Едет с грамотой гонец
И приехал наконец.
Речь тут явно идёт об оживлении культурных контактов между Западной Европой и Московским царством времён «великих Иванов». А об одном из последствий такого оживления говорят, видимо, следующие строки:
А Ткачиха с Поварихой,
С сватьей бабой Бабарихой
Обобрать его велят:
Допьяна гонца поят…
Вопреки широко распространённому мнению, склонность к пьянству вовсе не являлась в XVI в. определяющей чертой русского национального характера. В сочинении Михалона Литвина «О нравах татар, литовцев и москвитян» (1550) в контрасте с яркими картинами пьянства в Польско-Литовском государстве приводятся порядки Московии, «где нигде нет кабаков. Посему если у какого-либо главы семьи найдут лишь каплю вина, то весь его дом разоряют, имущество изымают, семью и его соседей по деревне избивают, а его самого обрекают на пожизненное заключение. С соседями обходятся так сурово, поскольку считается, что они заражены этим общением и являются сообщниками страшного преступления»127. С. Герберштейн тоже свидетельствует, что «русским, за исключением нескольких дней в году, запрещено пить мед и пиво»128. О водке в конце XV – начале XVI вв. вообще никогда не говорится; из рассказа о путешествии в Москву в 1476–1477 гг. А. Контарини видно, что при дворе Ивана III употребляли лишь напиток из меда, приготовленный с листьями хмеля129.
Сын Ивана III Василий III угощал дипломатов и гостей уже водкой, завезенной, как считается, на Русь венецианцами130. При нём была построена под Москвой специальная слобода «Налейки» для иноземных наемников, которым, в отличие от коренного населения, пьянство дозволялось. Адам Олеарий сообщает подробности о названии слободы, воспроизводившем якобы наиболее распространенную лексику её обитателей: «Это название появилось потому, что иноземцы более московитов занимались выпивками, и так как нельзя было надеяться, что этот привычный и даже прирождённый порок можно было исправить, то им дали полную свободу пить. Чтобы они, однако, дурным примером своим не заразили русских <…> то пьяной братии пришлось жить в одиночестве за рекою…»131. А Михалон Литвин пишет об этой слободе, что название дано ей «на позор нашего хмельного народа»132.
Иван Грозный разрешил пить водку своим опричникам; для них, собственно, и открылись первые на Руси кабаки. Постепенно туда стало допускаться и всё остальное население страны. Тем не менее до массового пьянства было ещё далеко; при Годунове в Новгороде были закрыты два казённых кабака – по просьбе жителей, терпевших от них убытки и оскудение. В дальнейшем и вовсе возобновился запрет на продажу спиртного – это видно, в частности, из «Дневника Самуила Маскевича», относящегося ко времени царствования Василия Шуйского: «Москвитяне соблюдают великую трезвость, которой требуют строго и от вельмож, и от народа. Пьянство запрещено; корчем и кабаков нет во всей России; негде купить ни вина, ни пива, и даже дома, исключая бояр, никто не смеет приготовить себе хмельного; за этим наблюдают лазутчики и старосты, коим велено осматривать домы. Иные пытались скрывать бочонки с вином, искусно заделывая их в печах, но и там, к большой беде виновных, их находили. Пьяного тотчас отводят в “бранную тюрьму”, нарочно для них устроенную; там для каждого рода преступников есть особая темница; и только через несколько недель освобождают из неё, по чьему-либо ходатайству. Замеченного в пьянстве вторично снова сажают в тюрьму надолго, потом водят по улицам и нещадно секут кнутом; наконец, освобождают. За третью же вину опять в тюрьму, потом – под кнут, из-под кнута в тюрьму, из тюрьмы под кнут, и таким образом “парят” виновного раз до десяти, чтобы наконец пьянство ему омерзело. Но если и такое исправление не помогает, он остаётся в тюрьме, пока не сгниет…»133.
Запрет на пьянство соблюдался, судя по запискам иностранцев о России, и в 30-х гг. XVII в. А вот со второй половины того же столетия картина резко меняется: все наблюдатели в один голос начинают говорить о «безобразном пьянстве русских» (которое, конечно же, было на самом деле ничуть не безобразнее пьянства других народов, в том числе и «цивилизованных»). Объясняется внезапная вспышка русского пьянства, несомненно, легализацией кабаков, усугублённой запретом на продажу в них съестного, но в ещё большей степени – обострением социальных противоречий в русском обществе (XVII в., напоминаю, – это время постепенного ужесточения крепостного права, время разинщины, стрелецких и казацких бунтов, раскола в духовной сфере). При Петре I же окончательно снимается и нравственное осуждение пьянства.
Все это – факты, лежащие, так сказать, на поверхности. Но Пушкин не был бы Пушкиным, если бы и здесь ограничился одним лишь поверхностным уровнем, то есть если бы тривиальное пьянство народа не было у него метафорой народного опьянения чем-то иным. Чем же именно? Думаю, не ошибусь, если предположу – в соответствии со смысловым контекстом всей предыдущей расшифровки сюжета, – что речь идёт о «вине свободы», причем «свободы» не в том пошло-либеральном значении этого термина, который вот уже более двухсот лет стоит на идейном вооружении «полупросвещения», а в том трагедийно-противоречивом его смысле, который мог быть почерпнут А. С. Пушкиным из лучших образцов мировой поэзии (Калибан в шекспировской «Буре» и др.). Во всяком случае, программным для зрелого Пушкина следует считать именно этот второй смысл, судя по стихотворению «Андрей Шенье»:
Народ, вкусивший раз
Твой нектар освященный,
Всё ищет вновь упиться им;
Как будто Вакхом разъяренный,
Он бредит, жаждою томим…
Разумеется, новое понимание «свободы» приходит к А. С. Пушкину не сразу, но, тем не менее, поразительно рано. Сполна уплатив дань юношескому романтизму, поэт уже к 26 годам осознает, что «свобода вообще» – это «призрак ложный», «слово, звук пустой»; что подлинную ценность представляет не эта, кружащая молодые головы абстракция, а только лишь свобода выбора собственной жизненной позиции («Гордись и радуйся, поэт: Ты не поник главой послушной Перед позором наших дней…»). Соответственно, и понятие «политической свободы» лишается уже своего прежнего обаяния, потому что вне его остаются все тончайшие внутренние состояния человека, питаемые духом бескорыстия и скромности, терпения и надежды, совестливости и самоотречения. Гораздо ближе теперь Пушкину взгляд на общественную жизнь, или – что то же самое – на культуру, как на систему ограничений, налагаемых на вседозволенность (как на «безумство гибельной свободы»); гораздо важнее в его глазах сознание того, что подлинно человеческого бытия не бывает без тягот бытия, потому что не бывает прав без обязанностей, свобод без ограничений. А это уже – принципиально новое качество мысли: то, что раньше казалось «рабством», «ущемлением прав и свобод личности», теперь начинает выглядеть как «бремя культуры», скинуть которое можно, лишь упившись «вином свободы» – разрушительными идеями либерализма (см. у Пушкина: «Все мы несём бремя жизни, иго нашей человечности…»134).
Но такое качество мысли подразумевает и новый взгляд на историю, например – на историю пугачевщины, когда «свобода» оборачивается «бунтом бессмысленным и беспощадным», или на историю Великих буржуазных революций, когда под прикрытием лозунгов «свободы» совершается замена своеволия родовой аристократии на своеволие аристократии финансовой, или на ещё более раннюю историю средних веков, когда «свобода» была синонимом «благородства знати».
В сказке речь идёт именно об этой последней истории; вспомним её: в 1526 г. сын Ивана III Василий III (тот самый, который, по словам С. Герберштейна, «всех без исключения гнетет <…> жестоким рабством») женится вторым браком на представительнице знатного литовского рода Елене Глинской. Результатом женитьбы оказывается – после смерти Василия III – установление при Московском дворе «свободных» порядков, типичных для Польско-Литовского государства. Н. М. Карамзин пишет об этом периоде русской истории: «Никогда Россия не управлялась хуже». В обстановке боярского своеволия вырастает, озлобленный им, Иван Грозный; всю свою последующую жизнь он кладет, можно сказать, на обуздание этого своеволия. К концу XVI в. порядок удается восстановить. Но ненадолго, потому что с пресечением династии «вино свободы» вновь ударяет в боярские головы.