Первое и последнее дело участкового Буздыгана
Старинное, первопроходческого ещё закладу, бойкое сибирское село Сретенское. В незапамятном прошлом слобода торгово-промысловая. С кузнечным, скудельным, лесным, сенным, скорняжным и прочими питающими деревенский быт ремёслами. Возникло и разрослось на волоке водораздельном. Между Маковским и Елисейским острогами. В нижнем течении Кеми, местами шумной и быстрой, а местами тихой и неторопливой таёжной красавицы. Овершив пепельно-серыми избёнками пихтовыми да свёкольно-бурыми пятистенниками и крестовиками лиственничными с наглухо – от воров, от ветра и от снега – огороженными и крытыми дворами охристо-красный крутояр на её левом, западном, берегу. Когда-то относилось к территории Елисейского казачьего полка, нынче же – к Елисейскому району.
В центре села, среди построенных ещё в старорежимное время из ровнёхоньких «карандашей» двухэтажных купеческих и мещанских домов, теперь пустующих, но не спалённых ещё как-то залётными бичами, на естественном глинистом взлобке, раньше синела густо маковкой и радостно золотилась православным крестом ладная церковица кирпичная. «Каменная».
Во имя Сретенья Господня.
И отстояла она в таком виде более ста лет. Прежде же, пока не «вознеслась», пребывала-в деревянном исполнении.
Мутно бледнеют от неё теперь оставшиеся только стены. Обшарпанные – как старенький баул. С рыжими облупинами.
Порушили её, церковицу, чтобы воздвигнуть на освобождённом, «зачумлённом вековым мракобесием», месте новое и полезное – гараж для колхозной, тогда не многочисленной ещё техники. Являться в храм на встречу Ветхого и Нового Заветов, оглушая лязгом и грохотом Анну-пророчицу, Симеона Богоприимца и Святое Семейство, благовоня выхлопами, а не ладаном, стало с той поры явлением обычным.
Случилось это в июне сорокового года, а точнёхонько через двенадцать месяцев и война разразилась. Очередная – с немцами.
Купол и звонницу – сумели-таки – разобрали. Со стенами управиться не смогли, тогда решили их использовать – как стены. Колокола, молве если верить, а той, поди, нет смысла привирать, в колодце, что в церковной, ухоженной, как горенка, ограде, под одним из кедров, выкопан был, утопили. Потом колодец тот, сначала чем попало захламив его, землицею засыпали.
Весь кедрач под корень выпилили. Свободно стало. Не для людей пусть, но для ветра.
Утварь церковную растащили. Кто-то – чтобы сохранить до лучших времён, из благочестия, а кто-то – просто так, позарился, от богобезразличия.
Иконами же, налучив их, высохшие перед свечками, тонюсенько, печи в школе растоплял Остап Васильевич Буздыган, из ссыльных, но не политических, а бытовых – кого-то там, в России, убил, зарезав, как ягнёнка, – школьный конюх, он же и дворник, он же и школьный истопник.
Вскорости, как рассказывали, отсохла у Буздыгана правая рука.
И сам слёг. Долго, говорят, лежал, с кровати не сходя, до самой смерти – противился ей, корёжась, с виду мощный, как ливанский кедр.
И умирал он, как рассказывают, мучительно: жерло печи ему будто мерещилось, а в том – чудовищное что-то, от чего рукой здоровой заслонялся в страхе умирающий.
Не заслонился: умер Остап Васильевич грубо, расшеперенно, не по-человечески, онемел еловой буреломной выскорью некрасиво. Связывали его, остылого уже, спелёнывали, словно буйного, туго, чтобы смотрелся «поприглядней» и смиреннее да в домовину-то вместился.
Умер Остап Васильевич, отошёл в мир иной, оставив в этом беспечно вдовствовать жену свою, Марфу Егоровну, и дочку, кровь свою, сиротствовать.
Дочка, Гликерия, а по-простому Луша, повзрослев мало-мало, как помидорка на кусточке тут, на севере, созрела однобоко, половиной спелой нагуляла ребёночка и, завещав щедро его, крохотного и хворобого, бабушке, отбыла из Сретенского в неизвестном направлении – белый свет повидать и себя показать. Не видели там её, булочку сахарную. Так до сих пор и смотрит и показывает – мир-то велик, а для одной-то – бесконечен. Всё с ней в порядке на чужбине, думать надо: открыточку тут как-то матери красивую прислала, денег, сколько не жалко, в Анадырь до востребования отправить попросила. Денег не нашлось, ну а ангела ей, страннице, в хранители Марфа Егоровна, конечно, отослала-устно, спросив у почтальонши, в каком краю земли и как далеко от Сретенского отстоит он, тот Анадырь-то. Так далеко – и та даже не знает.
Ребёночек Лушин заботой бабушкиной да Божьим благорасположением вскормился, вырос, в паренька смышлёного превратился и, обзаведясь паспортом, стал называться по документу этому Василием Остаповичем Буздыганом. Именем – по святцам, а фамилией и отчеством – по дедушке.
Закончил Василий худо-бедно восемь классов, отличившись в зоологии и физкультуре, три года прорыбачил самозабвенно, после призвался в армию безропотно, беспрекословно, мало того, с охотой даже.
Отслужил благополучно два года во Внутренних войсках, заключённых под Норильском где-то карауля, и вернулся прошлым маем в родное село младшим сержантом запаса.
Другой кто по девкам сразу же пустился бы, а он: лето, соскучившись по любимой страсти, проудил, зиму зайцев в петли проловил, быстро и без особого труда и этот промысел освоив; не выбирался с речки и нынче с весны, с раскалья, и до самой осени, пока не наступила пора огородом вплотную заняться, чтобы картошку не пустить под снег, – от налипшего на его «таёжную» одежду рыбьего клёска уже и поблёскивать Василий начал, как чешуйчатый.
Корову держать бабушка отказалась. Не по силам ей, ветхой, ухаживать за ней сделалось. Ещё ж и сена на зиму – того поставь – не забава. Сдала. «Спустила, – как говорит, – за бесценок кормилицу каким-то кам-мирсантам, будь они неладны, на мясцо». Овец и куриц тоже всех перевела. Хлопотно ей и с ними теперь, по немощи-то её да по бескормице нынешней, стало. «Нет зернишку-то, нигде яво и не добудешь». Пенсию получает смешную, и ту в последнее время за моду взяли выдавать не в срок, а с задержками, пока дождёшься, в долги за хлеб-за соль в магазине влезешь, как получишь, всю и раздашь сразу. Кроме хлеба-соли, ничего, конечно, в магазине и не купишь – дорого. Рыба уже – рыбак свой, – как говорится, из ушей хвостами голосует – приелась. Но у других и этого не имеется. Работы нет. Где на какую если и устроишься, так всё равно «за бесплатно» будешь трудиться. Ни копейки не получишь на руки. На бумаге только «миллионами», а с той, с бумаги, сыт не станешь – не моль, – хоть и «миллиарды» на ней, на бумаге, начирикай – она-то стерпит.
В сентябре вот, на молодую луну, пошла в Кеми хорошо на гольяна щука. Наловил её Василий предостаточно, засолил слабенько, чтобы лишь не портилась, и подался людям предлагать, да далеко-то не пошёл, а по-соседски тут же завернул – к главе местной администрации, Валюху Николаю Андреевичу.
Упорно в своё время в народе пошушукивали, будто за год до того, как, освободившись от нечаянного бремени, покинула Гликерия Буздыган Сретенское, мальчишки видели её в компании с Николаем Андреевичем. Новым, только что приехавшим тогда в Сретенское агрономом. Уже не юношей, а полнолетним гражданином. Видели в непролазном тальнике прибрежном, с листвой, осмяглой от жары. И будто бы не бабочек они, по утверждению мальчишек легкомысленных, но вездесущих, там ловили.
Да наговорить-то всего, конечно, можно, всякой напраслины нагородить. На безотцовщину-то и тем паче. Не ответит вам она, и без того уже обиженная. И заступиться от вас за неё некому. Сирая – так поэтому.
Хотя Василий и на самом деле, что греха таить, ни на мать, ни на дедушку и ни на бабушку своих и не похож нисколько. Будто бы и не родня им, Буздыганам, вовсе. Те бледнокожие и белокурые, как шведы, он же смуглый и чёрноволосый, как арапчонок. А вот на Николая Андреевича – тут уж как вылитый, и не пошутишь. Будто сам Николай Андреевич Валюх необыкновенным каким-то образом воспроизвёлся в своей молодости – ну как две капли с одной тучи или из крана, истинное слово.
Может быть, оттого, конечно, что видела его, Николая Андреевича, впечатлительная отроковица Луша почти ежедневно, когда «Василием ходила», – жили-то и тогда они через заборишко ведь только, а тот, заборишко, тогда ещё пореже был да и пониже – как на ладони было – из ограды-то в ограду.
Говорят, что сказывается. Возможно.
Смотрит, например, беременная женщина изо дня в день на своего мужа, и младенец, ясно, уродится на отца похожим, если греха тут не подмешивать, заглядывается больше на своё отражение в зеркале, в силу каких причин, неважно, то и…
Словом, понятно, вот вам и генетика, а всех и всё, на кого и на что можно насмотреться за девять месяцев беременности – срок, и не вечность пусть, но и не малый, – здесь и не перечислишь, не предугадаешь, да и надобности нет такой. Понятно.
А сыновства Василий, к чести его следует заметить, как какой-нибудь там ушлый самозванец, и не домогается, хоть и выгодное это предприятие, а уж нынче и особенно: чем ближе к власти, тем сытнее, к тому же риск-то нынче малый – и называет Валюха не иначе как дядей Колей, у которого, кстати, и своя семья не в недоборе – тёща, продавец на заслуженном отдыхе, жена, работает библиотекаршей, и три дочери, школьного ещё все возраста: нет за столом пустого места.
С зелёным эмалированным ведром, полным золотисто-чёрными и как будто веснущатыми щуками, вступил Василий Буздыган в ограду к сановитому соседу. А тот как раз дрова под навесом по-простецки колет – то ли баню топить собрался, то ли так, про запас готовит? – редкая минута выдалась свободная – использует.
– Дядя Коля! Здорово, – весело – давно не видел будто, так уж и рад вроде безудержно – говорит Василий, человек просто весёлый. – Бог в помощь, – говорит, – дрова в тепло. – Стёкла веранды яркий солнечный свет отбрасывают на него – Василий жмурится. – Щуки не купишь у меня?.. Свежесолёненькая, не забыгала ещё – хоть жарь, хоть парь, а хоть и так её ешь – с картошечкой, с чайком, дак белорыбицы не надо.
Расколол Николай Андреевич полено с маху, подсобив себе коротким грудным креком, другое на чурку ставит – колоть удобнее ему на чурке – и спрашивает, не оборачиваясь в сторону вошедшего, но узнав его по голосу, конечно:
– А почём она у тебя?.. Хвалёная-то.
– Да как у всех и как обычно. Не дороже денег, не дешевле, – отвечает Василий, вприщур изучая тем временем жирного огненно-рыжего кота, кастрата, развалившегося в дрёме на залитом сентябрьским солнцем некрашеном крылечке: будто от солнца то воспламенилось – так бы мог кто-нибудь подумать сослепу, но не Василий, зрение у Василия острое, отточенное об водную гладь, о поплавок подправленное, глазастый, он и подумал по-другому:
«Ох, паразитище!.. И разнесло же!., словно борова. Надо поймать тайком и Карабану отнести – с капустой свеженькой потушит, съест, тот – как китаец, хоть и сволочь!.. Лопает всё, что растёт или шевелится».
– На нас кризис не повлиял, – продолжает Василий, переводя взгляд с кота на его хозяина. – Выстояли, поднапрягшись. По двенадцать.
– Тысяч?!
– Рублей.
– Это по-новому-то?
– Да. Желательно, не бартер… лучше в «зелёненьких», ну и, конечно, не в рассрочку.
Сказал так Василий, стоит после, хохочет – как будто анекдот смешной только что рассказал или выслушал.
Присвистнул Николай Андреевич продолжительно, фигурно, будто бы рябчика подманивая. Завязил топор в полене. Вытащить его силится – и говорит так – с передышками:
– Ох и ни хрена себе… конечно! – словно он не топор, а палец засадил в расщелину. – Аж по двенадцать… Магнат какой-то! – не рыбак… Круп немецкий, лорд английский… Это скажи кому, кто же поверит-то… Они у тебя чё, изюмом или изумрудами, как у жида, нафаршированы?! Поди что. Ты не еврей ли уж?.. Чёрный-то вон такой да кучерявый… Я ведь их, парень, денюжик-то, не рисую, как художник, на машинке не печатаю. И президенту, слава Богу, не свояк, за одним столом с ним не алкашил… Совсем, гляди-ка, распоясались. Такая наглость. Бизь-не-сме-ены!
– Дак – х-хе! – и я ведь тоже, – реагирует на нападение рыбарь, – из пластилина не леплю их, щук-то… не ваятель. За ними походить ещё ведь надо, язык-то на плечо, как полотенце, вывалив, да и ходары хорошенько – и не чьи-то, а свои – по-выламывать – по берегу-то… не по ограде. Это Емеле-то – тому… дак сказка!
– Из пластилина!.. Ох!.. Ну, ты и скажешь тоже, – говорит Николай Андреевич, кое-как всё же вызволив из полена крепко засевший в нём топор. – Ядрёна печка!.. Вот где заклинил, так заклинил… Словно между небом и преисподней… А между чем и чем ещё, так не скажу… Из пластилина… Ну, ты и умник… Ротшильд! – и почему тебя так не назвали? А подошло бы. Ротшильд Рокфеллерович Буздыган – давал бы жару. На пластилин-то тебе теперь, парень, хоть всехдо последней щук из Кеми повыдёргивай и продай, предприниматель, средний класс, или себя, и бабушку ещё в придачу, китайцам вон в работники навяль, а поточнее-то, так в батраки, не хватит денег! Это уж точно. Из пластилина!..
Ну и догадался. Моим девчонкам – для каких-то там уроков в школе требуют, не знаю, – купить никак вон не могу, не по карману, а не чета уж вроде… Здорово придумал… Из глины… Во-о!.. Из глины – так бы уж и говорил – той-то полно везде, а то… Философ… Ну ладно, – сам себя перебивает Николай Андреевич, со всех сторон, как интересную находку, обследуя внимательно берёзовое суковатое полено, примериваясь, похоже, где и как бы по нему удачнее тюкнуть, чтобы оно раскололось, – оставь… выбери, какая там крупнее да потолще… да чтоб не постная, как палка, то подсунешь. Сам после взвешу… Ещё кантарь бы отыскать, валялся где-то, где, не помню… А деньги вечером вам занесу. По двенадцать!.. Так и разденешь, кулачье отродье, по миру пустишь, как правительство. Там, где повыше, положи… мне пока некогда, не оторваться… чтобы Ваучер Борисович не прихватизировал – морду-то, ишь, мироед, уже по ветру разворачивает, чует, пропасть, хоть и дрыхнет… Там, на штакетину, на столб ли где… Он недопрыгнет – задница либеральная – как у Гайдара.
Думая: «А если Рыжий, паразит, и доберётся и сожрёт, то мне-то чё – купля-продажа состоялась! Он, договор-то, ведь дороже денег. Так что, Борисович, можешь и слопать», – достал Василий из ведра щуку, килограмма на три или на четыре, и повесил её за жабры на штакетину палисадничка, а после – руку об штаны от слизи рыбьей вытирает – и говорит:
– Может, ещё тут вот какую?.. Все будто на подбор – как гренадёры. И – сертификат: пасть-то раскрой им – без печати… А то с одной-то, при семье… рот только запачкать.
– Эту попробую сначала… А то, говорят, она сейчас тиной шибко отдаёт, осенняя-то, и навар с неё зелёный, как с крапивы.
Курица, белая, большая, неуклюжая, совсем – по виду её – глупая, как гадрозавр, чуть ли не скрипя ступеньками, взбежала на крылечко – проскочи она маленько дальше, кажется, и дверь бы на веранду проломила – принялась с ходу клевать пушистый хвост Ваучера – не отстраняет Ваучер хвоста: что не спит, наверное, не хочет людям выдать.
Поклевала курица, поклевала, с крылечка на земельку, пыль взметнув, как лошадь когда боком падает валяться, шмякнулась и во двор через ограду понеслась громоздко и умалишённо, где и сгинула в потёмках скоро, загремев там чем-то, может быть, корытом, или с такой же, как сама она, столкнувшись.
– Да ничем она не отдаёт, – будто обиделся Василий. – Щука как щука. Вкусная. Жирная, не вымерзла пока, как… нельма.
– Ага! Как стерлядь! Как муксун!.. Брехать-то шибко мне не надо. Наговоришь тут, как цыган.
– Да я и не брешу, была охота. Знаю, откуда эта контра-информация пришла: это тебе Карабан, наверное, с Ялани, про тину нарассказывал – дак больше его слушай, и не такого ещё насвистит… Он тут ельцов, в протоке нашей, в колотушки добывает – конкурентов с рынка устранить ему надо, дак никакими методами, делец паршивый, не гнушается – врёт про тину-то и про навар. Вот у него, с протоки, та вот пахнет. Вода там затхлая – поэтому. Ну а моя-то – с какой стати?.. Мы вчерась с бабушкой шарбы наготовили, дак уписали – облизнулись.
Жиру сверху в сковородке – как от упитанного борова… с вашего Ваучера столько бы не натопилось. За милу душу похлебали…
– Эту, сказал тебе, попробую, – не уступает Николай Андреевич офене, – тогда решим. И толковать сейчас зря нечего. А то, придумал тоже: как от борова.
– Ну, как хочешь, чё я распинаюсь! Навязывать не стану – не Карабан – тот уж прилипнет так прилипнет, всю душу из тебя на язык себе вымотает, как на веретёшко; чтоб отвязался только, купишь; но, моё дело предложить, а ваше – отказаться, – говорит Василий. И говорит: – А может, больше и не будет!.. Я бы купил… Вполне возможно, что не будет. Пока спускается вот, дак берёт, а потом, как в ямы-то залягет, дак и добудь её оттуда. Взрывать разве, или с аквалангом за ней туда спускаться, дак не Кусто ведь, – пошёл было, но остановился, повернулся. И говорит: – Да, дядя Коля, я… оно чё… о главном-то забыл: а у тебя работы где какой случайно не подыщется?.. Мне бы хоть так, хоть временно, там на полставки ли. А у меня и почерк… кудрявый прямо. Поискать. Писарем в армии был… Ага. Как шрифт. Рука держит, без сбою. Но, без похвальбы… Где там приказ какой, депешу ли какую, когда куда кому чё срочно отписать, дак и с караула даже снимали. Переводить хотели в Генеральный штаб – с НАТО переписываться… Жаль только, дембель подоспел, а то б, не знаю…
– Ага, и НАТО и НАЭТО… Мне тараканов в папках веселить им, твоим почерком-то, что ли?.. Велико уменье: дьяк чернильный, – говорит Николай Андреевич. И продолжает тут же:-Ладно, посмотрим. Писарь сретенский. Может, что где и подвернётся, хоть и туго теперь с этим, совсем почти что ущемлённо… В Енисейск сейчас поеду… по начальству… вот-вот машина, жду, с минуты на минуту, подкатить должна… Чё, может, где и выгорит-ты же фартовый… Поглядим. Вечером забегу, деньги-то занесу, за шуку, если получится что, так и скажу. Дома-то будешь? Часиков в девять, но не раньше.
– А где мне ещё быть?! – как будто удивляется Василий.
– Да кто тебя, азартного такого, знает, – говорит Николай Андреевич. – Рыбалка, как и охота, пуще неволи. Куда-нибудь опять рыбачить упалкаешь.
– Нет, – говорит Василий. И смеётся. Жила у него на лбу от смеха, как у пророка Магомета, взбухла. – Нет, – говорит рыбак, – не упалкаю. Бабушка чё-то опять маленько прихворнула. С поза-вчерась ещё… Мигрень ли, чё ли?
– Дак как же! Но! Ага!.. Удержит тебя это, – начал громко, но теперь под нос уже себе, ничуть не заботясь, услышит или не услышит его собеседник, бурчит, чем-то иным как будто увлечённый, что так и есть на самом деле, – поленом занят, – Николай Андреевич. – Старуху – дай ей, конечно, Бог здоровья – на кладбище понесут, а ты, пока её в могилу-то ещё не опустили, на Кемь сгонять умудришься, наверное, с удочкой, с блесной ли… чем ты там ловишь… Да и пожалуй. Мигрень-то не у бабушки, ау тебя: мигрень же – лень… только вот у таких, как ты-то, и бывает… Придумал тоже. И говорил бы уж… не знаю… она же всё: то «поясница» у неё, у бедной, то «давленье».
Василий удалился, явно довольный сделкой и уговором.
А Николай Андреевич, мучаясь с неподатливым поленом, ворча, но не сдаваясь, остался ждать машины, чтобы поехать на ней в город.
Вечером, для деревни-то уже и поздним, вернулся Николай Андреевич из Елисейска на колхозном, раздолбанном самосвалишке, который, лязгая на весь уснувший вроде околоток, задрал кузов, вывалил шумно возле его, Николая Андреевича, усадьбы гравий и укатил прочь.
К Буздыганам, как обещал он днём Василию, Николай Андреевич, хоть и калитки их лишь через прясло, не пошёл уже, уставший, – сил у него хватило только в бане сполоснуться – так по городу-то, по начальству, натрудился.
Заглянул он к ним назавтра, с утра пораньше, направляясь к месту службы – в здание-подызбицу с красной вывеской «Администрация».
Тощий, будто перечумевший недавно, с подтянутым под самый позвоночник брюхом – избегался, наверное, за непоседливым своим хозяином, – но такой же, как и тот, весёлый, серой рубашки, беспородный кобелишко кинулся было к нему простодушно подольститься. Отогнал его сердито Николай Андреевич, подумал: «Ты погляди-ка, талия-то… как у осы… или у этой… у Софи Лорен. Ещё и лезет». Прошёл свободной, поросшей мягкой муравой оградой. На высокое, шаткое уже от дряхлости крыльцо поднялся. Ногой досадливо спихнул с него отдыхающего после ночного промысла, праздной гульбы ли, без признаков жизни, дымчатого, длинношёрстого сибирского кота, подумал: «В репье, как в блохах!» Тёмные сенцы миновал – не раз бывал тут, и не заблудился. Вступил в избу, глухо поздоровался, спросил мрачно у хозяйки, Марфы Егоровны, с мелькающими, как молнии, в руках спицами и катающимся игриво на подоле юбки клубком пряжи, о её самочувствии. Рассеянно, оглядывая потрескавшуюся матицу, но терпеливо выслушал обычные старушьи охи-вздохи, про «поясницу» да «давленье», «которых никто раньше-то и не знал», а после и говорит громко, обратившись к Василию, – сидит тот возле буржуйки с открытой дверцею, но не затопленной, поплавок для удочки из куска бурой сосновой коры, губы в усердии поджав, выстругивает он, Василий:
– Ну, парень, всё, с тебя пол-литра. Ещё и мало, поди, будет-две. Не сейчас, конечно, ладно уж, подожду. С первой получки… Если ещё и выдадут!.. Оно теперь… У них маленько вроде бы и платят. Органы всё-таки – не наш колхозишко. Щуку, вчера-то что принёс, считаю как задаток. Мало, конечно, но уж пусть. Не варили ещё – не пробовал, так что… пока не знаю, ну а тиной-то попахивает. Устроил я тебя, – говорит Николай Андреевич. – Договорился. По знакомству. Считай, что повезло. Участковым туту меня будешь. Время такое, что, смотрю, без участкового теперь никак. Дожили… У Стародубчихи вчера семь гусей – прибегала уже, жаловалась – пропало. Все сразу, сколько было… Но, как улетели. А у меня ночью, только вечером привёз, всю гальку прямо от дома растащили… Почти до хаинки… Маши-ину! И не слышал… словно мыши. Ну, так вот, и поручаю. Первое дело. Да. Это – как первая, парень, брачная ночь. Ответственно. Не оплошай, не опозорься. Полный ход тебе в полковники, в начальники уголовного розыска. А то тут киснешь… С делом как справишься, так и поедешь в город. Я с Толкушкиным оговорил всё. И оформишься, и пистолет получишь. Как положено. Или наган. И обмундирование там тебе выдадут. Дело к зиме, так сразу, может, что и зимнее. Так и скорей всего, ведь не в фуражке же… Ну, это ладно. А начинать можешь уже сегодня. Служба пошла, довольствие затикало. Уполномочиваю, парень. Чем вон дурью-то своей, смотрю, тут маяться… Поплавок, что ли, мастеришь там?.. Думай. Ищи. Разнюхивай. Соображай. Прикидывай. Ага. Была бы ерунда какая, то ведь – дело!.. Поплавок можно и из пробки винной смастерить – ничуть, наверное, не хуже будет, да и, пожалуй, попрочнее, да и возни-то меньше – что уж что, а это точно – дырку для лески в ней гвоздём вон прособачил – и готово, так ведь?!
– Хуже, – разжав губы – привычка у него такая: делает что руками, пусть и нетяжёлое, даже и червяка когда насаживает на крючок, и губы, внутрь их завернув, стиснет; другой, к примеру, язык, сосредоточенно над чем-нибудь работая, высовывает, кто вверх, кто вниз, а кто и набок; а он вот губы стискивает; всяк по-своему. – Хуже, – говорит Василий. Взял с буржуйки кружку, прихлебнул шумно из неё чаю. И говорит, поставив кружку на место: – Хуже, конечно: вином от пробки будет пахнуть – не любит рыба.
Вскинул Николай Андреевич брови в недоумении. Помолчал озадаченно. А после и говорит:
– Ну уж, не знаю, брат… Не знаю. Там уж, поди, и будет пахнуть! Вывалялась-то да выветрилась. У ней, у рыбы, – говорит, опустив брови и вспомнив будто что-то, – нос, что ли, есть, чтобы унюхать?! Да и в воде – в воде-то как?! Не знаю… Мелешь что-то ты, однако.
– Не мелю. Унюхивают как-то, – говорит Василий. – Анис же нравится им… Капли… Как-то подманивают ими их, – сказал так Василий. Чаю хлебнул опять. И спрашивает: – Да, дядя Коля, всё мне чудно, а чё это за курицы-то у тебя такие? Чуть-чуть как с придурью. Откуда ты таких привёз, заморских?
– Белые?
– Но.
– Бройлерные, – говорит Николай Андреевич. – Цыплята. В городе взял. А что?
– Да ничего, – говорит Василий. – Забор наш как-нибудь завалят – расшалятся-то… цыплята. Какими ж будут, когда вырастут?!
– Не бойся, не завалят, – говорит Николай Андреевич.
– Да кто их знает. Опасаюсь чё-то… Я поглядел, дак страшно даже стало.
– А и завалят, так поставишь. Не беда.
– Да не беда-то не беда… Возня лишняя… Поставлю, конечно, – говорит Василий. – А наш-то, нормальный, русский, – спрашивает, – пёстрый петух-красавец был у тебя – живой ещё он?
– Ну?
– Не вижу чё-то.
– А, интересно, где бы ты его увидел?.. Смены-то у вас с ним разные: когда ты дома, он спит на седале в сарае, а когда его пора, ты на рыбалке. Где бы вам и пересечься! Ну, так и что? Живой пока.
– А не дашь мне выдрать из него несколько пёрышек? – спрашивает Василий. – На обманки. Ха-рюз на них берётся здорово, ничё другого и не надо.
Да и таймень, некрупный правда, схватить может… иногда и вылетает… Ленок… А я бы рассчитался… рыбой.
– Ну уж, ещё чего! – говорит Николай Андреевич. – Придумал тоже.
Смеётся Василий. И говорит:
– А под наркозом бы – ему бы чикотно – не больно. Да и кого там, три-четыре пёрышка-то!.. И не почувствовал бы.
– Ой-ё-ёй. Совсем уж чокнулся он со своёй рыбалкой этой, – ворчит, качая головой, Марфа Егоровна. – Уж чё попало и городит, на ум взбредёт чё, то и лепит. Ты, – говорит, – его не слушай, Николай Андреич. – Он у меня маленько зарыбачился, ум-то по речке расплескал.
– Да мне-то что, – говорит Николай Андреевич. – Но петуха не дам на истязанье! Если где с себя обронит, пусть ищет, подбирает… Он же линяет, – сказал так, попрощался и, склонившись в низком дверном проёме, вышел из избы. Из сенцев крикнул: – Ты лучше думай… Участковый!
Этим же днём, едва лишь солнце спряталось за ельником, а из ельника, ранним сентябрьским закатом подгоняемый, воронами сопровождаемый, со всех сторон, одновременно, но вразброд, по разным тропкам и дорогам, будто в кольцо село сжимая, только-только начал появляться и подтягиваться к Сретенскому – оберегаемый Николой Чудотворцем – вольно кормившийся в лесу на дикотравье скот, Василий двинулся в библиотеку, давненько не был где, считай, со школы.
Возобновив там свою читательскую карточку, набрал Василий кучу книг таких вот авторов: Конан Дойля, Жоржа Сименона, Агату Кристи, Гилберта Кийта Честертона, добавил к этому ещё кое-какие детективные романы, отечественного уже производства, присоветованные ему участливой и добродушной библиотекаршей, женой Николая Андреевича, Валюх Надеждой Алексеевной, а по-простому, тётей Надей, – сразу и карточка заполнилась, так что пришлось и вкладыш тут же делать, и еле-еле утащил всё восвояси, ладно что догадался прихватить с собой рюкзак ЪА рыбой маленько тот попахивал, но разве горе – не бензином же.
Неделю с лишним после дома высидел безвылазно за книгами Василий, что с ним не так уж часто и случалось, когда болел разве, температурил сильно, тогда только, и то так, беда для бабушки-то прямо, хоть к кровати его привязывай, пристопаривай: как волк – в лес, так он на речку смотрит, одержимый.
Несколько раз за это время электричество – нынче на всём же будто экономят, поэтому – среди ночи отключали, так он лампу керосиновую зажигал. Как отрок-волжанин известный с лучиной на печке – а толк-то вышел из того!
Всё с удовольствием перечитал Василий, а кое-что так и повторно, но по душе ему особенно пришёлся Шерлок Холмс и его метод дедуктивный.
Даже и похудел, осунулся Василий – так на рыбалке он не изнурялся.
– Ага, с лица, холера, спал, – стала сокрушаться о нём и о его здоровье бабушка. – Всё себе зренье порешит, связался тоже. Да за такие муки-то и денег никаких не надо – на чё оне?! Жили без них – и проживём. Пусь агаряне эти книги, понаписали сами, сами и читали бы. Кто-то страдат типерь… дак чё! Я как управлюсь с ём потом, как он ослепнет-то?! Нам с ём куда тогда? Скажите мне на мил ось! Камень на шею мельничный – и вплавь. Ничё другого… тока, но! Печали не было, дак черти накачали. Помилуй, Осподи, дурную. Мал уд язык, да много зла, как говорицца, делат. Люди живут вон, всё им вроде тихо, у нас всё чё-нибудь да и случицца.
А отправилась она тут как-то в магазин за хлебом, по дороге встретила фельдшерицу, Аретузу Капитоновну, и так ей, приветливой, сказала:
– Ты бы уж время выбрала, мила моя, с картошкой-то наверно развязалась уж, да к нам-то заскочила – на моёва мнука бы взглянула – он идь, тьпу-тьпу, помрёт – листат как оголтелый! Всё – как полёвка – шур-шур-шур. А не помрёт, дак покалечицца. Ещё и хуже: головой-то повредицца. А сама-во яво в больницу, идь ты же знашь, и на аркане не заташшышь, был бы он путний… Ты бы уж, милая, зашла.
Та – фельдшерица – только посмеялась.
Побывал за эти дни у них однажды Николай Андреевич – то ли в субботу, то ли в воскресенье – когда на службе не присутствовал. Справился, как подвигается порученное им своему ставленнику дело.
– Да вот, мозгую помаленечку, – отвечал ему на это делом занятый участковый, отрываясь неохотно от книжной страницы. – Подбираюсь пока мысленно… тебе не сразу – случай-то незаурядный… методом исключения, на ощупь, осторожно – не спугнуть-то… оно ж – как рыба.
– Кто?! – не понял Николай Андреевич.
– Да суть-то, – пояснил Василий.
– А! Ну, ну, мозгуй, мозгуй, – сказал Валюх, помолчав сколько-то и лишь бровями реагируя, – только смотри, не замозгуйся. А то один такой… потом… Ну, ладно, ладно, подбирайся.
Не заходил к ним Николай Андреевич после – некогда ему, наверное, было: начальство – полон рот хлопот.
А тут ударили первые заморозки. Сковав ледком пока что только лужи, густо посыпал с лесу жёлтый, жухлый лист. И покатился дружно рунами с верховьев каменистых речек и ручьёв хариус, и чёрноспинный, и беляк, зарезвился, ловкий и красивый, в чистых ямах – соблазнительно: не приведи Господи кому заядлому вдруг обнаружить – покой утратит, сна лишится; безразличному-то – ладно: и не такого мимо пробежит – не разволнуется. Но что тут скажешь – каждому своё.
Связано ли как-то с этим событием в природе, не связано ли, трудно и предположить, но, тем не менее, пропал Василий, совсем не стало парня видно, то хоть в уборную когда да выйдет из избы, теперь – как в воду будто канул: ни в ограде, ни в окошке – не промелькнёт, не обозначится.
Забеспокоился Николай Андреевич, недоброе что-то заподозрил, но у Марфы Егоровны он ни о чём решил не спрашивать, зная, какой получит результат – ничейный, – размыслил действовать иначе.
Похолодало. Иней на всём, что не в загнёте. Куржак и на траве – хрустит та, тронь её только, и ломкой сделалась – как ягель. Опока развесилась рясно на кустах и на деревьях. Свет слабенький скользнёт едва, чего коснётся, то и засверкает.
С утра ещё задул крепкий сиверок и не сбавляет. Скрипят в Сретенском, раскачиваясь мачтами, многочисленные скворечники – привычно уху. И – к ним – антенны. Всё – на жердях, а те – до неба. То где-то брякнет вдруг плохо прибитая доска – распознаваемо. Шумит глухо и монотонно окруживший плотно, как острожным чесноком, Сретенское ельник – в пестиках гнётся, тужится в корнях. Не тихо. Хоть и собаки – те помалкивают: в лае от ветра-морозника пасти выстужаются у них – поэтому, быть может, и не лают. Вечер к полуночи – каким в начале был – уж и забылось. Темно совсем бы, да луна нет-нет и просочится через несплошные тучи, вынырнет из-за них, а показалась чуть, так и достаточно, уже и можно что-то разглядеть. И видно:
Бредёт от ельника к селу кто-то – ногами кое-как перебирает – так кажется; к буздыгановскому огороду направляется задами – больше тут некуда; держит на плече длинную палку, удилище ли; а сам согнулся на один бок – как от тяжёлого чего-то: с другого боку-как припёка – рыбачий кан, пожалуй; перелез через изгородь – не проворно; позвал негромко, обернувшись: «Жулик, Жулик»; к бане, мёрзлой ботвой картофельной потрескивая коротко, но гулко, подступает; приблизился совсем. И тут.
Вышел из-за бани другой кто-то – порывисто, преградил путь тому, кто с палкой, с удилищем едва передвигался. И говорит – нисколько и не медлил:
– Ну, так и что, парень?.. Здорово!
Наползла на луну тучка – померк иней, тучка малая – сползла с луны скоро, – и опять кить заискрилась меленько, игольчато.
Отвечает тот, который с удилищем, но не тотчас же – после заминки:
– Ух, дядя Коля… Ну и напугал. Ведь и заикой сделать можешь, – сказал так и спрашивает, отдышавшись: – А чё ты тут-то? – Голос у него сиплый, речь прерывиста – нет будто сил и говорить. Снял с плеча кан, поставил его на землю, лямку из руки не выпуская. Стоит – выпрямился.
– Да караулю. Вынудил, – говорит тот, который из-за бани резко вышел.
– Кого?
– А ты как думаешь?
– Не знаю. Зайцев, ли чё ли?
– Зайцев!.. Зачем мне зайцы-то?.. Тебя.
– А чё меня-то караулить?
– Да потерял. Давно не видел. Беспокоюсь.
– А чё тако?
– Да так. Соседи всё-таки… И как рыбалка?
– Да уж какая там рыбалка, – говорит тот, который с каном. – Не до рыбалки, дядя Коля… Это уж так я… На Медовом-то оказался… гляжу, в Бобровке, в Долгом плёсе… вода-то – как слезиночка младенца… ходят, гуляют косяками… дак и не выдержал – немного покидал.
– Ну, ясно, парень, – покида-ал! Речки весь день не покидал – вот это верно. Да и, на самом деле, как тут удержаться! Это какой же силой-волей надо обладать – нечеловеческой! Конечно! Я бы тебе да не поверил! Кстати, а что ты там, на Медовом-то, позабыл?! Это ж у чёрта на куличках!
– Как чё, расследовал.
– Это кого?
– Гусей, кого.
– Кого?!
– Гусей.
– Гусей?!
– Гусей.
– Гусей… Ну, ты и на-а-аглый… прямо и не знаю.
Луна то спрячется, то выглянет опять. Иней: угаснет, заблестит.
Подсеменил, о комья стылые земли бренча когтями, к беседующим пёс и начал к ним, как будто век назад расстались, ластиться.
– Жулик, Жулик, – говорит один.
– Паш-шёл отсюда! – говорит другой. И дальше он же: – А они как там, чуть ни у Ялани-то, могли бы, гуси, очутиться?! В Африку полетели, в тёплые края?.. Так что-то не пойму… Ялань от нас на север вроде… Ты объясни!..
– Да оно… Мало ли… Это я чтобы исключить, окружность поисков немного сузить. Методом исключения… Теперь туда уж не попрусь. Круг, пусть маленечко, но сократился, и не маленечко вон…
– Ну, так ещё бы! – вон как сократился… Не попрусь… Всех, поди, харюзишков бедных из Бобровки повытаскивал – кан-то полнёхонький, смотрю, вон… Наверно, изверг, и малёчка не оставил на расплод-то. Отправишь бабку завтра продавать. Та еле ходит уж. А галька?
– Галька?.. Какая Галька?
– Галька! Галька!
– Чё-то… А о какой ты – не пойму… которой?
– Что возле дома у меня лежала: вечером высыпал, а утром-то уже тю-тю!
– A-а, ты про эту… А я уж думаю, какая… уже не дочь ли, испугался, потеряли… Это особый разговор.
Потом. Детали надо уточнить. Я, дядя Коля, шёл пока, сопрел… мне не простыть бы. Я пойду? – и затрясло его, как Каина, и кашлянул ещё – для убедительности.
– Ну ладно, иди, Бог с тобой. Только подумай хорошенько. А то найдётся у меня на твоё место претендент. Вон, знаешь, Вовка Мунин, зря шатается. Я как устроил, так ведь и расстрою. Имей в виду, я, парень, слов на ветер не швыряю.
– Да знаю я.
И разошлись.
Залаяли в селе собаки.
А тут, вскорости же, и налим, как на притчу, на Кеми полез в мордушки неуёмно, валом прямо, под забережником. И крупный. На реке уже, пока не рассветало, отыскал Валюх Николай Андреевич Василия Буздыгана. Подступил к нему и спрашивает:
– Ну как, уловисто?
– Да так, ничё, – отвечает рыбак.
– Хей-воробей!.. Ну, вот оно что, парень, – говорит Николай Андреевич, – терпенье кончилось моё, всё, хватит. Даю тебе последнюю неделю сроку: не найдёшь гусей и гальку или тех, кто всё это упёр, считай, что ты уже уволен! Неделю сроку-и свободен! Хватит! Достал! Хоть тут, на речке, после и ночуй… Тебе – как дом – тут!
– Да всё уж, всё уж, дядя Коля, дело раскручено… раскрыто… ну, не совсем ещё – почти что! Осталось мелочи додумать! – говорит Василий. И говорит: – Налима вот не купишь этого? Он, когда свежий, как треска… Ещё и лучше… А он свежий – живой ещё – вон шевелится.
– Ты почему такой чумной-то?!
– Завтра в милицию поеду… Всё уж готово… Акт подпишу. Составлю протокол. А протокол-то я уж и составил!
Молчит Николай Андреевич, смотрит: то на воду на стрежне, то на ледок возле берега, поднял глаза к небу – то голубое-голубое, перевёл их на рыбака, сморщился – век бы его, наверное, не видел.
– Ну, так и что?
– Чё – что?
– И кто? И где? – % сквозь зубы спрашивает Николай Андреевич.
– Там, в протоколе, всё расписано, – отвечает Василий. Мордушку в реку опустил. И говорит: – А пока, ты извини уж, права не имею разглашать… Закон – не дышло.
– Когда ты в город?
– Завтра. Я же сказал, что всё уже готово…
– И я там буду!
Вернулся Василий домой, ухи сварил, позавтракал в одиночестве – бабушки не было, ушла куда-то, может, грозилась тут, «в болотишко» за клюквой сбегать – и сел за стол бумагу составлять. Такой она, бумага эта, получилась:
«Акт дознавания. Дело номер 1.
Гусь домашний. Произошёл от дикого. Цвет оперения серо-белый. Ноги красные и лапчатые – как у утки – ласты. Нос длинный и плоский, тоже красный. Хорошо плавает обычно, неплохо бегает. Может летать, но делает это, в силу каких-то психологических причин, редко. Самка сидит на яйцах, самец её охраняет, вид защиты – щипается. Выводок достигает иногда двадцати штук, хотя яиц в гнезде может лежать и больше, случаются болтуны.
Травоядный. Но желудочно-кишечный тракт этой птицы устроен так, что для переработки склёванной ею пищи ему необходимы камешки.
Камешки – галька, она же – гравий. На дороге – камешки, на берегу – галька, а гравий – как строительный материал. Всё, что крупнее, то – булыжник.
Пятнадцатого сентября сего года, в пятницу, гуси гражданки Стародубцевой М. И., в дурных делах не замеченной, если не считать худого обращения со словом, в количестве семи особей, все уже взрослые, плавали на кемской старице, по берегу которой, заросшему таволожником и смородинником, носился с азартным лаем кобель – лайка, бусого окраса – гражданина Карабана, имя которого не установлено, но место проживания известно – Ялань, кстати, использующего активно неразрешённый законом способ лова: сети с мелкой ячеёй и самолов бросает в реку, бегает кобель, как выше было сказано, по берегу и лает, чем и не позволяет птицам выйти с водоёма. В связи с чем домой птицы вернулись поздно. Шли гуртом, как и всегда.
А в это же время:
Администратор села Сретенского, Валюх Николай Андреевич, в прошлом агроном и парторг, человек добропорядочный, отзыв о нём соседей положительный, подвёз к своей усадьбе на колхозном автомобиле марки ЗИЛ-130 и вывалил возле забора кучу гравия, что есть и – галька, сам же подался спать, как сообщил, и спал, судя по всему, как убитый, с людьми такого складу бывает: стреляй рядом с ними из пушки – не добудишься, даже во сне и умирают иногда, в сон провалившись глубоко, но к делу это не относится, только: коли так крепко спит – совесть чиста, не гложет, значит, душу.
Уловили слухом, а слуху гусей, давно замечено, в римской истории ещё, очень чуткий, как падает из кузова самосвала на землю галька, она же – гравий, гуси, вместо того чтобы идти домой, где заждалась их уже обеспокоенная не в шутку хозяйка, приблизились всем гуртом к куче и, имея в том сильную потребность, принялись клевать и поглотили почти всё до камушка, остатки к делу можно приобщить, если понадобится, после чего отправились грузно назад, но не на старицу уже, та чуть подальше, и опасаясь Карабановой собаки, а на Кемь, в воде теперь, согласно инстинкту, нуждаясь. А спрыгнув с берега в реку, и потонули, что и естественно, в силу закона физики, обладая в себе весом, во много крат превышающим свой собственный, рассчитанный на водоплавание природой. Такой излишек ею не учтён, не предусмотрен. На берегу, ниже злополучного плёса метрами трёхстами с небольшим, были обнаружены белые перья и пух, по принадлежности несомненно гусиные. И ночевавший, хоть, правда, и подвыпивший чуть, неподалёку, в балагане, как индеец, выше упомянутый уже, браконьер из Ялани, Карабан, немедленно в ходе расследования опрошенный, доложил, что отчётливо слыхал, как, прежде чем пойти от тяжести на дно, вскрикнули тревожно птицы, по крику – гуси, спутать было невозможно. Глубина реки в этом месте исключает, к сожалению, возможность поисков затонувших – весьма великая – омут.
По прямому заявлению гражданина Валюха Н.А. и косвенному гражданки Стародубцевой М.И.
дознание провёл участковый с. Сретенского, младший сержант запаса, Буздыган Василий Остапович.
Улики прилагаются:
Перья большие – восемь экземпляров. Пух – около десятка.
Остатки гальки, с горстку наберётся, велено будет, подвезу.
Свидетель Карабан от показаний своих не откажется – работа с ним проведена.
01.10.98
Буздыган
За качество бумаги прошу извинить. Другой не имеется. Мыло было в ней завёрнуто – стерильна».
Утром следующего дня, заняв денег на дорогу у соседки, Валюх Надежды Алексеевны, и пообещав ей на неделе расплатиться свежими хариусами или малосолёными сижками, уехал Василий в Елисейск.
Следом туда же укатил и Николай Андреевич.
И домой они по разнице вернулись к вечеру: один на рейсовом автобусе, а другой – на самосвалишке колхозном.
Ну а назавтра, не таясь, с каном розовым через плечо и с лёгким, высушенным под навесом сосновым удилищем в руке, мимо дома, где живёт с семьёй глава местной администрации, шёл Василий Остапович Буздыган, не торопился, на Кемь – окунь скопился в омутах, клевать, сказал тут кто-то, жорко начал.