Без учёта всего того, что сказано в предыдущей главе, нельзя понять и дальнейшей логики развития сюжета, в том числе мотива «трёхдневного ожидания»:
Ждали три дня, но она
Не восстала ото сна.
В 1880 г. в сборнике «Христианское чтение» (и в небольшом количестве оттисков) было опубликовано историческое исследование профессора Санкт-Петербургской духовной академии М. И. Кояловича под названием «Три подъёма русского народного духа для спасения нашей государственности во времена самозванческих смут».
Смутное время, под которым принято понимать очень сложный комплекс событий 1605–1612 гг., обрушившихся на страну сразу же по смерти Бориса Годунова, явилось пиком нестроений, замешанных на элементах династических спекуляций, классовой борьбы, гражданской войны, иностранных интервенций и княжеско-боярских интриг. Попытки обуздать этот внутригосударственный кризис чисто «аппаратными» средствами, то есть избранием на царство Василия Шуйского, успеха не принесли. «Русская государственность тогда, по-видимому, совершенно погибала, и, казалось, немного ещё нужно было нанести ей ударов, чтобы её погибель стала совершившимся, не подлежащим никакому сомнению, фактом. 30 ноября 1608 г. Шуйский в одной грамоте, имевшей значение окружной, писал, что у Литвы, т. е. у Поляков, подлинно задумано всех государевых, т. е. служилых людей, побити и в полон поимати, и что они уже между собой расписали, кому каким городом владети. В Западной России ходили тоже слухи об этом плане с подробностями, ещё более тревожными. Там говорили, что у польского короля есть тайный план овладеть Россией и на место русских шляхтов и купцов, выслав их хотя бы в Подолию, посадить польских добрых людей. <.. > Шуйский, оторвавшийся от народа при самом своём вступлении на престол и оставленный почти всем своим народом, пришёл к совершенно естественному в таком положении заключению, что его может спасти только иноземная помощь, и обратился за ней к Швеции, которая при тогдашней её вражде к Польше не могла спокойно смотреть на польские успехи в России и давно уже предлагала Шуйскому своё содействие.
По счастливой случайности, которая обыкновенно всегда является в исторически-живучих обществах, вести это дело выпало на долю Михаила Скопина-Шуйского, который, несмотря на свою молодость, уже известен был тогда многими своими военными дарованиями и обладал, кроме того, такими прекрасными качествами души, что способен был привлечь к себе сердца всех лучших людей. Этому-то необыкновенному человеку и суждено было исправить грех царя Шуйского – неверие в русские народные силы, и собрать в защиту русской государственности не только иноземную помощь, но и народное ополчение, давно поднявшееся само собою, давно искавшее объединяющего центра и кинувшееся к нему при первом же зове Скопина и даже помимо этого зова»454.
Благодаря этой-то народной поддержке Скопин-Шуйский и смог одолеть врагов – сторонников Тушинского самозванца (Лжедмитрия II). «Он заставил их снять осаду Троицкого монастыря (12 января 1610 г.), бежать из Тушина, и освободил от разобщения с Россией Москву, в которую вступил 12 марта 1610 г. с величайшим торжеством, как народный вождь всего русского народа.
На этого необыкновенного человека, заслужившего восторженные похвалы даже со стороны иноземцев, устремлены были чувства и упования всей земли русской, и в глазах впечатлительных людей он представлялся уже увенчанным не только народной любовью, но и царским венцом. Но не суждено было Скопину-Шуйскому дожить не только до царского венца, о котором он, впрочем, и не думал, но и до прочного умиротворения России, которой он служил с такою честью и с таким успехом. Он безвременно умер 23 апреля 1610 г. естественною ли смертью или от отравы, один Бог знает, говорит летописец и за ним история. Эта неожиданная смерть была великим несчастьем для России…»455; ею закончился первый подъём русского духа в эпоху Смуты.
Осаждавший в это время Смоленск польский король Сигизмунд, получив известие о смерти Скопина, выслал в помощь Тушинскому самозванцу войско с одним из лучших своих военачальников – гетманом Жолкевским. Русские вместе с союзными им шведами выступили навстречу, под начальством нелюбимого и неспособного вождя – царского брата Дмитрия Шуйского (жена которого была подозреваема в отравлении Скопина). «Оба войска сошлись у Клушина. Иноземцы, на которых так много надеялся царь Шуйский и ради которых пожертвовал русской областью (Корелой и Ижорой. – С. Г.), изменили; русские были побиты. Жолкевский пошёл к Москве, и, как бы по соглашению с ним, Тушинский самозванец выступил из Калуги, куда было запрятался, и двинулся тоже к Москве, показывая всем, что он ратует за Русский народ, и браня поляков. Русским, оставшимся в Москве, предлагалось таким образом на выбор, – или податься на польскую сторону и принять давно уже подготовленное дело – избрание в русские цари сына Сигизмундова, Владислава, или отдаться самозванцу.
На некоторое, впрочем, время русские люди приостановились бросаться в ту или другую крайность и придумали средство выйти с честью из этого страшного затруднения. Было соглашение между людьми Московскими и Тушинскими отказаться разом и от царя Василия и от Тушинского самозванца и избрать царя общим советом всей земли, а покамест будет управлять боярская дума»456. Именно такой план, за которым стоял патриарх Гермоген, излагался в разосланной 20 июля 1610 г. из Москвы грамоте с призывом выборных. Но стараниями поляков, соблазнявших московскую Боярскую думу, и Тушинского самозванца, увлекавшего на свою сторону простой народ, этот план был сорван. На русский престол был избран Владислав, от имени которого, впрочем, правил сам Сигизмунд. Было нарушено требование русских о принятии королём православия; был утверждён самый опасный вопрос, давший главную пищу самозванческой смуте, – вопрос о закрепощении крестьян; наконец, как бы в насмешку над тем пунктом договора, по которому польских людей полагалось вывести из России, в Москву было впущено польское войско. Россия, таким образом, оказалась в полном подчинении у соседнего государства.
Но с торжествами поляки поторопились. Особенно они повредили себе тем, «что не позаботились или не сумели понять надлежащим образом личных качеств патриарха Гермогена и значения его власти в России. Кажется, они введены были в заблуждение его, по-видимому, второстепенным положением при избрании Владислава и слишком уверовали в силу Боярской думы в Москве. Но в действительности сила сказалась не у думы, а у этого самого патриарха. Это был человек несокрушимой силы характера, твёрдый адамант, несокрушимый столп, как его обыкновенно называли; его ничем нельзя было смутить, устрашить, и одно слово его стало могущественнее всех обольщений и военных сил Польши. Его-то слово и стало раздаваться, как только уяснились действительные цели поляков, и раздавалось с неодолимой авторитетностью, с неотъемлемым правом на неё со стороны говорившего <…> Вместе с Гермогеном заговорил влиятельнейший человек единственной в южной части Московского государства земской – Рязанской – области Прокопий Ляпунов, человек, не раз увлекавшийся смутой, но неоспоримо горячо любивший отечество»457.
Призывы Гермогена и Ляпунова на защиту русской веры и государственности подействовали ещё сильнее, чем голос Скопина-Шуйского во времена первого подъёма русского народного духа. Из конца в конец России перелетали грамоты, дополнялись по местам новыми известиями и вырастали в длинные свитки. «Выборные люди съезжались по разным местам, постановляли: всем стоять заодно за веру и против поляков, и высылать к Москве отряды на соединение с Ляпуновым. Повсюду приносились присяги быть верными этому решению и не давать пощады тем, кто будет от него отказываться. Явная гибель веры и государственности быстро объединяла русских людей самых различных званий и положений. Родное чувство заговорило в сердцах многих, заведомо испорченных смутою людей. К народному движению пристал казацкий атаман Просовецкий, как бы увлечённый порывом северной половины России, в которой он тогда находился. Народное воодушевление проникло и в южную, украинскую половину России. К Ляпунову пристали тушинский боярин Трубецкой и даже перешедший было к Сигизмунду казацкий атаман Заруцкий. Нет сомнения, что тушинцы, особенно казаки, руководились при этом практическими расчётами, так как по смерти Тушинского самозванца, т. е. с 11-го декабря 1610 г., они находились без дела; но нельзя утверждать, что среди них не было людей, которые искренно приставали к народному движению. Наконец, одно уже то, что тушинцы пристали к этому движению, по каким бы то ни было побуждениям, а не к королю Сигизмунду, доказывает могущество этого движения и его влияние на всех. Благо русской государственности было так ощутительно, несмотря на все её недостатки, что на защиту её призывались и шли русские инородцы, как татары, мордва и др.»458.
Как только ополчение собралось у Москвы, возникло множество проблем организационного характера. В частности, появилась необходимость организации какого-нибудь правительства для ведения дел самого ополчения и для управления областями, с которыми ополчение было тесно связано. Для осуществления этой задачи в народном ополчении под Москвой было сделано 30 июня 1611 г. постановление, главное место в котором занимала мысль о восстановлении старых порядков московской государственности на началах народного, земского совета. «В народном московском ополчении пришли к сознанию, что служилое сословие имеет громадное значение <…> не только для нужд данной минуты <…> но и для прочной будущности русской государственности». Поэтому самая большая часть статей народного постановления 30 июня посвящена вопросу материального обеспечения служилого сословия – вопросу «распределения поместий по правде и нравственному началу»459.
«Но обеспечение служилых людей, рапределение между ними поместий приводило необходимо к решению другого вопроса – вопроса рокового, ещё больше влиявшего на ход самозванческой смуты, чем шатость служилого сословия. Оно необходимо приводило к решению вопроса о закрепощении крестьян, по крайней мере к решению того, что делать с теми людьми, которые сами вышли из этого закрепощения и стоят теперь лицом к лицу с обеспечиваемыми служилыми людьми? Они составляли значительную часть отряда Трубецкого, Просовецкого и едва ли не большую часть отряда Заруцкого и пришли к Москве с готовым решением этого вопроса. Им было объявлено, что кто из них пойдёт защищать веру и отечество, тот получит волю. Они – это беглые крестьяне, холопы, пришли теперь завоёвывать свободу родины и свою личную волю, стояли лицом к лицу перед многими из своих бывших помещиков, господ, и ждали решения своей участи <…> Настала теперь самая роковая минута самозванческой смуты и, если позволительно обращаться к поэтическим образам, то можно сказать, что исторический гений России носился теперь над московским ополчением, – над этими сошедшимися вместе помещиками и крестьянами <…> и ждал нетерпеливо их решения, чтобы или остаться с ними и воодушевить на новые славные дела, или отлететь от них надолго или навсегда.»460.
Мы не знаем подробностей, как происходили совещания об этом вопросе в московском ополчении. А из того немногого, что сохранилось, видно, что решение было принято половинчатое; главным образом соблюдался принцип уравнения со служилыми людьми старых казаков, но не новых. То есть решения, удовлетворявшего всех, найдено не было.
«Чем объяснить эту явную неправду и это неуместное раздражение такой опасной среды? Не сохранилось ясных известий, кто дал такое направление делу о беглых и какое Ляпунов занимал положение между обеими сторонами, служилыми и казаками, при решении этого дела; но есть некоторые данные, дозволяющие со значительной вероятностью определить образ мыслей и положение Ляпунова при решении этого рокового вопроса и объяснить действительное происхождение постановления 30-го июня и скрывавшееся в нём решение участи новых казаков, т. е. беглых крестьян и холопов <…> Московское положение составлено не им, а по проекту служилых людей, к совету которых он лишь пристал. Судя по местожительству большинства лиц, подписавшихся под московским постановлением <…> можно полагать, что составили и подали этот проект служилые люди северной половины России. Там крестьянский и холопский вопрос большею частью имел меньшее значение или даже вовсе не имел никакого значения. Там и служилые люди больше ладили с народом, и русский крестьянский мир там, на старинных местах своего развития, был очень силён и ослаблял тягость поместной системы. Там даже закрепощение крестьян не всегда противоречило интересам сельского мира, немало страдавшего от убыли своих членов. Понятно, что с этой половины России естественно могло идти предложение удержать закрепощение и никак не допускать наплыва в эту страну таких опасных людей, как новые казаки. Служилые люди ближайших к Москве местностей, которых тоже было немало в числе подписавшихся, как люди особенно дорожившие поместьями и особенно много страдавшие от смуты, естественно расположены были всеми силами поддерживать проект в этом, именно узком понимании интересов России, а может быть, они-то и были главными авторами этого проекта и нашли лишь поддержку в служилых людях северной половины России. Наконец, служилые люди южной половины России, где особенно удобно было бегство крестьян и холопов и где ещё больше неистовствовала смута, должны были оказаться самыми страстными противниками всяких изъятий в пользу новых казаков.
Ляпунов, как, вероятно, и всякий на его месте в те времена, не мог помирить обеих сторон – служилой и казацкой, и не этим ли нужно объяснять его решимость в одну из тяжёлых минут бросить тех и других и уйти в свою Рязанскую область. Но его упросили, и он вернулся. Упросили, конечно, прежде всего служилые люди, и к ним-то он и возвратился, как к наиболее здоровой и надёжной части ополчения, может быть, не без мучительной боли, что великое дело – объединение русских сил под Москвой – разрушается и грозит великой бедой.
Иноземная интрига бодрствовала при этом разрушении единения русских сил и приняла меры, чтобы ускорить беду, воспользоваться озлоблением казаков. Запертые в Кремле поляки составили подложное письмо от имени Ляпунова, позорящее его верность России и отношение к казакам, и пустили его в среду казаков. Казаки заманили Ляпунова в свой круг ложными уверениями в безопасности, и он пал жертвой двойного коварства – польского и казацкого, 25 июля 1611 г. <…>
Смерть Ляпунова была едва ли не пагубнее смерти Скопина-Шуйского. По крайней мере, времена теперь были тяжелее, – и материальные, и нравственные силы России были более истощены, чем тогда, а иноземная гроза была сильнее. Польский король одолел крепких смоленских сидельцев. Смоленск пал, и вся земля польская огласилась торжеством по случаю этого удара России. Потребность поглумиться над Россией была так велика у поляков, что на польский сейм в Варшаве притащен был пленённый, бывший русский царь Василий Шуйский»461. Так закончился второй подъём русского народного духа в эпоху Смуты.
«Лихолетьем прозвали русские люди это ужасное время, и многие из них пришли в крайнее смятение и отчаяние <…> Однако спасение России совершилось. Собранная под Москвой вся русская земля оказалась немощною свершить великое дело уничтожения рабства простого народа <…> но она поставила прочно, по законной и нравственной правде служилое сословие – эту самую большую тогда в России военную и административную силу, наделавшую столько бед своей родине, когда её положение зашаталось. Это-то прочно поставленное дело служилых людей и дало России того времени первую опору при новом – третьем подъёме русского народного духа для восстановления своей разрушенной государственности.
Как только разнеслась весть об убийстве Ляпунова и о господстве над Москвой казаков, по областям сейчас же стали ссылаться, съезжаться на совет и постановляли: стоять по-прежнему заодно и, что особенно примечательно, не переменять у себя служилых людей. Это было очевиднейшим признанием достоинства Московского постановления касательно служилых. По всей вероятности, в немногие месяцы Ляпуновского правления под Москвой, по областям, оказалось немало вполне хороших служилых людей, за которых смело могли стоять все другие сословия. Таким образом, из Московского постановления выработался прочный союз служилых людей с другими сословиями, и всё в той же восточной половине России, откуда вышло столько могучих сил при первом и при втором подъёмах русского народного духа. Но кто же именно те другие русские сословия, которые закрепили союз со служилыми людьми, кому принадлежал почин и руководство в этом великом деле?
Это великое служение родине прежде других стала совершать и призывать к нему всех русских людей знаменитая обитель преподобного Сергия – Троице-Сергиевская лавра, верная хранительница преданий своего основателя и его великого служения России <…> В этой обители жила несокрушимая вера в будущность Москвы, России, в их способность ожить, окрепнуть нравственно, и когда наставали времена этого нравственного оживления, знаменитая обитель откликалась, благословляла и одушевляла русских людей на великие дела. Вера в Россию жила в этой обители и во все смутные времена и дала ей возможность совершить невероятное и, по-видимому, невозможное для иноков дело – отбиваться в течение 16 месяцев и отбиться от громадных тушинских полчищ, и быть в населённых местах России единственной территорией, не осквернённой ни самозванческой смутой, ни иноземным обладанием. <…>
Но это было лишь началом, или, точнее сказать, частью нового служения <…> Страна кругом Москвы на далёкое расстояние была страшно разорена долговременной самозванческой смутой, и по ней, как звери, рыскали казаки, обиравшие последние крохи у попадавшихся им людей и неистово тиранившие их. Страна эта оказалась теперь усеянной не только трупами, но и полуживыми людьми, измученными, искалеченными. Большая их часть тащилась и ползла к Троицкому монастырю. Троицкий монастырь оказался в новой и ещё в более странной осаде, – в осаде от мучеников за дело родины, жаждавших поддержки жизни и духовного подкрепления, и их оказалось так много, что властям Троицким предстал со всею силою вопрос: что делать теперь, отказать этим несчастным или принять их, каких бы средств и усилий не стоила б забота о них? Троицкие власти оказались на высоте своего призвания к новой службе России. Во главе их стоял тогда Дионисий, человек необыкновенной нравственной чистоты, воспитанный к такому высокому служению новым русским исповедником, патриархом Гермогеном, которым и был поставлен в настоятели Троицко-Сергиева монастыря. Троицкие власти решились принести в жертву все свои материальные средства и все усилия, чтобы оживить этих несчастных, кто мог ожить. Кормили, лечили их, и кто оставался жив, давали возможность возвращаться на родину.
Этим великим делом Троицкий монастырь становился ещё выше в глазах русских людей всех званий и всех местностей, но в особенности он приобретал могущественное влияние на служилое сословие. Троицкие власти могли теперь говорить им с большею, чем когда-либо, авторитетностью, и, действительно, теперь это авторитетное слово чаще и чаще обращалось к русским людям – с призывом идти спасать Москву и родину.
Это – один могущественный почин. А кроме этого почина, действовавшего на русских более с нравственной стороны, явилась могущественная в практической жизни поддержка служилому сословию с другой стороны, со стороны торговых людей.
На содействие торгового сословия неизбежно теперь возлагалась надежда больше, чем когда-либо. Весьма вероятно, что Троицкие власти хорошо понимали это дело и потому направляли свои грамоты в такой твёрдый торговый пункт, как Нижний Новгород, и, очень может быть, что Козьма Минин был им хорошо знаком раньше того времени, когда он выступил со своей речью к Нижегородцам, исполненною чувствами беззаветной и самоотверженной любви к родине. Можно также думать, что он не по своему лишь усмотрению указал народу на князя Пожарского, как на лучшего представителя служилых людей, которому можно смело вверить власть народного вождя, так как он при неоспоримой военной доблести, обладал ещё более высокою и редчайшею в те мрачные времена доблестью – неизменной верностью законному правительству и народу.
В горниле бедствий очистились и возвысились: русское религиозное воодушевление, русская военная служба и русская торговая чуткость ко благу родины, соединились воедино для спасения отечества и выдвинули каждая необыкновенно даровитых и чистых представителей – архимандрита Дионисия, Кузьму Минина и князя Дмитрия Михайловича Пожарского.
Вот эти-то три лица и двинули – это было уже в третий раз – русские народные силы к Москве. Шли эти силы с ясно осознанным планом действий. Главные пункты этого плана были следующие: всеми способами держать и оберегать своё единение, т. е. единение главных сил – духовной, служилой и торговой, и, когда Бог даст им очистить Москву от иноземцев, то избрать общим советом государя из своих; что же касается практических средств, необходимых для достижения ближайшей цели – успешной борьбы с врагами, то третье ополчение стало на почву Московского постановления 30 июня 1611 г. и иногда даже суживало его. В третье ополчение, как и во второе, допускались казаки, но лишь как отдельные надёжные лица, или как малые, заведомо хорошие группы; но что касается вообще казаков, как большой, соединённой под Москвой военной силы, то третье народное ополчение пошло дальше ограничений Московского постановления и, не отвергая содействия казаков, открыто заявляло, что отделяет их от себя.
Казаки не могли не почувствовать всей силы этого твёрдого, ясного заявления. По мере того как третье ополчение собиралось, устраивалось в Ярославле и двигалось к Москве, в массе людей, остававшихся с Трубецким и Заруцким под Москвой и державшихся их по областям, обнаруживались два противоположных течения: одни, лучшие люди стремились к Пожарскому и Минину, другие – главным образом казаки Заруцкого – неизбежно должны были уходить из занятых мест в восточной половине России и тесниться под Москвой. <…>
Положение казаков под Москвой становилось невыносимым и по нравственному давлению со стороны ополчения Пожарского, и по возраставшей нужде. В неистовом озлоблении вождь этих казаков, Заруцкий, задумал злодеяние – подослал к Пожарскому убийц. Но около народного вождя плотно стояли русские. Он остался невредим. Злодеяние открылось во всём своём ужасе и позоре перед всем ополчением и неизбежно должно было вооружить его ещё больше против казаков. Заруцкий не устоял перед этим новым давлением третьего ополчения. Со своим скопищем, составлявшим половину всего остатка второго ополчения, он бросил свой стан под Москвой <…> и кинулся <…> разорять Рязанскую область потому, вероятно, что это была единственная в южной половине России неразорённая область, а также и потому, что Заруцкий хотел отомстить этой области за живую память о Ляпунове.
Но под Москвой осталось ещё немало людей от второго ополчения. Осталось при Трубецком немало казаков, неизвестно каких, а также немало служилых людей, старых тушинских его союзников, бывших, вероятно, помещиков ближайших к Москве поместий <…> Теперь они находились в крайней нужде, в опасности от подступавшего к Москве гетмана Ходкевича, и очень нуждались в скорейшей помощи от ополчения князя Пожарского. Трубецкой и отправлял не раз посольства и грамоты к Пожарскому с предложением союза и единения; но каждый раз тушинцы должны были понять, что им не доверяют и их остерегаются.
Таким образом теперь, как во времена Ляпунова, стояли лицом к лицу две силы: одна полноправная и сильная не только физически, но и нравственно, и другая, униженная многими дурными делами в прошедшем и однако желавшая завоевать себе это полноправное служение родине! Мы не знаем, как смотрели на это дело лично князь Пожарский и Минин. Мы знаем только, что никто из посланцев Трубецкого не уходил от них не обласканным и не снабжённым всем необходимым, и неизвестно, был ли это политический расчёт парализовать ещё больше казацко-тушинскую силу, или, может быть, это было продолжением дел великой любви и милосердия Троицко-Сергиевских властей. Но неоспоримо, что масса людей третьего ополчения, живо помнивших участь Ляпунова и недавнее покушение на жизнь князя Пожарского, не расположена была относиться так благодушно к войску Трубецкого. Две русские силы, сходившиеся на развалинах центра своей государственности, чтобы в третий раз поднять его к прежней силе и величию, близки были к тому, чтобы начать войну между собою и этим, может быть, погубить и этот центр и всю свою родину, так как в это время уже приблизился к Москве гетман Ходкевич со свежими польскими силами и продовольствием для осаждённых в Кремле поляков, а за ним на западных границах России король Сигизмунд собирал новые польские силы, чтобы возвести на московский престол сына своего Владислава.
Вот в это-то роковое время вновь выступили Троицко-Сергиевские власти со своим нравственно-властным призывом к русским людям стать выше личных или сословных страстей и спасать общими силами родину <…> Эти речи о любви, этот нравственный, христианский призыв к единению произвели действие на обе части московского ополчения. Начальники отрядов обратились к своим главным вождям – Пожарскому и Трубецкому, от имени всей земли, как во времена Ляпунова, с просьбой быть в любви и единении и устроить единое, правильное управление делами. Вожди исполнили эту просьбу, и об этом важном событии Россия оповещена была двумя грамотами: одною от имени Трубецкого и Пожарского и другою от имени чинов, просивших их об этом. Вера в прочность этого соединения была тогда очень велика. В грамоте от имени Трубецкого и Пожарского есть одно условие этого соединения, поражающее своей неожиданностью и странностью. Россия в этой грамоте приглашается, между прочим, верить только таким грамотам, которые подписаны обоими вождями, и не верить грамотам, если они подписаны кем-либо одним из них. Принятие такого тревожного условия и оповещение его по всей России есть сильное доказательство не только истинно геройской скромности князя Пожарского, но и всеобщей веры в прочность установленного единения между ними. Без этой веры ополчение Пожарского не могло бы принять такого условия.
События оправдали эту веру. Ходкевич не мог помочь осаждённым полякам. Эти последние принуждены были сдаться. Запоздавший с новыми своими злоумышлениями на Россию король Сигизмунд не мог дойти до Москвы и с посрамлением возвратился назад. На Московский престол был тогда уже избран новый государь из своих, в строгом согласии с историческими преданиями и давно уже намеченный волею народа – Михаил Фёдорович Романов <…>.
Так восстановлена была в те времена наша русская государственность, разрушенная и поруганная было внутреннею смутою и иноземной интригой»462.