Православный дворник дядя Коля избил православного дядю Сашу. От души поколотил. Метлой по рылу пару раз заехал. Православные жители нашего маленького дома отнеслись к этому виду уборки с пониманием, а кто и поддержал горячо. Народ у нас дружный. Обошлось всё без полиции.
Поди не поколоти, если чисто выметенный с утра православным дядей Колей дворик через час-два после того, как на крыльцо выйдет покурить православный дядя Саша, превращается в помойку! Стоит на крыльце, главное, плюется и швыряет окурки на землю. В тридцати сантиметрах висят специально для такого случая аж две пепельницы: одна установлена соседями, которым противно смотреть на от души возводимую помойку, другая – дядей Колей, которому противно, что к его труду относятся таким вот помоечным образом. Не всё равно – видеть эти поганые чинари у крыльца и слышать презрительное: «А дворник уберет. Это его работа». В общем, накипело. Раззудись, плечо. Дядя Саша, прикрывая фингал, радостно скрылся в подъезде под аплодисменты и пожелания здоровья: мы не оценили его представлений о разделении труда в обществе.
А Коля, отмахав метлой имевшиеся окурки, распереживался. Даже заболел – весь день с температурой валялся, говорит. Стоит утром грустный: на метлу оперся, печальным взглядом нас встречает.
– Я жене всё рассказал. Самому стыдно за несдержанность, а тут еще температура. Какой из меня христианин, а? Ни кротости, ни смирения, ни безгневия… Жена таблетку дает, градусник вынимает, смотрит: «У тебя 37 почти! Ты знаешь, чего? Ты эту температуру береги, ладно?» – «Что это я ее беречь-то буду? – спрашиваю. – Зачем она мне такая сдалась?» – «А это твои единственные плюсы!» Стыдно. Плохой я христианин. И не ангел, не ангел.
– Ну, дядь Коль, хорошо ты утро начал, однако. Строгость проявить ведь нужно было! Сашку годами пытались убедить не гадить под ногами – ты его вон как быстро воспитал. С фингалом, с царапинами на щеке, но доходчиво же. А то, что не ангел, – так кто из нас…
– Я тут про ангелов подумал, кстати. Работа у меня ангельская.
– Чего?
– Работа, говорю, у меня ангельская.
– Дядя Коля, ты температуру точно сбил?
– Ага. Смотри: если мы грешим, а грешим мы настойчиво и со вкусом, внаглую, то мы – как Сашка, который харкается с крыльца и разбрасывает свои бычки под ноги всем, и себе самому тоже. Я, значит, аккуратно всё это дело каждое утро убираю, то есть чищу пространство. А если перенести эту грязь и ее уборку в пространство духовное? Мы загаживаем свою душу и жизнь окружающих и часто считаем, что так оно и ничего вроде как: «не согрешишь – не покаешься». На исповедь быстренько сходим, отчитаемся, а Бог и ангелы со святыми за нас наше г. э-э-э, нашу дрянь приберут, ибо «обязаны», «работа у них такая». Меня с детства учили: чисто не там, где убрано, а там, где не сорят.
Может, это касается и духовной нашей жизни печальной?
Знаешь, как погано на душе, когда видишь, с каким презрением к тебе люди мусорят? Иногда и терпения просто не хватает. Вчера вон, прости Господи, и не хватило. Вот я и думаю: а что, если Христу и ангелам вдруг надоест прибирать за нами, а? Ведь плюем же на заповеди! Возьмут да и оставят нас с нашей помойкой – плещись в своем дерьме. Бывали случаи, между прочим: Бог видит, что с человеком уже ничего поделать нельзя, и оставляет его. И тонет такой, вязнет по уши, а то и выше.
– Так себе СПА. Но это худший вариант, дядя Коля. А другие есть, как думаешь?
– Во-от. Если человек не безнадежен, то Бог с ангелами разные методы используют. Иногда и метлу: возьмет да как огреет!
– Как ты вчера, что ли?
– Ну или как моя жена меня про мои единственные плюсы подлечила. Слушай, помогает! О, Сашка вышел. Саня-я… Ты на меня не тово… Не обижайся, ладно?
Пепельницы прямо за тобой, если что. Не греши, тьфу, то есть не сори больше, хорошо?
Вот уже в течение месяца наш дворик чист и надраен. Хотя нет-нет, а мусор появляется. Но уже не так много. Это Саня по забывчивости, наверное. Без энтузиазма.
Лечиться надо, – вынес вердикт Валерыч. – Катарсису бы ей. Литра полтора. Глядит что змея из-за пазухи – так долго у нас не протянешь. А жить, поди, хочет. Другим бы еще дышать давала, глядишь, дело бы и устроилось. Йэх! – Вышел из гаража, служившего местом встреч и обсуждений северных наших реалий, за ним потянулись остальные, надолго избавив художника Афанасия от своего общества. Потому что общество это, по твердому убеждению афанасиевой «полусупруги», пагубно влияло на их «недосупружеские» отношения: слишком много было этого общества.
Не «схороводились» мы с Люськой, в общем. Дело даже не в гараже, а в том самом, по замечанию огорченного Валерыча, взгляде: посмотрит – не то что рублем не одарит, а так зыркнет, что еще и должен останешься, причем навечно. И Афанасия изолировала. Валерыч злился: «Главное, была бы женой законной – и проблем бы не было: пару месяцев полюбовались бы друг на друга, и всё в порядке – дальше снова бы к товарищам пустила, глядишь, и сама бы подружилась. Мы с моей до чего хорошо живем, хоть и бьет она меня иногда. И правильно, так-то, делает. А тут – что твоя оккупация. Нет, так у нас не делается».
Люська родилась где-то во Внуково, а потом перебралась в наши края. Собственно, целесообразность даже первого ее шага подвергается обоснованному, по мнению сталкивавшихся с ней хотя бы раз людей, сомнению. Шуму во Внуково и без Люськи хватает, как известно. За два с половиной десятка лет своей жизнедеятельности она мастерски испортила отношения как с местными жителями, так и с пилотами, и путешественниками, и со всеми остальными сотрудниками аэропорта. Судя по тому, что переехала она в наши края, с остальной столицей отношения тоже не очень сложились. Поговаривают, что ее к нам просто-напросто сослали. Спасибо, Москва. Ладно, не впервой. К нам в тайгу многие приезжают.
Злиться и отчаиваться мы не очень любим, да и не умеем: повздыхаем пару деньков, на рыбалку сходим, оно и полегчает. Найдем и место, где поговорить, и тему сыщем. Благо много тем-то – только смотри кругом да восхищайся. Это если без телевизора, понятное дело. Мы и восхищались всяко. Только Афанасия нет-нет да и жалели: пригрел на груди подарочек столичный. Его дело, впрочем. Но «остракизму» подвергли его и его гараж решительно и бесповоротно, только издалека и здоровались.
А Валерыч как в воду глядел: случился- таки катарсис у Люськи. Тут воде надо сказать спасибо: из-за рыбалки злая баба исправилась. Афанасию в одиночестве грустно. Поначалу, конечно, храбрился, презрительно на нас поглядывал. Нам все равно: работы много, озеро чистое, лещей и судаков в этом году море, про окуней и не говорю. Мы на рыбалку по двое или по трое ходим, редко когда в одиночку. Это уж если сильно вздумнется, то да: отъедешь на середину озера и думаешь вволю, пока не устанешь. А в компании сподручней: сначала Илюхе припасов наловим на зиму, во второй заход Валерычу, в третий уж нам с женой. Хорошо, когда так.
Афанасий, видим, тоже собрался. В изоляционном одиночестве, конечно. Лодку, глядим, в воду спускает. Сам в броднях как дурак, – те бродни ему, хвастался, когда говорить с нами еще можно было, Люська в интернете заказала китайском. О, и Люська, глядим, выступила. В кедах, правда. Нас, ясно, не замечает – сплошная игнорация – и в лодку к Афанасию угрихой шмыгает. Ну, мы мимо проплываем, порядка ради «ни хвоста ни чешуи пожелали» – в ответ презрительное люськино хмыканье да пустые глаза бывшего приятеля. «Да понеси вас леший, – думаем. – Лещи, и те интереснее».
А красота кругом – это да-а: тихий такой, мягкий даже свет, солнце будто в кресле сидит и улыбается, кофий пьет; сосны на пригорках, на самом берегу березки стоят, золотятся всяко, но смущаются. Серебро им потом положено, зимой, а пока – золото вечернее заместо платья. Стесняются, с непривычки поди. Молодые. Старые-то попривычней. В озере монастырёк есть на маленьком острове; так когда по протоке на большую воду вышли, он как засветился! Молчит, главное, а светится! Валерыч даже не выругался ни разу: катарсис, поди. И взгляд умный.
За всей молчаливой романтикой и прошляпили: Люська с Афанасием чуть поодаль, оказывается, шли, а та встала невпопад на край и лодку перевернула. Надо же: весу-то килограмм на сорок, а перевернула. Удалась рыбалка у Афанасия, похоже. Этот молчит, тонет серьезно так, бродни не бросает, а Люська в кедах орет – во Внуково слыхать.
– От же гад-то, а! – встрепенулся первым Валерыч. – И спасать вроде надо, а вроде и неохота. – Но это он уже полушутя, когда мы к ним гребли как очумелые. – Я таких уродов штук десять из воды перетаскал, медаль «За спасение утопающих» имею (это правда), но они все весной пьяные под лед проваливались, а вы куда смотрите? Ух-х, не было печали. Как тебя… Люська… дай руку! Лодку, жаба, не переверни! Лежи смирно, откашливайся. Этот где, в броднях?
За Афанасием пришлось нырять. Ничего, успели, тоже вытащили. Люська, значит, по правому борту отхаркивается, Афанасий по левому. Добавили романтики в наши просторы. Домой их быстро отвезли, откачали уж по-настоящему, иван-чаем отпоили. Хотели молча, но тут уж не отмолчишься: досталось им нравоучений от Валерыча – он от них медаль требовал. К Афанасию всё приставал: мол, ты мужик вроде как опытный, работный, а подругу свою ни в лодке себя вести не научишь, ни с людьми разговаривать нормально. Тот глаза отводил сначала, стыдно было, потом вздохнул: «Вы меня, мужики, простите, а? Дурак был. Уповод с вами не общался. Щас поумнею». И Люська встряла: «Это я виновата. Извините». Что делать? Простили, конечно. Не воевать же.
Наутро в озеро вышли две лодки, и ничего против Афанасиевой мы не имели, а кое- кто и пересел. Коптили лещей в знакомом гараже. Люська чаем заведовала, вареньем угощала. Так-то добрая тетка. Кажется, на свадьбу с Афанасием намекала. Хорошее дело – катарсис.