В 1939 году, в декабре месяце, во время войны, Валаам был эвакуирован. С горечью и скорбью покидали старцы свою обитель. <…> Иконы, утварь, ризница, музей и часть библиотеки были вывезены. Несколько колоколов тоже отцы взяли с собой. Но весь Валаам – его чудесные скиты в своей неповторимой красоте, ценнейший Валаамский «Рукописный патерик», большие колокола – все это осталось. Отцы были увезены вглубь Финляндии, в деревню Каннокоски. Здесь все они очень тесно и скученно были размещены в помещении школы, на берегу озера, среди леса, близ деревни.
Отец Тимон опять был лишен своего любимого уединения, но и тут, несмотря ни на какие трудности, не прекращал ежедневного служения Божественной литургии. Отделив в сарае, где был сложен разный хозяйственный хлам, уголок, он его вычистил, прибрал, устроил там Престол на снятой с петель старой двери, все вокруг закрыл пеленами, поставил иконы и на Антиминсе совершал службу… Убогий сарай, подобно Вифлеемской пещере, превратился в палату, где совершалось величайшее Таинство. Одна мысль о величии этого Таинства, совершаемого в углу убогого сарая, еще более поражала и умиляла.
Еще задолго до войны о[тец] Тимон готовился к принятию схимы. «К схимочке готовился я 20 лет», – говорил он. Но, как и раньше, монастырское начальство отказывало ему в этом. Только в 1946 или 1947 году он был пострижен в схиму с именем Михаила (Архангела). Тогда уже отцы жили в приобретенном ими после войны имении Papinniemi, которое ныне носит имя «Новый Валаам».
Валаам располагал, кроме недвижимости, капиталом до 20 000 000 финских марок, но все средства были взяты под контроль Финским Церковным Управлением – им выдавали необходимое для жизни, и хотя они не голодали, но лишнего ничего не было. И на Новом Валааме было 40–50 коров и свинарство – в скоромные дни… монахов заставляли есть суп с мясом… Многие перестали ходить на трапезу.
Здесь о[тец] Тимон нашел на опушке леса маленькую избушку и поселился в ней. Сам продолжал выпекать просфоры, сам заготовлял химический уголь для кадила. Этим углем он делился с одной церковью (в Хельсинки) – Покрова Пресвятой Богородицы, где были членами [прихода] его духовные дочери; одна из них была псаломщицей. Конечно, скоро об этом узнали в монастыре, и опять это послужило поводом к новым нареканиям.
Игуменом тогда был о[тец] Харитон. Он любил о[тца] Тимона, не мог не видеть и не ценить его истинно монашескую жизнь и тем сильнее часто его преследовал – его раздражала твердость о[тца] Тимона и невозможность привлечь на свою сторону. Однажды среди двора, при других, он стал грубо кричать на старца: «Всё к тебе женщины ходят. Сейчас же перебирайся в монастырь». К этому времени здоровье о[тца] Тимона сильно пошатнулось; долгие годы трудов и скорбей от преследования отразились на его нервах; на этой почве он стал страдать болезнию глаз, один глаз закрылся и второй был в опасности. После грубости игумена он пролежал 3 дня, не в силах встать, потом безропотно переселился в убогую келейку во втором этаже, под крышей в деревянном флигеле.
Война закончилась. Москва диктовала свои условия Финляндии. <…> Тот же игумен, который преследовал за «старый стиль» под влиянием политических событий, сразу – также под их влиянием, а может быть, под влиянием страха, перешел опять со всей братией на «старый стиль». Раскол был ликвидирован. В монастыре водворилось единообразие, но все-таки осталось два направления – финское и русское.
До принятия схимы одно чудесное событие имело место в жизни отца Тимона. Лишившись одного глаза, опасаясь за другой, он по просьбе своих чад приехал в Хельсинки к глазному специалисту. Известный доктор, осмотрев его, заявил, что можно попробовать сделать операцию, но что дело безнадежно и второй глаз должен закрыться. Операция была сделана. Когда сняли повязку, к великому изумлению доктора о[тец] Тимон отлично видел. Долго ходил доктор по палате взад и вперед, раздумывая и повторяя, что такого случая он не видел.
Батюшка, улыбаясь, сказал: «Сохранил Господь мне этот глазик, чтобы я еще мог читать и служить». Доктор велел быть очень осторожным с этим глазом, приехать опять показаться ему, но вскоре о[тец] Тимон был облечен в схиму и решительно отказался от всякой медицинской помощи. Глаз и до конца служил ему, читать он мог даже без очков.
После принятия схимы отец Михаил совсем уединился, даже в храм не выходил, совершая у себя каждый день литургию. Хотел он совершенно уйти в затвор и никого не принимать больше. «Но, – говорит, – как только хочу от вас всех отказаться – вижу вокруг себя множество бесов. Верно, за ваши молитвы Господь хранит еще меня», – смиренно заключил отец Михаил.
И чада его продолжали его посещать. У о[тца] Михаила было 10–15 постриженниц-монахинь, не считая монахов. Своих духовных чад, особенно тех, кого хорошо знал, принимал у себя каждый день, и монахинь причащал Святых Таин каждый день. Благодаря своей любви, благодаря силе, брал он все их грехи на себя, все покрывая любовию, замаливая каждый грех, каждую язву, как свою. «Вот вы придете, чего только не перескажете, все это вольете в меня, а я должен все очистить и отмолить».
«Батюшка, я вам вручаю свою душу», – говорила одна. «Да, хорошо, но помни, я беру на себя, только если будешь слушаться; не будешь слушаться – откажусь». Кто приезжал к нему со своими горестями и тяжестями, хорошо знал его силу, силу любви старца. Придя в убогую келлию, [каждый] чувствовал: будто все растает и уйдет без следа – как не бывало, а если что и останется – о[тец] Михаил это сразу увидит и легко, наводящим вопросом, вскроет язву или, даже без вопроса, строго скажет: «Гони, гони от себя этого беса… – назовет то, чем страдает душа, – гони именем Иисусовым».
«Ты когда, чадушко мое, вчера легла спать?» – «Около 11, устала». – «Да я видел, что у тебя огонек погас. Ну, думаю, теперь время встать мне на молитву, когда чада мои спят – надо мне молиться за них».
Пришли к нему утром причаститься чада. [Одна говорит: ] «Батюшка, я вчера так устала, что и правила не дочитала, плохо приготовилась». Батюшка внимательно посмотрел: «Бог простит. А вот что я вам расскажу. Поехал однажды о[тец] Иоанн Кронштадтский причастить своих духовных чад – они говели. Он спрашивает: «Ну, как вы?» – «Да мы готовы, батюшка». – «А вы?» – «А мы плохо, в работе и заботах, не приготовились, – с сокрушением ответили они, – простите!» – «Так вот, – сказал о[тец] Иоанн, – вы, не готовые, – приступите. А вы, готовые, – приходите в другой раз к чаше Таин Христовых». Так отец Иоанн провидел гордыню и самоуверенность и смирил их. Сердце без смирения и сокрушения – ничто.
Одна из духовных дочерей о[тца] Тимона, Зина Тихонова, заболела нервами. <…> По состоянию здоровья ее не могли держать дома, но в больницу она ни за что не хотела. «Поедем, – сказала ей ее подруга, – ты там увидишь, как другие страдают…» – «Ах, там страдают – так едем», – согласилась Зина. Зина все ясно сознавала, все понимала, чувствовала, что ею владеет какая-то чужая сила, которую она не может одолеть, которая сильнее ее. «Когда меня посадили в ванну, столько было этой – чужой – силы, что несколько человек едва могли меня удержать, и всех я облила водой».
Сознание не уходило, но оставалось наравне с этим чужим, владевшим ею. Она молилась, крестилась: «Я всегда видела ясно и чувствовала около себя тех, кто за меня молился», – рассказывала она потом. Она помогала другим больным, старалась их утешить… <…> Пробыв недолго в больнице, она стала просить родных, чтобы ее взяли домой – «если вы не хотите, чтобы я действительно сошла с ума». Ее взяли, несмотря на предупреждения докторов. О[тец] Михаил молился все время о ней. Дома она стала поправляться и скоро совсем стала здоровой.
Встретившись после болезни со старцем, она, в порыве благодарности встав перед ним на колени, обхватила его ноги. «Не меня надо благодарить и любить, а Бога», – сказал он. Сделав земной поклон образам, Зина ответила: «Батюшка, я люблю вас за любовь вашу». Батюшка взял ее голову и поцеловал ее в лоб. Семью эту хорошо знали в монастыре: мать – в тайном монашестве, сестра – псаломщица, тоже монахиня, Елена; а теперь и Зина – постриженница батюшки, монахиня Феофания.
<…> Всегда он [отец Михаил] терпел за своих «сироток», и все покрывал молчанием, но… требовал полного послушания: от тех, кто своевольничал, несмотря на свою любовь ко всем, он решительно отказывался, переставал давать им советы… «Теперь только тот хорош, кто по головке гладит», – он, бывало, скажет…
4-го октября (ст. ст.) 1957 г[ода] собрались после причастия Св[ятых] Таин у старца Михаила в келлии схимница Нимфодора, схимница София да еще одна монахиня. «Батюшка, – сказала ему простодушно старенькая 87-летняя Нимфодора, – слушала я сегодня поучение о св[ятителе] Димитрии Ростовском, а вот ты – совсем как он: только все молился и ничего не ел».
О[тец] Михаил будто и не слышал этой похвалы себе и продолжал разговор со схимницей Софией, потом, обратясь к схимонахине Нимфодоре, сказал: «А ты, Нимфодорка, завтра идешь в баню – так завтра не приходи ко мне». Тогда по субботам в монастыре была баня, и, если ходили в баню, в этот день батюшка не допускал до Причастия.
Эта Нимфодора в молодые годы ходила по русским монастырям, бывала в Оптиной Пустыни у отца Анатолия, и он ей предрек: «Будешь спасаться в мужском монастыре». Придя на Валаам, она сначала осталась там прачкой, потом из-за революции осталась на гостинице горничной… Когда она умерла, уже на Новом Валааме, то ей было, кажется, за 90 лет.
Мать Нимфодора была права: отец Михаил, относясь к каждому очень снисходительно, по силе устроения и духовного роста, сам к себе был очень строг и был великий постник. Уже до схимы перестал он брать из трапезной горячую пищу. Случилось это так: «Пришел я за едой к трапезнику, а он мне говорит: “Что ты пришел, ты ведь ничего не работаешь?” И правда, подумал я, что от меня монастырю пользы? Поклонился трапезнику и ушел». С того дня уже больше не ходил он за горячей пищей. Сухие продукты, как хлеб, чай, сахар, в скоромные дни – молоко, выдавали всем на руки, в келлии…
Жившие при обители монахини-прачки приносили о[тцу] Михаилу то похлебку, то кашицу, но батюшка сокращал их все больше и больше, почти до минимума, а в последнее время и совсем отказался от посторонних услуг. Даже не позволял мести свою келлию. Сам варил иногда манную жидкую кашицу – две ложки, иногда, в скоромные дни, съедал яйцо; супов, похлебок никогда не варил, чай, хлеб, и в скоромные дни подкреплял себя кофе, который очень ему нравился, говорил: «Силы дает». Сам был худенький и тоненький, как тростиночка.
Как-то собрали мы с матерью Сергией на лужайке около березовой рощи зрелой душистой земляники и снесли ее к батюшке отцу Михаилу (уже тогда в схиме). Он удивился даже…
«Я давно ее, землянику, и не видел… мои ноги давно не ходили по траве». Мы стали просить его, чтобы он сам хоть в чай ее положил – не отдавал другим. На другой день пришли к нему. После беседы дает он нам ягоды, присыпаны сахаром: «Вот снесите такому-то» – сам и не тронул. <…>