Разумеется, имелось в виду не физическое «погубление царевны», а пресечение стремления Руси к духовной самостоятельности. Конкретная задача такого пресечения была поставлена царицей-мачехой перед уже знакомой нам чернавкой. Но, по сказке, роль исполнителя поставленной задачи принадлежит не «чернавке», а «чернице», причём оба термина имеют здесь явное отношение к одному и тому же объекту – к средневековому русскому монашеству. А тогда возникает вопрос: зачем Пушкину понадобилось в дополнение к чернавке вводить в сказку ещё и черницу?
Думается, что образ черницы призван подчеркнуть некую особую, не исчерпанную образом чернавки, специфику института монашества. Дело в том, что в чернавке идеальным образом отражена та функция низшего монашества, или чернечества, которая, по Е. Голубинскому, содержала в себе «долг повиновения и ученичества, а не учительства или начальствования»368. Но, помимо низшего монашества как начальной ступени отречения от мира, существовало ещё и высшее монашество, или иночество (это противопоставление двух степеней монашества хорошо прослеживается в тексте «Послания Ивана Грозного в Кирилло-Белозерский монастырь»369). Ясно, что в смысловой структуре сказки высшее монашество должно нести на себе уже какую-то совершенно иную функцию, нуждающуюся в собственном ролевом воплощении. И вот это-то иное ролевое воплощение и нашло, приходится думать, своё функциональное отражение в образе черницы.
Но и это ещё не всё. Иноком ведь был и сам Иосиф Волоцкий; однако черница появляется в процессе развития сюжета как ответная (отрицательная) реакция на литературную и общественную деятельность преподобного. Значит, речь идёт не об иночестве вообще, а лишь о той его части, которая отличалась от иосифлянства ярко выраженной враждебностью к нему. Но тогда сразу становится понятно, о чём идёт речь, потому что вся первая половина XVI в. представлена в интерпретации исследователей русской культуры как наполненная острым идейным противостоянием иосифлян и так называемых «нестяжателей».
Несколько предварительных слов о самом понятии «нестяжательства». Под этим словом принято понимать идеологию монастырской оппозиции иосифлянству по всем важнейшим вопросам, занимавшим в то время русскую общественную мысль. Если, например, для иосифлян идеал монашеской жизни состоял в общежитном устроении монастырей, то для нестяжателей он заключался в скитном уединении. Если иосифляне склонялись к признанию богоугодности мирского опыта и знаний, то нестяжатели ориентировались на «познание Бога неведением». Если иосифляне были сторонниками усиления центральной самодержавной власти, то среди представителей нестяжательства «нашли выражение удельно-охранительные тенденции древнерусской церкви»370. Наконец, если само явление «иосифлянства» непредставимо без его опоры на монастырское землевладение, то «нестяжательство» уже самим своим именем выражало неприятие такой опоры.
Расхождения, как видим, существенны и даже принципиальны. И тем не менее о нестяжателях приходится говорить именно как о «так называемых». Тому есть причины. Причина первая: термин «нестяжатели» введён в научный обиход либеральными публицистами XIX в. применительно к тем, кого в начале XVI в. называли кирилловскими (по Кирилло-Белозерскому монастырю) или заволжскими старцами; в самом же XVI в. «граница между иосифлянами и нестяжателями далеко не всегда может быть чётко проведена»371. Причина вторая: попытки либеральных историков представить нестяжательство неким «ренессансным», «гуманистическим» направлением религиозной мысли русского средневековья всё чаще наталкиваются, ввиду своей полнейшей несостоятельности, на противодействие даже в самой этой либеральной среде372. Причина третья: взлелеянное либеральной историографией представление о духовном главе нестяжателей преподобном Ниле Сорском как об идейном противнике Иосифа Волоцкого не выдерживает, как оказалось, критики; оно целиком «сконструировано» позднейшими идеологами373. Причина четвёртая: истинным инициатором идеологического противостояния иосифлян и нестяжателей выступает «князь-инок» Вассиан Патрикеев – личность беспринципная и менее всего «нестяжательная»374.
Сам термин «нестяжательство» тоже содержит в себе определённую фальшь, так как предполагает по умолчанию, что противники нестяжателей – иосифляне – являются стяжателями в самом что ни на есть антихристианском смысле слова. Фальшь тут в том, что стяжания иосифлянами, и в первую очередь Иосифом Волоцким, монастырских богатств имели своей целью не собственное обогащение, а общественную пользу; личный же аскетизм представителей этой школы и её главы был слишком хорошо известен. Во-вторых, нестяжательство заволжских старцев являлось нередко таковым лишь по названию, поскольку использовалось иноками из бояр как прикрытие для возрождения келлиотного, или особножительского, способа монашеского существования.
Всё это вместе взятое позволяет считать, что истинное содержание конфликта между «нестяжателями» и «стяжателями-иосифлянами» далеко не совпадает с тем его содержанием, которое следует из буквалистского восприятия термина «нестяжатель». Можно даже сказать, что мы имеем здесь тот самый классический случай неразличения значений и смыслов, о котором так много говорится в «Просветителе». Но тогда встаёт задача определения истинного содержания конфликта. А решается она путём уяснения того общего, что объединяло собой в одно целое и истинных, и мнимых «нестяжателей».
Это общее заключалось в категорическом и последовательном отказе от всего того, что составляло специфику «иосифлянства» – в отказе от ориентации монашества на совмещение личного спасения и общественного служения в пользу одного только личного спасения. Причём возник такой отказ не на собственно русской почве, – он явился прямым следствием воздействия на «нестяжателей» византийской доктрины исихазма – учения, утверждавшего, что истинное богопознание заключается в следовании особым духовным практикам, позволяющим созерцать божественный («Фаворский») свет375. В этом смысле русское «нестяжательство» можно рассматривать как производное от экспорта на Русь исихастских идей. А сам этот экспорт был осуществлён «царицей-мачехой» с помощью таких её эмиссаров, каковыми явились на Руси афонские монахи начиная от Киприана (впоследствии русского митрополита) и кончая книжником-эрудитом Максимом Греком.
О Максиме Греке, прибывшем на Русь из Афона в составе посольской делегации в 1518 г., нужно рассказать подробнее, потому что в нём, наверное, ярче, чем в ком-либо, воплотилась самая сокровенная суть пушкинской черницы. «Он родился в эпирском городе Арте в семье, хорошо известной греческой и итальянской интеллигенции второй половины XV–XVI в. Молодость Максима прошла в Италии, где он сотрудничал с такими видными гуманистами, как Иоанн Ласкарис, Анджело Полициано, Пико делла Мирандола, изучая филологические науки и литературу, переписывая греческие рукописи, принимая участие в работе венецианского издателя Альда Мануция. Под влиянием проповедей Савонаролы он ещё сравнительно молодым человеком постригается в монахи и поселяется в католическом доминиканском монастыре св. Марка во Флоренции. Здесь, “время довольно пожив похостью еллиньскых учений”, Максим глубоко освоил богословие и античную философию, знание которой для доминиканских монахов признавалось обязательным (считалось, что философия нужна и для защиты веры от язычников, и для понимания трудных мест Священного писания). В 1505 г. он неожиданно удаляется на Афон и становится монахом православного Ватопедского монастыря <…> В Ватопедском монастыре Максим Грек провёл почти 12 лет, откуда он, в ответ на просьбу великого князя Василия III прислать на время книжного переводчика, прибыл в Москву. В России <…> он сразу приобрёл известность как блестящий знаток христианского вероучения <…> Быстро овладев русским языком, он занимается переводом богослужебных книг, пишет небольшие сочинения, в основном справочного характера, о монастырях Афона, о католических орденах францисканцев и доминиканцев, отзываясь с похвалой об их образе жизни, и т. д.
Так прошло немногим более двух лет. В 1521 г. судьба Максима круто переменилась: он подвергся опале и был сослан в заточение в Иосифо-Волоколамский монастырь. Для обсуждения его дела дважды созывались церковные соборы – в 1525 и 1531 гг. Среди предьявленных ему обвинений особенно тяжкими были следующие: искажение Священных писаний; осуждение поставления русских митрополитов без санкции константинопольского патриарха; отрицательное отношение к восточной политике русского государства, пособничество Турции»376.
В русской исторической литературе нет единого мнения по существу предъявленных Максиму Греку обвинений. Вместе с тем нет никаких оснований изображать ситуацию и таким образом, будто «человек западной культуры» оказался жертвой произвола «московитских варваров». Дело в том, что одновременно с Максимом Греком на Руси находился другой «человек западной культуры» – Николай Немчин (Булев), не уступавший Максиму в эрудиции, но придерживавшийся по ряду принципиальных вопросов иной, нежели у того, позиции (например, в отличие от Максима Грека, «Николай Булев не разгораживал по конфессиональному признаку народы, считая одни уподо-блёнными отборным сортам зерна, другие – второсортным»377). Так вот, этот «Николай Булев, несмотря на приверженность к латинству и идее унии, пользовался полным доверием Василия III, как известно, решительного противника унии. Вызванный некогда в Русскую державу, Николай Булев, служивший до того при папском дворе, так и не был отпущен обратно, разделив в этом отношении судьбу Максима Грека, однако не навлёк на себя государственных репрессий»378.
Похоже, что Максим Грек явился жертвой не церковно-государственного «беспредела» (как принято считать), а собственной амбициозности и политической наивности. В этом смысле его личная – довольно-таки неудачливая – судьба не имеет скорее всего никакого отношения к его же культурной роли в истории средневековой Руси XVI в. А роль эта была огромна. «За время своего “обрусения” в монастырских тюрьмах, длившегося более тридцати лет, Максим Грек создал огромное литературное наследие, оказавшее глубочайшее воздействие на все стороны духовной жизни московского общества второй половины XVI в. и воспитавшее целое поколение восточнославянских книжников»379. Что же касается идеологической направленности этого литературного наследия, то достаточно сказать, что наибольшими популярностью и авторитетом оно пользовалось, во-первых, у «нестяжателей» и близких им по духу людей (Вассиан Патрикеев, Зиновий Отенский, Андрей Курбский и др.), а во-вторых, у наиболее радикальных русских еретиков (Феодосий Косой), то есть у всех тех, кого категорически не устраивала «иосифлянская программа».
Итоговую оценку деятельности Максима Грека на русской почве дал современный историк: «Взявшись за исправление священных книг, Максим Грек посеял сомнение в их святости»380.