Суббота, 14 марта: ожидание и догадки
Я резко просыпаюсь. Ноет в затылке. Я и не заметила, как заснула. Чувствовала жуткую усталость, прилегла на неудобный диван… Настенные часы возле двери показывают 00.10. Уже суббота, если быть точной. Я лежала, вывернув шею, неловко пристроив голову на подлокотник. Неидеальная поза для сна. Но я провела в этом помещении почти десять часов. Пробовала спокойно сидеть на диване, пробовала откинуться в кресле, пробовала топтаться по комнате, потягивалась, ложилась на диван.
Так и не спросила, когда меня отпустят домой. Боюсь услышать ответ. Это же полиция. Возьмут да и запрут меня в камере. Пока меня оставили в этой комнате, я пребываю во взвешенном состоянии. Еще не задержана, но и не свободна: не могу уйти, когда захочу.
Днем с меня снимали показания. Меня расспрашивали двое полицейских, мужчина за шестьдесят, серый и невыразительный, как хрустящий хлебец, и женщина помоложе с восточно-азиатской внешностью. Оба изобретательные. Серьезные. Предложили мне рассказать, что произошло. Я рассказала. Начала с охранного предприятия Арилля. Рассказала, как меня донимали проникновения в дом, как полиция смотрела на это сквозь пальцы. Потрясающе, с какими бесстрастными лицами они слушали меня: кивали в знак понимания, но не выказывали ни малейшей неловкости за своих коллег, при том что у меня есть на руках документальное видеоподтверждение того, что я все время говорила правду. Я, конечно, все еще зла на полицию из-за этого. Рассказываю им о сработавшей сигнализации, o фигуре в черном на моем крыльце, o ключе от дачи в Крукскуге. O Вере, которая целилась в меня из револьвера, принадлежавшего дедушке Сигурда. Последнее их не особенно интересует, а вот относительно проникновений в дом они задают ряд уточняющих вопросов. Назовем это попытками проникновения.
Я подписываю бумагу, уполномочивающую их изъять видеозаписи в охранном предприятии. Пусть себе изымают. Женщина провожает меня в эту комнату. По пути я спрашиваю ее, где же Гюндерсен. Она говорит:
— Расследование находится в критической фазе. Поэтому сейчас мы не можем предоставить вам всю информацию.
Это не ответ на мой вопрос. Или, может, да? Не знаю, не решаюсь спросить. В моей измученной голове туман. С самого раннего утра мне пришлось судорожно раскидывать мозгами, с того самого момента как я стояла на кухне под дулом револьвера, направленного на меня Верой. Какого напряжения ума потребовала от меня вся та ситуация! Я, кажется, больше не в состоянии мыслить логично. Эти серьезные следователи ничего не сказали о том, что они думают и предполагают. Женщина уходит, мне снова становится холодно. Они что, думают, что Сигурда убила я? Я не отважилась спросить их об этом.
* * *
Вера взвела курок, я закрыла глаза, и именно в тот момент, когда я ждала, что она нажмет на спусковой крючок, на крыльце послышались шаги. Придя, я не заперла дверь, и теперь ее распахнули с размаху. Мы обе повернулись в ту сторону. На кухню ворвалась Фредли: лицо красное, лоб взмок так, что рыжие волосы завились на висках в колечки. Она в полном обмундировании: галстук, погоны, все прочее. И вот мы стоим там втроем, меряем друг друга глазами. Длилось это максимум сотую долю секунды, но для меня время как будто остановилось в это мгновение; кажется, я могу вернуться в него сейчас и оглядеться, вбирая в себя все подробности: кожу на лице Фредли, ее раздутые ноздри, как она уставилась на нас широко распахнутыми глазами. И у Веры шрам от прыщика, хвостик, глаза вытаращены, рот открыт, но при этом воздух не входит и не выходит, она затаила дыхание и не шевелится…
Фредли опустила руку к бедру, достала свой пистолет, передернула затвор и прицелилась в Веру.
— Бросай оружие! — крикнула она.
Позади нее возникли две мужские фигуры, тоже в форме. На лице Веры вдруг что-то мгновенно промелькнуло, так быстро, что, наверное, только я успела заметить это, потому что с той секунды, когда я подумала, что умру, время тянулось бесконечно медленно. Она передумала. Сообразила, что нужно делать. Выпустила револьвер старого Торпа из рук, тот грохнулся на коврик Маргрете и замер там в неподвижности. В глазах у Веры засветилось страдание, уголки глаз опустились, она сжала губы, а потом крикнула:
— Господи, остановите же ее!
И повернулась к Фредли. Сделала два шага к ней навстречу, похоже, собираясь броситься ей в объятия, но та, не сводя оружия с Веры, крикнула:
— Стой!
Вера послушно остановилась среди комнаты. Порожние руки безвольно повисли вдоль тела. Она издала какой-то звук, напоминающий всхлип. Я стояла не шевелясь. Двое полицейских прошли мимо Фредли в комнату, один встал на мой рюкзак, валявшийся на полу. Оба с оружием в руках. Нацеленным на меня.
* * *
Фредли развела нас. Меня с одним из ее коллег отправили в спальню Маргрете. Молодой, лет двадцати с небольшим, наверное; мне показалось, что он нервничает. Надел на меня наручники. Я ему позволила. Не то чтобы я могла ему помешать, но и не протестовала. Протянула руки, когда он попросил. У него на лице так много родинок… Хорошо, что не прыщей — было бы противно; а так наоборот, даже мило. Ладони влажные. Он принялся расхаживать по комнате, не выпуская пистолет из рук. Не сводил с меня глаз; и это было неприятно не только мне, но и ему.
А думала я вот о чем: Вера собиралась меня убить. Она сердилась, боялась? Могла она быть искренней, когда крикнула: господи, остановите же ее? Но нет, когда она целилась в меня, в ней читалась решимость; а эта ее фразочка — сегодня никакой болтологии, к чертовой матери. Нет. Она планировала застрелить меня. Это она, должно быть, закинула ключ через оконце во входной двери. Выманила меня сюда. Испуганной она не выглядела. Она была зла. Но в ясном уме. Ей надо было сделать дело. Если б не полиция, оно было бы сделано.
Вошла Фредли.
— Как вы, Сара? — спросила она и, не дожидаясь ответа, повернулась к полицейскому с родинками. — Зачем ты ее в наручники-то?
Тот пробубнил что-то насчет непредсказуемости ситуации.
— Она что, вооружена? — спросила Фредли.
— Не знаю.
— Так проверь, — распорядилась она.
Полицейский отомкнул наручники, попросил меня развести руки в стороны и прохлопал все мое тело так, как это делают на контроле безопасности в аэропорту. Тщательно. Я стояла столбом. Фредли читала что-то у себя на телефоне. Закончив, парень отошел к подоконнику, прислонился к нему. Фредли продолжала читать. Я села, дожидаясь, пока она закончит. Полицейский тоже ждал.
— Скоро мы вас отпустим, — обратилась ко мне Фредли. — Мы только ждем, когда подъедут наши сотрудники.
Я кивнула. Какая она деятельная; взгляд постоянно в движении, высматривает непредвиденные обстоятельства… Старается держать ситуацию под контролем. Хорошо бы она сказала что-нибудь обнадеживающее. Например, «она задержана, вам больше нечего опасаться» или «наконец дело раскрыто». Но тут зажужжал ее телефон.
— Позже поговорим, — сказала Фредли, выходя из комнаты.
Полицейскому с родинками все так же не сиделось на месте, но больше он ко мне со своими наручниками не лез. Еще с час мы все оставались на даче.
Потом двое полицейских, ворвавшихся туда позади Фредли, отвезли меня в столичное управление полиции. Они сидели впереди, я — сзади. За всю дорогу я не проронила ни слова.
Здесь меня передали в руки одетой в гражданское женщины по имени Янне. Наверное, она у них вроде секретарши в приемной: к ее джемперу английской булавкой был прицеплен бейджик с именем. Она предложила мне бутылку воды и два багета с ростбифом и с креветками, сказав: «Я бы посоветовала креветки». Я выбрала креветки.
— Поешьте, — сказала Янне. — Кто его знает, на сколько вам придется у нас задержаться…
Приятно было ощутить заботу. Багет оказался сухим, но я его все-таки съела, утешая себя тем, что Фредли в общем-то осадила полицейского, заковавшего меня в наручники.
После беседы с серьезными следователями это уже мало меня утешает. Они были так бесстрастны… Невозможно понять, что они думают, а из того, что говорят, ничто не успокаивает. Ни словечка из серии «расслабьтесь», «скоро пойдете домой»… Разве не это должны говорить человеку, которого едва не убили?
Часы идут. Заняться нечем. Янне притащила мне старые журналы; я листаю их, читаю про знаменитостей — у кого родился ребенок, кто от кого ушел; но ничто не интересует меня, ничто не задерживается в памяти. Хоть бы Гюндерсен был здесь. Хоть бы Фредли пришла. Хоть бы мне рассказали что-нибудь. В подсознании то и дело всплывает выкрик Веры: господи, остановите же ее.
Янне приносит мне кофе. Часа в четыре она дает мне роман, название которого на обложке напечатано шрифтом с завитушками. Янне нахваливает мне эту книгу. Это история про английскую аристократку, которая влюбляется в конюха, говорит она, и ее семья негодует, но тут начинается Первая мировая война. Я беру книгу. Читать ее у меня нет ни малейшего желания, и я, разумеется, не собираюсь этого делать, но рада, что кто-то подумал обо мне. Меня подмывает выспросить у нее, каков мой статус, как долго, по ее мнению, мне придется здесь сидеть и чем, по ее опыту, заканчиваются подобные дела, но я ничего не говорю.
Около пяти Янне сменяет неулыбчивая женщина постарше; она далеко не столь приветлива. Я пытаюсь как-то истолковать эту перемену: что, я теперь под более строгим наблюдением? Это что, шаг на пути в камеру? Но все это не обязательно имеет какое-то значение. Сделать глубокий вдох, начать сначала… Не очень-то у меня получается. В половине восьмого я все-таки принимаюсь за одолженный мне роман. Янне права: он оказывается вполне себе увлекательным.
* * *
Зачем Вере убивать Сигурда? Зачем шпионить за нами, устанавливать камеры, влезать в наш дом? Почему она хотела меня застрелить? Гюндерсен спрашивал меня о моих пациентах: нет ли среди них таких, кто меня ненавидит, кто в меня влюблен… Я категорически отрицала это. Но потом прошлась мысленно по всему списку, и хотя кое о ком я могла бы с натяжкой предположить нечто подобное, но о Вере — ни за что в жизни.
Всего у нас с ней было сеансов восемь. Она приходит раз в неделю, никогда не отменяет встречи. Необходимость терапевтической помощи обосновывала тем, что не может найти смысл в жизни, — ну и сложными отношениями. С женатым любовником старше ее… Так это был Сигурд?
Сигурд изменял мне? Что Вера светленькая и молодая, конечно же, не прошло мимо моего внимания. И она обратилась за помощью к жене из-за проблем с мужем этой жены?… Я встаю, хожу взад-вперед по комнате. Не хочу даже думать об этом, но не думать не могу.
Вот они знакомятся в баре. Собственно, Вера еще малолетка для этого, но ее пустили, не спросив документы. Она в приподнятом настроении, опьянена собственной дерзостью; усаживается за стойку и оглядывает зал. А там Сигурд с приятелем. Зашли убить время. Приятель — Ян-Эрик, наверное… дa, точно Ян-Эрик — уже собирается домой, а Сигурд говорит: да ладно, посиди, возьмем еще пивка… Ему не хочется домой, к вечному ремонту и другим делам, не хочется домой ко мне. И он идет к стойке за последней порцией пива — а там она…
Наверняка это он завязывает разговор. Может быть, комментирует обстановку в зале: видишь, как тут темно? А вот если снести целиком вон ту стену и вставить большие окна, сразу стало бы намного светлее. Что-нибудь в этом стиле. Вера кивает, словно Сигурд выдал какую-то невероятно мудрую мысль. Соглашается с ним. Наверное, он хорошо разбирается в таких вещах? Ну да, говорит Сигурд, я ведь архитектор. Нарочито скромно улыбается; он ведь всего только жалкий рабочий муравей в маленьком бюро, но у него есть свое твердое мнение о направлении, в котором развивается норвежская архитектура. Сигурд делится своими представлениями о вкладе, который стоило бы привнести в это развитие. Не проходит и пары минут, а он уже живописует, каким образом можно организовать пространство для лучшего взаимодействия между использующими его людьми. Подходит Ян-Эрик; мне пора отчаливать, говорит он. Сигурд кивает. Ян-Эрик уходит, а Сигурд остается с Верой. Он вещает. Вера внимает. Она что, умеет слушать лучше меня? Впитывает его слова с искренним энтузиазмом, тогда как я давно уже только делаю вид? Расспрашивает о подробностях, тогда как я жду не дождусь, когда же он выговорится? Он ведь делает выводы из того, как она кивает, приоткрыв рот и не сводя с него глаз, словно боясь упустить оброненное им слово. Значит, она заслушалась его рассказами? Он находит ее очень умной. Исключительно потому, что она прислушивается к нему. Может, он ей так прямо и говорит: ну ты и умница. Должно быть, особенно это пришлось Вере по вкусу. Она одаривает его сияющей улыбкой: да, спасибо, вообще-то и вправду умница…
Я не слишком вредничаю? Не слишком карикатурно рисую их — самовлюбленного мужчину, наивную девушку, стереотипное знакомство? Может быть, всё было совсем по-другому. Может быть, родители Веры — друзья Маргрете. Может быть, они встретились на Ханкё, где она снимает домик на лето, в тот единственный уикенд, когда он поехал туда один…
Да какая разница, как они познакомились. Все сценарии, которые я себе рисую, — всего лишь прелюдия к единственно важному продолжению. Они снимают номер в гостинице возле бара. Открывают дверь пристройки на Ханкё. Поднимаются в нашу спальню в доме на Конгле-вейен или проходят последний участок пути к даче в Крукскуге, не в силах разомкнуть объятия, а потом набрасываются наконец друг на друга, срывают друг с друга одежду… Я вся горю, представляя себе это; меня бросает в такой жар, что приходится прибавить темп и в два шага преодолевать расстояние от одной стены до другой в этой тесной комнате, чтобы избавиться от ненужного прилива судорожной энергии. Почему она, Сигурд, почему? Как ты мог так поступить?
Как он умудрялся скрывать это от меня? Вечер за вечером встречаться с другой, а мне — всё Аткинсон да Аткинсон? Да, знаю, я и сама не без греха; я не забыла о той злосчастной ночи в Бергене. Но, Сигурд, ведь это случилось только единожды, и я за это заплатила… Без сил опускаюсь на диван, ложусь на спину, закрываю глаза. Хочу, но не могу заснуть: слишком светло, диван жесткий, живот болит. Я корчусь, пытаясь принять позу поудобнее. Сигурд, Сигурд, что ты наделал?
* * *
Часов около девяти хмурую женщину сменяет молодой мужчина. Он не заглядывает ко мне, но я вижу его, когда иду набрать воды из диспенсера в приемной, где он сидит. Мужчина читает; едва взглядывает на меня, когда я выхожу из своей комнаты. Не говорит ничего, никоим образом не дает мне понять, долго ли мне еще ждать, придут ли за мной. Не отрывает глаз от книги, но когда я открываю дверь в комнату, где меня оставили ждать, и оборачиваюсь, то встречаюсь с ним взглядом.
* * *
В пятницу неделю назад Вера сидела у меня в кабинете и рассуждала о доверии. Огрызнулась на меня: у вас друзья есть вообще? Злится, подумала я тогда. При нашей первой встрече она, здороваясь со мной за руку, сильно ее сжала. Большинство моих пациентов, войдя, оглядываются по сторонам, смотрят на большое окно, на кресла. Так обычно ведут себя люди, войдя в незнакомое помещение. Но не Вера. Она смотрела прямо на меня. Сжимала мою руку в своей дольше, чем другие; так долго, что мне пришлось усилием воли заставить себя не выдернуть свою руку. Сжимала так, что обручальное кольцо врезалось в другие пальцы.
А не возникало ли у меня раз или два во время наших сеансов неприятное чувство, испытанное при первой встрече? Как-то в сильный дождь Вера пришла ко мне промокшая и продрогшая. Я протянула ей бумажные салфетки и настроила обогреватель, чтобы грел сильнее, заметив, что так она быстрее обсохнет и не простудится. Она шваркнула салфетки на стол и дрожащим от негодования голосом процедила: «Ну и хрень».
— Что именно? — спросила я, но Вера не ответила.
Попозже, когда она немного обсохла, я спросила, что она имела в виду. Вера пожала плечами. Я попробовала найти объяснение за нее: ты будто рассердилась на меня, когда я пыталась проявить о тебе заботу…
— Просто я промокла и замерзла, — сказала она.
— Ты сказала «ну и хрень».
— Это я про погоду.
Сеансы с ней давались мне тяжело. Это бывает, когда у пациента депрессия. Тяжелое бремя уныния, безнадежность могут передаться терапевту, и обоим кажется, что все усилия тщетны. Но с Верой дело обстояло не так. Мы скорее топтались на месте. Она хотела говорить о своем любовнике. Или обсуждать вечные темы: любовь, смысл жизни… И не хотела касаться остального: родители, школа, подруги, настоящая жизнь. Не подпускала меня близко. Проверяла меня? Хотела разобраться, что я за человек? Или хотела выведать у меня что-то, узнать, как живется нам с Сигурдом? Меня охватывает легкая паника; я пытаюсь вспомнить. Обычно я мало что рассказываю о себе пациентам, в психотерапии это не принято, но и мне случалось упомянуть то одно, то другое. Что я рассказывала Вере о своей жизни?
И когда она позвонила мне на этой неделе… Оставила сообщение на ответчике: «Мне нужно с вами поговорить, вы мне перезвоните?» Так не похоже на нее… Зачем Вере срочно понадобилось со мной поговорить, почему нельзя было дождаться сеанса? Она что, послушалась моего совета и в трудную минуту решила обратиться ко мне? Я тогда набрала ее номер, а она ответила: «Да нет, ничего важного». Я удивилась, но в последующей суматохе не придала этому значения.
Однако когда доходит до этого, я не могу мыслить ясно. Мне так больно… Я так измотана, так утомлена бесконечным ожиданием, и мне так страшно… Я, должно быть, прикорнула на этом диване часов в одиннадцать, проспала больше часа, свернув затылок набок; теперь уже перевалило за полночь, а я все еще изолирована в этой комнате.
* * *
Комната, в которой я сижу, выходит в коридор с большим количеством закрытых дверей. Кабинеты, наверное, или помещения для совещаний, или, может быть, здесь есть еще такие комнаты ожидания, как эта, где люди сидят и не знают, сколько им еще сидеть, пока за ними не придут и не уведут куда-нибудь или не выпустят. В средней части коридора располагается своего рода приемная, где сейчас несет ночное дежурство молодой мужчина. Я иду к нему. Пол, по которому я ступаю, абсолютно не цепляет подошву: касаясь мягкого покрытия, моя обувь не производит ни звука. Кажется даже, что я вовсе вычеркнута из реальности. Он вскидывает глаза, только когда я оказываюсь прямо перед ним. На столе лежит раскрытая книга по специальности, судя по обложке; но может, и нет.
— Я только в туалет, — говорю.
Он кивает и показывает на две двери напротив. А то я не нашла бы туалет, проведя тут почти двенадцать часов… В зеркале над раковиной отражается мое лицо. Бледное, измученное; глаза какие-то странные, выпученные… Может быть, оно кажется таким, потому что тут яркий свет… Но видок такой, будто я увидела что-то жуткое. Сходив в туалет, споласкиваю лицо, пытаюсь взбодриться. Уже ночь, а мне так и не удалось как следует поспать с тех пор, как вчера в половине пятого утра сработала сигнализация; и кто знает, когда мне теперь удастся выспаться?
В дверях комнаты ожидания я сталкиваюсь с полицейским в форме. Ему лет сорок — сорок пять, у него густые каштановые волосы и очки с круглыми стеклами.
— Сара Латхус? — спрашивает он.
— Да.
— Ну вот, теперь можете идти.
Я выдыхаю, громко и отчетливо.
— Извините, что пришлось так долго вас тут продержать, — говорит он, пока я собираю манатки — джемпер, куртку, рюкзак. — Надо было уточнить кое-что, но теперь всё в порядке.
— Ничего, — устало откликаюсь я, и внезапно на меня накатывает полнейшее равнодушие ко всей этой свистопляске. Единственное, чего я хочу, — упасть в постель.
Полицейский провожает меня до выхода, показывает дорогу. Я тащусь следом.
— Вам пока еще сообщили очень мало информации, — говорит он мне на ходу, — но вы ее получите, обещаю. Просто на данной стадии расследования разглашать ее нельзя.
— Критическая фаза, — уточняю я.
— Именно. Но потом вас вызовут сюда и подробно обговорят все произошедшее… ну то есть, вам сообщат больше информации, чем во время сегодняшнего снятия показаний.
— О’кей.
В лифте мы молчим. У самого выхода полицейский вдруг говорит:
— Да, вот еще что. Лучше бы вам несколько деньков дома не появляться. Нам нужно произвести там следственные действия. Вам есть у кого остановиться?
— Да.
— Отлично. Мы с вами свяжемся. Пойду закажу вам такси.
И он уходит в здание. Я остаюсь. Сыро и холодно, я кутаюсь в куртку. И вдруг соображаю, что не спросила его, где теперь Вера.
Но тут подъезжает такси. За рулем немолодой пакистанец. Я валюсь на гладкие кожаные подушки.
— Вам куда? — спрашивает он.
— В Нордстранд, — говорю я.