (такова интерпретация А. Ахматовой).
Но неужели Пушкин и вправду мог ограничиваться одними лишь подражательными заимствованиями или опускаться до уровня «фиги в кармане»? Или он всё же руководствовался какими-то другими, более интересными, соображениями?
Поставим вопрос иначе: в чём заключается более глубокое понимание проблемы? Не в том ли, что прочтение скрытого содержания сказки должно начинаться не с неё, а с предварительного объяснения: откуда вообще взялась такая странная особенность русской культуры предпушкинского и пушкинского времени, как литературная мода на иносказательность?
Правильная постановка вопроса – это почти ответ на него. Специалисты знают: в русском обществе конца XVIII века мода на иносказательность проистекала из всеобщего увлечения масонством. Дело в том, что «масонские организации были полуконспиративными или даже вовсе тайными; поэтому многое в их печатных и письменных документах не договаривалось или излагалось иносказательно»2. И на том же иносказательном языке излагалась вся легендированная история масонства, а также интерпретировалась его атрибутика и ритуальная практика.
Культ иносказательности, процветавший в масонской среде, коренился в общей для «братьев» установке на противопоставление «касты просвещённых» всем остальным «профанам», где последним не полагалось знать того, что знали первые. Причём противопоставление это распространялось и на саму масонскую иерархию. Например, видный масон князь Гагарин, «став великим префектом капитула, принял на себя “должность охранения втайне от масонской толпы учреждения капитула”». В то время как принадлежавший к масонской толпе Сумароков подобострастно писал об орденских верхах: «….А тайну их спознати нельзя тебе вовек»3.
Имело значение и свойственное «братьям» увлечение мистикой и оккультизмом, требовавшее соответствующего языка общения. Этого же языка требовала и масонская апология «откровений», постигаемых членами ложи при их продвижении по иерархической лестнице. Хотя ярче всего особенности иносказательного смысловыражения заявили о себе в религиозно-нравственных поэмах и нравоучительных романах, очень популярных в XVIII веке. В этом смысле не случайны примеры увлечения Новикова «герметическими науками», а М. Хераскова и многих других – аллегориями, символикой и прочими формами смысловых переносов. Сочинением аллегорических сказок нравоучительного характера увлекалась даже императрица Екатерина II. Симптоматичны и названия некоторых масонских книг: в 1783 году в Москве было издано сочинение иеромонаха Аполлоса (в миру А. Д. Байбакова) под заглавием «Кто есть истинный друг? Иносказательное со нравоучением повествование». Расцвела иносказательность и на почве басенного жанра (Хемницер, Крылов).
Не нужно только делать отсюда скоропалительный вывод, будто язык скрытых смыслов являлся исключительно и специально масонским. Сама по себе иносказательность – это дорога с двусторонним движением, где имеют место как утаивание смыслов, так и их раскрытие (например, объясняя что-либо, мы нередко прибегаем к выражениям типа «другими словами» или «попробую сказать иначе», то есть пользуемся иносказательностью в прямом смысле слова). А сущность иносказательности – это сущность той символической специфики языка, различными проявлениями которой переполнено в истории культуры абсолютно всё: фольклорная и литературная метафорика, притчевость евангелий и их святоотеческие толкования, герменевтическая и метаязыковая проблематика науки, двусмысленности некоторых профессиональных способов общения (в дипломатии, в бизнесе и др.).
Масонство лишь воспользовалось этой спецификой в своих собственных корпоративных интересах. А поскольку принадлежность к масонскому кругу воспринималась образованным русским обществом конца XVIII – начала XIX вв. как причастность к последнему слову европейской культуры4, то и характер внутримасонского обихода с неизбежностью отражался на всей общественной, в том числе литературной, атмосфере того времени. Не случайно за литературой той поры закрепился специальный научный термин: «масонская литература».