Книга: Наполеон
Назад: Вечер
Дальше: Ночь

Закат

I. Лейпциг. 1813

Кто этот бледный человек, скачущий, днем и ночью, на почтовых сломя голову? Кутается в шубу, низко надвигает шляпу на глаза, прячется в угол саней или кареты, не смеет выглянуть. Неопытный, с опасными бумагами, курьер, трусливый военный шпион или дезертир Великой армии, изменник императора? Нет, он сам.
Выехал, в ночь на шестое декабря, из местечка Сморгони, за Березиной; Вильну, Варшаву, Дрезден, Майнц – всю Европу проскакал в двенадцать дней и, в ночь на восемнадцатое, был в Тюильрийском дворце.
Медленно всходит по дворцовой лестнице, и чье-то лицо мелькает в глазах его; не лицо ли того гренадера, которого спрашивал тогда, на Березине, в двадцатиградусный мороз: «Холодно тебе, мой друг?» – «Нет, государь, когда я на вас смотрю, мне тепло!» Тепло, как от солнца, в ледяном аду. Но солнце ушло, и гренадер замерз, как, должно быть, сейчас замерзает вся армия. Вынес было ее на руках император из ледяного ада, но уронил, убежал, покинул в аду. Армию покинуть или Францию, надо было решить, как тогда, в Египте, и так же решил, – покинул армию для Франции; услышал голос судьбы и пошел на него, как дитя на голос матери.
«Здравие его величества лучше, чем когда-либо», – сказано было в пришедшем за два дня до его приезда, двадцать девятом Березинском бюллетене Великой армии, от которого содрогнулась вся Франция. «Семьи, осушите слезы. Наполеон здоров!» – горько смеялся Шатобриан. Над чем? «Жив и здоров», – должен был сказать император, потому что один только слух о смерти его, пущенный дерзким заговорщиком генералом Малэ, чуть не привел к низвержению династии. Это было сейчас после Москвы; что же могло быть после Березины?
«По возвращении в Париж он был очень весел, – вспоминает камердинер императора, Констан. – Он был совсем такой же, как при начале Русской кампании; та же ясность в лице: прошлого для него как будто не существовало».
Зиму провел, как всегда: слишком опрятные, вытираемые платком поцелуи Марии-Луизы, прорезавшиеся зубы маленького римского короля, заседания Государственного совета, аудиенции послов, ночи напролет за работой, огненные гроздья бальных люстр в Павильоне Флоры, охотничьи рога в лесах Фонтенбло – как всегда. Снился страшный сон – Москва, Березина – проснулся и забыл, что снилось. «Кажется, сама природа создала меня для великих несчастий; душа моя была под ними как мрамор: молния не разбила ее, а только скользнула по ней… Я основан на скале».
Но под ним и скала дрожит. «Взрыв», напророченный Блюхером, произошел в Германии.
Двадцать восьмого февраля 1813 года прусским королем Фридрихом-Вильгельмом III подписан Калишский договор с русским императором Александром I: Пруссия должна быть восстановлена в границах 1806 года; Александр не сложит оружия, пока не освободит Германию от французского ига.
Пруссия объявляет войну Франции. К новой коалиции присоединяется Швеция, с наследником престола, Бернадоттом, князем Понтекорво, бывшим маршалом Франции.
Россия, Пруссия, Швеция – на севере, на юге – Испания, Португалия, на западе – Англия и на востоке – уже колеблющаяся Австрия: вся Европа – вулкан в извержении.

 

Жан-Луи-Эрнест Месонье. Кампания 1814 года

 

Пятого апреля объявлен во Франции новый набор, в 180 000 человек. «Он производится так быстро и легко, что кажется, войска сами выходят из земли».
Четырнадцатого, оставив регентство Марии-Луизе, император выезжает из Парижа в Майнц. Армия в 100 000 штыков собирается на левом берегу Зааля и идет на восток, к Лейпцигу.
Второго мая молниеносная победа над русскими и пруссаками у Лютцена; двадцатого вторая победа у Баутцена. Союзники, в беспорядке, отступают в Силезию. Погребенная на Березине, Великая армия воскресла. Коалиция в ужасе.
Четвертого июня подписано Плесвицкое перемирие. Меттерних предлагает Наполеону Пражский конгресс Союзных держав. Но двадцать шестого в Дрездене, в восьмичасовой беседе, как искусный врач, выстукивает, выслушивает чудесно воскресшего и объявляет: «Он человек конченый! C’en est fait de lui!» «Бонапарт – негодяй; его надо убить: пока он жив, он будет бичом мира!» – выражает мнение Коалиция, «общественное мнение Европы», «этот каналья Понтекорво», как называет Бернадотта маршал Бертье. «Убить, раздавить гадину, стереть главу Змия!» – бредит Александр в мистическом бреду.
«Главная ошибка моя была в том, что я считал моих противников умнее, чем они были. Я знал, что я необходим для Европы, и думал, что это тоже знают и не захотят меня уничтожить», – скажет Наполеон на Св. Елене.
Пражским конгрессом Союзники пользуются только как средством выиграть время, чтобы включить Австрию в Коалицию. Предлагают Франции вернуться к «естественным границам» – Пиренеям, Альпам и Рейну. Но прежде чем Наполеон успел ответить, конгресс объявлен закрытым, и Австрия, сбросив маску, присоединяется к Союзникам.
Перемирие кончено, война продолжается. Двадцать шестого – двадцать седьмого августа победа Наполеона под Дрезденом – «последняя улыбка судьбы: с этой минуты начинается непрерывная цепь неслыханных, роковых случайностей». – «Мука моя была в том, что я предвидел исход, – вспоминает он. – Звезда моя бледнела, вожжи ускользали из рук, и я ничего не мог cделать». Все видит, слышит, знает и не может очнуться, как в летаргическом сне.
После победы под Дрезденом мог уничтожить всю прусско-русскую армию; уже гнался за нею, но вдруг заболел; думали, отравлен. Должен был вернуться в Дрезден; пролежал только день и потерял из-за него плоды всех побед. Стоит ему отвернуться, чтобы генералы и маршалы его терпели поражения: Блюхер разбивает французскую армию в Силезии; Бернадотт – в Пруссии; генерал Вандамм разбит в Чехии, под Кульмом. Восстает Вестфалия, восстает Бавария. Вюртембергский король предупреждает Наполеона, что вся Рейнская конфедерация покинет его, и советует ему поскорее отступить за Майнц. Коалиция окружает его грозным полукольцом. Он отступает к Лейпцигу. Здесь настигают его Союзники, и он вынужден принять бой.
Шестнадцатого октября, первый день боя нерешителен; после шести отбитых атак неприятель оставляет французам только поле сражения.

 

Памятник Битве народов и его отражение в «Озере слёз, пролитых о павших солдатах». Лейпциг

 

Семнадцатого русская армия Беннигсена соединяется с австрийскою, – Шварценберга; северная, – Бернадотта, также вступает в боевую линию. Грозный полукруг смыкает оба конца в мертвую петлю. Наполеон просит перемирия; лучше бы не просил, – только обнажил свою слабость; Союзники даже не отвечают ему: завтра бой.
Бой начался в восемь часов утра; к трем пополудни, после третьей атаки Старой гвардии, австрийская линия дрогнула – вот-вот побежит. Вдруг, в самом центре французской армии, произошло что-то такое странное, что люди сначала не могут понять, что это: целый двенадцатитысячный корпус Саксонской пехоты, а за ним и Вюртембергская конница, стремительно кидаются вперед, к неприятельской линии. Думали было, – атака. Нет, остановились, обернулись к французам и грянули в них, из их же орудий. «Подлые изменники!» – возмущается генерал Марбо, участник боя. Чем же «подлые»? Не захотели быть, по Наполеону-Робеспьеру, «всемирными»; захотели остаться немцами. Свои – к своим: маленький ртутный шарик слился с большим, – это не подлость, а физика. Плоть и кровь народов восстали на призрак всемирности, и призрак исчез.
Страшная пустота зазияла в центре французской армии, точно вырвали из нее сердце. Но только теснее сомкнулись ряды, и бой продолжался до ночи.
К ночи обе армии стояли на тех же позициях, как поутру. «Мы не потеряли ни пяди земли», – вспоминает Марбо. Но французы почти окружены; у них сорок тысяч убитых и раненых; из двухсот двадцати тысяч снарядов осталось только шестнадцать тысяч, – на два часа. Император велит отступать.
Единственный путь к отступлению – мост на реке Эльстер, в Линденауском предместье Лейпцига. Мост минирован, чтобы после перехода быть взорванным. Переход начался девятнадцатого и продолжался всю ночь на двадцатое. Утром Блюхер с пруссаками, ворвавшись в Лейпциг, ударил в тыл отступающим. Те все еще держались, обороняя мост.
Вдруг раздался оглушительный взрыв: мост взлетел на воздух. Унтер-офицер, приставленный к мине, увидев наезжавших казаков, подумал, что атакуют мост, и приложил к мине фитиль. Половина армии осталась на том берегу. Началась бойня: русские, немцы, шведы, австрийцы избивали французов весь день до ночи.
Что же император? «Спал спокойно в кресле два часа и только от взрыва моста проснулся», – вспоминает секретарь его, Фейн. Проснулся и понял, что погибла армия, погибла империя. Березина – Эльстер: там начало, здесь конец. Так вот зачем бежал оттуда; вот как спас Францию!
«Разве этот сукин сын знает, что делает? – говорил маршалу Макдональду маршал Ожеро. – Разве вы не видите, что он потерял голову? Подлец! Хотел нас всех покинуть, всеми нами пожертвовать!» Это значит: переправившись с Гвардией, нарочно велел взорвать мост, чтобы обеспечить себе отступление.
«Не пора ли с этим кончить и не дать погубить Францию, как погубил армию?» – говорил маршал Ней.
«Он так был изношен, так устал, что часто, когда приходили к нему за приказами, он, откинувшись на спинку кресла и положив ноги на стол, только посвистывал», – вспоминает Стендаль.
«Кажется, несмотря на все мои несчастья, я все еще самый могущественный монарх в Европе, и дела мои могут поправиться», – говорит Наполеон, семь дней после разгрома под Лейпцигом, в полном отступлении на Рейн. Кто так говорит, в такую минуту, тот еще не «устал»; у того все еще «душа как мрамор: молния не разбила ее, а только скользнула по ней».
Могут ли дела его «поправиться»? Могут, если захочет. Но хочет ли? Стоит ли хотеть?
Чтобы спасти отступающую армию, генералы предлагали ему зажечь все Лейпцигские предместья, кроме Линденауского, где отступление через мост продолжалось бы под защитой огня. Спас бы армию, Францию, себя. Но не захотел, пожалел города, и «это излишнее великодушие стоило ему короны», говорит тот самый Марбо, который так строго судит его за сравнительно ничтожное Байоннское «злодейство». «Такой человек, как я, плюет на жизнь миллиона людей». Но вот не «наплевал».
Бородино – Лейпциг: может быть, и здесь, как там, вдруг понял, что игра не стоит свеч. «Лет до тридцати победа еще может ослеплять и украшать славою все ужасы войны, но потом…» – «Никогда еще война не казалась мне такою мерзостью!»
Понял это и заскучал, заснул от скуки; захотел конца, как солнце, в знойной крови заката, хочет знойной ночи.
Участь спасшейся армии была немногим лучше погибшей. Нищая, голодная, оборванная, павшая духом, она отступала – бежала на Рейн. Тиф косил ее так, что не только все госпитали и дома, но и дороги, и улицы были завалены трупами. Лучшие солдаты, герои великих войн, дошли до «состояния скотского»; брели с одною мыслью – умереть во Франции.
Точно привидение Великой армии вышло из своего ледяного русского гроба.

II. Отречение. 1814

Пруссия, Австрия, Швеция, Россия, Испания – вся Европа готова кинуться на Францию, как на затравленного зверя – свора псов. Но прежде чем вступить в львиное логово, заговаривает зубы Льву.
Главный повар Союзной кухни, Меттерних, сочиняет Франкфуртские нотификации; бешеному исполину дипломатические швеи шьют смирительную рубашку: Союзники снова предлагают Франции вернуться к «естественным границам». Но это такая же пустая комедия, как Пражский конгресс. Не успел Наполеон ответить, как появляется воззвание: «Союзные державы воюют не с Францией, а с тем перевесом, которым, к несчастью для Европы и для Франции, император Наполеон слишком долго пользовался, вне границ своей империи». И, предлагая мир, объявляет войну: «Державы не сложат оружия, пока не оградят своих народов от бесчисленных, уже двадцать лет над Европой тяготеющих бедствий».
Это и значит, по слову «канальи Понтекорво»: «Бонапарт – негодяй; его надо убить; пока он жив, он будет бичом мира».
Шварценберг вторгается во Францию через Эльзас, Бернадотт – через Бельгию, Веллингтон – через Пиренеи; Блюхер идет на Париж, и за ним Александр. В действующей армии Союзников – триста пятьдесят тысяч штыков, шестьсот пятьдесят – в резерве, и вся эта миллионная лавина рушится на почти беззащитную Францию.
Мира жаждет она, после четверти века революционных и императорских войн, как умирающий от жажды жаждет воды. Старые люди спят в песках пирамид, средние – в снегах России, молодые – в болотах Лейпцига; остались только дети. Дети да женщины пашут на полях. «Если нет лошадей для плугов, можно пахать и заступом», – утешает министр внутренних дел. Пашут дети, и тут же полягут, вместо колосьев, кровавою жатвою.
Франция жаждет мира и знает, что Наполеон – война, и уже не победа, а разгром. Нет, все еще победа. «Вера в гений его безгранична; весь народ за него», – говорится в донесениях полиции.
«Вы меня избрали, я – дело ваших рук: вы должны меня защитить», – говорит император легионам Национальной гвардии 23 января, перед самым началом Французской кампании.
«Первая, Итальянская кампания, и последняя, Французская, – две самые блестящие», – признается враг Наполеона, Шатобриан.
«Стотысячным» прозвали его Союзники. Это значит: армия, с ним во главе, сильнее на сто тысяч человек. «Быстрота и сила наших ударов вырвали у них это слово, – вспоминает император. – Никогда еще горсть храбрых не делала таких чудес. Многим остались они неизвестными, из-за наших поражений; но неприятель считал их на своем теле и оценил по достоинству. Мы были тогда, в самом деле, Бриареями, сторукими гигантами».
Кто эти «мы»? Генералы, маршалы? Нет. «Генералы мои становились вялыми, неуклюжими и потому несчастными. Это были уже не те люди, как в начале Революции… Надо правду сказать: они не хотели больше воевать. Я слишком пресытил их почестями и богатствами. Вкусив от чаши наслаждений, они желали только покоя и готовы были купить его всякой ценой. Священный огонь потухал: им хотелось быть маршалами Людовика XVI». «Нижние чины да армейские поручики еще дрались за победу, а главные штабы – только за мир», – говорит историк кампании.
Это, впрочем, понятно: скольким из них, как Мармону, не удалось провести в Париже за десять лет больше трех месяцев. Война кажется им бесконечною. Где они остановятся – на Рейне, Немане, Евфрате, Инде, или нигде, никогда, как Вечные жиды и Каины?

 

Карикатура «Избиение Наполеона»

 

«Куда мы идем? Что с нами будет? Если он падет, падем ли и мы с ним?» – слышит император сквозь двери штабов трусливые шепоты. «Франции – мир, Наполеону – война» – этим уверениям Союзников маршалы верят.
Так в Армии – так и в Париже. Там кое-кто уже предлагает низложить его, объявив сумасшедшим. Талейран готовит ему участь Павла I, а бывший министр полиции, Фуше, на юге Франции, шепчет на ухо сестре его, принцессе Элизе Тосканской: «Ваше высочество, нам остается только одно спасение – убить императора!»
Нет, его сподвижники – не генералы и маршалы, а последние уцелевшие ветераны Старой гвардии «да молоденькие рекруты, безусые мальчики, похожие на девочек», Марии-Луизы, как их тогда называли. Этих сразу можно узнать по невинному виду, крестьянскому платью под солдатской шинелью и «невозмутимо-спокойной, как бы врожденной, доблести». «Храбрость из них так и брызжет!» – восхищается ими сам император. «О, сколько геройства в крови у французов! – вспоминает маршал Мармон дух новобранцев. – Один из них, стоя под огнем и очень спокойно слушая свист пуль, сам не стрелял. „Отчего же ты не стреляешь?“ – спросил я его. „Да я бы, пожалуй, стрелял не хуже другого, если бы кто-нибудь заряжал мне ружье“, – ответил он простодушно. Бедный мальчик ружья зарядить не умел. А другой, похитрее, сказал офицеру: „Ваше благородие, вы отлично стреляете; извольте взять у меня ружье, а я вам буду подавать патроны!“ Офицер так и сделал, и мальчик простоял весь бой, под страшным огнем, не моргнув глазом».
«Можно ли было назвать солдатами этих бесчисленных однодневных мошек войны, появившихся в строю сегодня, чтобы завтра пасть?» Падают как ландыш под серпом убийственным жнеца.
«Молодая гвардия тает, как снег на солнце», – говорит император. «Иродово избиение младенцев!» – ворчит старый, суровый генерал Дуо, глядя, как валятся они рядами под прусскими ядрами.
Но только что научатся держать ружье, будут драться не хуже старых усачей-гренадеров, уцелевших от Березины и Лейпцига.
Вот эти-то святые дети Франции – ее святая душа – с императором. «Я уже становлюсь жертвою», – могла бы сказать вся она, всходя, как Жанна д’Арк, на костер.
Люди поносят его, называют «Антихристом», а дети поют ему осанну: «Из уст младенцев устроил хвалу». И по тому, как верят в него, любят его, видно, что есть и в нем детское, доброе, а может быть, и святое. Жертвою будет и он. Хочет ли этого? Понял ли, вспомнил ли, чего хотел, о чем томился всю жизнь? Нет, не понял, а может быть, никогда не поймет.
Но вдруг захотел победы; потому что если есть святая война, то только эта – защита родины; помолодел с молодою армией. «Пусть враги мои знают, что я все тот же, как под Ваграмом и Аустерлицем!» И под Маренго, Арколем, Фаворитом. «Я снова надел ботфорты Итальянской кампании!»
Первые марши Союзников по беззащитной Франции – почти триумфальное шествие. Легкий триумф: триста тысяч человек на тридцать тысяч – десять на одного.
Первый бой, – Ла-Ротьер – победа врага. Наполеон, не успев сосредоточить войска, отступил перед множеством.
«С этого дня он нам не страшен, и ваше величество может сказать: „Я дарю мир всему миру!“» – поздравляет Александра русский генерал Сакен.
Наполеон побежден во Франции – лев затравлен в логове. «Кампания кончена», – говорят Союзники; «Еще не началась», – говорит Наполеон.
Десятого февраля – Шампобер, одиннадцатого – Монмираль, двенадцатого – Шато-Тьерри, тринадцатого – Вошан, восемнадцатого – Монтере: победа за победой, молния за молнией, как в Итальянской кампании. Неприятель отступает в беспорядке за Вогезы. «Союзники не знают, что я ближе сейчас к Мюнхену и Вене, чем они к Парижу». Нет, знают. Предлагают на Шатильонском конгрессе мир; та же пустая комедия, как в Праге и Франкфурте, чтобы доказать, что с Наполеоном мир невозможен: заговаривают зубы льву, чтобы выиграть время и подтянуть резервы; та же смирительная рубашка, только Шатильонская еще ýже Франкфуртской: вместо «естественных границ» дореволюционные. «Как? после таких усилий, такой крови и таких побед оставить Францию меньше, чем я ее принял? Никогда! Могу ли я это сделать без измены и подлости?» – отвечает Наполеон и продолжает гнаться за Блюхером; вот-вот настигнет, разгромит и кончит войну одним ударом.
Блюхер бежит, но не назад, а вперед; с отчаянной дерзостью переходит через Марну, взрывает за собой мост, идет прямо на беззащитный Париж. И французские маршалы помогают ему. Стоит Наполеону отвернуться, чтобы они терпели поражения. Двадцать седьмого февраля, на Бар-сюр-Об, отступает маршал Удино. «Измена!» – кричат солдаты, видя, что в бой ведут их без артиллерии.
Наполеон, чтобы раздавить Блюхера, теснит его к Суассону, важнейшему стратегическому пункту на большой дороге Моне – Париж. И раздавил бы, если бы Суассон продержался еще только полтора суток. Но комендант крепости, бригадный генерал Моро, «почетно» капитулирует. «Расстрелять в двадцать четыре часа!» – кричит император и чуть не плачет от бешенства. Но если бы и расстреляли, что пользы? Блюхер спасен: входит в крепость и запирается.
Седьмого марта – Краон, одиннадцатого – Лаон, двадцать первого – Арси-сюр-Об: тщетные победы-поражения, громовые удары в пустоту. Пяди не уступают французы, но их все меньше: косит смерть кровавую жатву детей; «молодая гвардия» тает, как снег на солнце, а врагов все больше: идут да идут несметные полчища; миллионная лавина рушится.
«Воронье заклевало орла», в этих трех словах – вся кампания. Раненный насмерть, он отбивается так, что от каждого удара когтей только вороньи перья летят; но он один, а воронья туча: одолеет, заклюет.
Двадцать пятого марта, под Фер-Шампенуазом, маршалы Мортье и Мармон разбиты наголову. Пала последняя преграда на пути Союзников, и Блюхер, Александр, Шварценберг, соединившись, идут на Париж.
Наполеон узнает об этом двадцать седьмого в Сен-Дизье. Здесь начал кампанию, здесь и кончает: роковой круг замкнут. Ночь император проводит один, запершись, в глубоком раздумье, над военными картами. «Что делать – обороняться или сдать Париж?» Эти две мысли боролись в нем уже с самого начала кампании. «Если неприятель подойдет к Парижу, империя кончена». – «Пока я жив, Париж не будет сдан». – «Надо похоронить себя под развалинами Парижа». Почему же сделал распоряжение о выезде императрицы-регентши с наследником? Почему отозвал прикрывавшие Париж корпуса Мортье и Мармона? «Он всегда предвидел возможность сдачи Парижа и постепенно освоился с этой мыслью», – вспоминает близкий свидетель, секретарь императора, Фейн.
Но вот в последнюю минуту опять усомнился. Знает, что сдать Париж – значит ответить на русский двенадцатый год – французским, на самосожжение Москвы – самосожжением Парижа; уйти в глубь Франции, чтобы всю ее поднять на врага, в войне-революции; если его, Наполеона, победила восставшая Испания, Франции ли не победить Блюхера? Нужно только не шутя вернуться к 93-му году, скинув с себя императорский пурпур, убить Наполеона, воскресить Бонапарта, «Робеспьера на коне», сказать: «Я – Революция», так, чтобы весь мир потрясся в своих основаниях.
Может ли он это сделать? Может. Хочет ли? Стоит ли хотеть? Лейпцигских предместий пожалел, не сжег; сожжет ли Францию – мир? Или скажет о Революции, как сказал о войне: «Никогда еще не казалась она мне такою мерзостью»?
Вечером, на следующий день, двадцать восьмого, получил шифрованную депешу от главного директора почт, Лавалетта: «Если император хочет помешать сдаче Парижа, то присутствие его здесь необходимо; нельзя терять ни минуты».
Двадцать девятого Наполеон с армией идет на Париж. Но ее движение слишком медленно, тридцатого, сдав команду начальнику штаба, Бертье, с приказом вести войска на Фонтенбло, скачет один, без конвоя, на почтовых, сломя голову, как некогда скакал с Березины.
По дороге страшные вести следуют одна за другою: неприятель подходит к Парижу; императрица с наследником выехала на Луару; бой идет под Парижем.

 

Эмиль-Жан-Орас Верне. Оборона заставы Клиши в Париже в 1814 году

 

Ночью император остановился, чтобы переменить лошадей, на почтовой станции Кур-де-Франс, под самым Парижем. В темноте, по дороге, слышится топот копыт. «Стой!» – кричит император. Генерал Беллиар, командир конного отряда, узнав знакомый голос, соскакивает с лошади. Наполеон уводит его одного по дороге, осыпает вопросами и узнает, что бой под Парижем проигран; главнокомандующий, король Иосиф, бежал, и войска, по условию, должны эвакуировать город.
– В Париж! В Париж! Велите подавать карету!
– Поздно, ваше величество, капитуляция, должно быть, уже подписана…
Но император ничего не слушает: хочет ехать в Париж, ударить в набат, осветить город огнями, вооружить всех поголовно, драться на улицах, сжечь, если нужно, Париж, как русские сожгли Москву.
Не дожидаясь кареты, быстро шагает по дороге в Париж, как будто хочет войти в него один, безоружный.
Белые звезды мигают на небе, красные огни – на земле. Что это? Прусский бивуак на левом берегу Сены, у самых стен города.
Император останавливается и тихим шагом, понурив голову, идет назад. Поздно или не поздно? Может быть, капитуляция еще не подписана?
Вернувшись на станцию, посылает Коленкура в Париж, с полномочиями вести переговоры о мире.
Ночь проводит, как в Сен-Дизье, над военными картами. Чуть свет – курьер: капитуляция подписана, и в это самое утро Союзники вступают в Париж.
Не оборонил его и не сдал, – сам сдался Року.
Тою же дорогою едет обратно в Фонтенбло и останавливается в нижнем этаже замка, в маленьких покоях вдоль галереи Франциска I.

 

Вступление российских войск в Париж 31 марта 1814 года

 

Ждет концентрации войск, чтобы дать бой под Парижем. У него шестьдесят тысяч штыков – сто шестьдесят с ним, «Стотысячным». Может быть, он все еще и здесь, как под Лейпцигом, «самый могущественный монарх в Европе, и дела его могут поправиться».
Первого апреля узнает о триумфальном входе Союзников в Париж. Третьего Коленкур привозит ему отказ Александра на предложение мира.
В тот же день, после смотра двух дивизий Молодой и Старой гвардии, на Фонтенблоском дворе Белого Коня, император говорит войскам:
– Неприятель, опередив нас на три марша, вошел в Париж. Я предложил императору Александру мир, ценою великих жертв – всех наших побед после Революции… Он отказался… Я дам еще бой под Парижем. Готовы ли вы?
– Виват император! На Париж! На Париж! Умрем на его развалинах! – ответили войска громовым криком.
– Отречение, остается только отречение! – проговорил, в кучке маршалов, Ней в двух шагах от императора. Тот не слышал или сделал вид, что не слышит. Вернулся в свои покои. Маршалы – за ним; Ней – впереди. Сзади подталкивают его и ободряют шепотом: он должен говорить за всех.
– Ваше величество имеет вести из Парижа?
– Нет, какие?
– Прескверные: Сенат объявил вас низложенным и разрешил народ и войска от присяги.
– Это не имел право делать Сенат; это мог сделать только народ, – возражает император спокойно. – А Союзников я раздавлю под Парижем.
– Положение наше отчаянное, – продолжает Ней. – Жаль, что мир не заключен раньше, а теперь остается только отречение.
Входит маршал Макдональд и присоединяется к общему хору:
– Армия не хочет подвергать Париж участи Москвы… Мы решили с этим покончить. Довольно с нас этой несчастной войны; мы не желаем начинать войны гражданской… Что до меня, я объявляю вашему величеству, что шпага моя никогда не обагрится французской кровью!
– Вы, господа, решили одно, а я – другое: я дам бой под Парижем…
– Армия не пойдет в Париж! – возвышает голос Ней.
– Армия послушается меня! – возвышает голос император.
– Ваше величество, армия слушается своих генералов!
Наполеон знал, что стоит ему сказать слово дежурному адъютанту, чтобы арестовать всех маршалов. Но сделать это, перед лицом врага, не так-то легко; и будут ли другие лучше этих? Он отпускает их все так же спокойно и, оставшись наедине с Коленкуром, пишет условное отречение, сохраняя права на престол за сыном и регентство – за императрицей. Коленкур, Макдональд и Ней отвозят отречение в Париж.
В это самое время старый, верный и доблестный маршал Мармон, сподвижник императора с Египетской кампании, изменяет ему, пишет Шварценбергу: «Желая содействовать сближению армии с народом, дабы предупредить всякую возможность гражданской войны и пролитие французской крови, я готов покинуть, с моими войсками, армию Наполеона на следующих условиях: первое: войска отступят свободно в Нормандию, с оружием, обозом и амуницией; второе: если из-за этого движения Наполеон попадает в плен Союзников, жизнь и свобода ему будут обеспечены на пространстве территории и в стране по выбору Союзных держав». Это значит: «Делайте с ним, что хотите; сажайте в яму, хороните заживо, только не убивайте». «Вот истинно французское великодушие!» – ответил Шварценберг, должно быть, не без усмешки и, конечно, на все согласился.
Шестой корпус Мармона стоял в Эссонах, между Фонтенбло и Парижем, прикрывая Наполеона от Союзников. Уводя его, Мармон выдавал им императора, безоружного.
Александр, увидев в этом предательстве действие «Божьего Промысла» в пользу Бурбонов, объявил, что не может принять условное отречение Наполеона в пользу сына и потребовал отречения полного.
Наполеон, узнав об измене Мармона, долго не хотел ей верить; но наконец, поверив, сказал: «Он будет несчастнее меня!»
«Я их прощаю; да простит их Франция», – скажет он в завещании, упоминая Мармона среди других своих изменников, в том числе и Талейрана. Надо надеяться, что в день судный Талейран-дьявол прожжет поцелуем уста Иуде-Мармону.
После ухода Эссонского корпуса бой под Парижем сделался невозможным, и Наполеон решил отступить за Луару. О, если бы раньше! Все равно погибать – так не лучше ли было погибнуть вольно – вольно взойти на костер, вместе со святою Францией – Жанной д’Арк. А теперь невольная жертва – казнь: сам не пошел – поведут; сам не решил – решит Рок.
Вечером пятого Коленкур, Макдональд и Ней вернулись из Парижа в Фонтенбло и сообщили императору, что Сенат провозгласил графа Прованского королем Людовиком XVIII; Александр не принял условного отречения и требует полного.
– Значит, война, – проговорил император спокойно. – Ну что же, война сейчас не хуже мира!
Раньше еще, предвидя ответ Александра, он отдал приказ об отступлении за Луару: завтра, чуть свет, гвардия двинется головною колонною в Мальзерб, и остальные войска последуют за нею в то же утро.
Пятого вечером генералы на тайном собрании постановили не исполнять никаких приказов императора о движении войск, и в два часа ночи генерал Фриан, командир 1-й дивизии Старой гвардии, передал это постановление всем корпусным командирам, а утром Коленкур, Макдональд и Ней сообщили о нем же начальнику главного штаба.
Шестого Наполеон в последний раз собирает маршалов. Очень спокойно и подробно, с математической точностью указывая на военные карты и исчисляя остающиеся боевые силы, он излагает свой план отступления. «Может быть, еще можно все спасти!»
Маршалы молчат, а когда Наполеон требует ответа, отвечают, что у него остались лишь обломки армии, и, если бы даже удалось ему уйти за Луару, эти последние усилия кончатся только гражданской войной. И глиняные лица говорят, без слов: «Отрекись!»
– Вы хотите покоя, – имейте покой! – говорит император, садится к столу и пишет: «Так как Союзные державы объявили Наполеона единственным препятствием для восстановления мира в Европе, то, верный присяге, он объявляет, что отрекается за себя и своих наследников от тронов Франции и Италии, ибо всякую личную жертву и самую жизнь он готов принести для блага Франции».
«Жертва» – слово это сказано и записано на вечных скрижалях Судьбы. Лицо жертвы, – вот новое отныне лицо Наполеона-Человека.
Тотчас же замок пустеет, – все разбегаются. «Можно было подумать, что императора уже похоронили».
В замке тихо, а в казармах шум. Там не хотят отречения и возмущаются изменой маршалов. Ночью Старая гвардия, в боевом порядке, с развернутыми знаменами, при свете факелов, под звуки Марсельезы и Наполеонова гимна, проходит по улицам города. Чудны и страшны лица солдат: видно по ним, что, если бы только император захотел, он все еще мог бы с такими людьми пройти и победить весь мир.
Двенадцатого апреля приехал из Парижа маршал Макдональд, чтобы получить от Наполеона и отвезти Союзникам подписанные им, или, как говорят дипломаты, «ратифицированные» условия отречения. Император велел ему прийти за ними завтра, в девять утра.
Что произошло в ту ночь, никто хорошенько не знает. В окнах замка мелькали огни; люди бегали, кричали, звали на помощь. Слух прошел, что император хотел отравиться ядом из ладанки, которую носил на шее с Испанской кампании; но отравился неудачно: яд выдохся; все кончилось только сильнейшей рвотой.
Сам он на Св. Елене опровергает этот слух с негодованием. К самоубийству чувствовал всегда презрение: «Только глупцы себя убивают»… «Самоубийца – тот же дезертир: бежать из жизни, все равно что с поля сражения», – сказано в одном из его приказов по армии. Он знал – помнил, что бежать некуда.
Может быть, в эту страшную ночь, вспомнил, как еще никогда, что он вечен, со всеми своими муками – и с этою злейшею – стыдом. «Умереть в бою ничего не значит: но в такую минуту, в такой грязи, – нет, никогда, никогда!» «Я стыжусь моего отречения, – скажет на Св. Елене. – Это была моя ошибка, слабость, выходка, вспышка, излишество темперамента. Я был охвачен отвращением и презрением ко всему, что меня окружало, и к самой судьбе; мне захотелось бросить ей вызов». Вызов бросил, и Судьба его не возвратила. Он понял, что будет вечно гореть в геенне стыда.
Что такое «ратификация»? Взаимно подтвержденное согласие обеих сторон принять поставленные друг другу условия, в этом случае, со стороны Наполеона, согласие принять, вместо мирового владычества, остров Эльбу, смешное владение Санчо Пансы, да еще с годовым двухмиллионным жалованьем и сохранением императорского титула. «Я такой человек, которого можно убить, но нельзя оскорбить», – говаривал он и вот вдруг понял, что убить его нельзя, а оскорбить можно. Плюнули ему в лицо, и он «ратифицирует» плевок.
В девять утра пришел к нему Макдональд. «Император сидел у камина, в простом белом, бумазейном халате, в туфлях на босу ногу, с открытой шеей, упершись локтями в колени и закрыв лицо руками, – вспоминает Макдональд. – Когда я вошел, он не пошевелился, хотя обо мне доложили громким голосом, он казался погруженным в глубокую задумчивость», как бы в «летаргический сон», по выражению Буррьенна. – «После нескольких минут молчания герцог Виченский (Коленкур) сказал: „Ваше величество, маршал герцог Тарентский ожидает ваших приказаний; ему нужно возвращаться в Париж“. Император как будто проснулся и взглянул на меня с удивлением; встал, подал мне руку, извинился, что не слышал, как я вошел. Только что он открыл лицо, я был поражен тем, как оно изменилось: цвет его был желтым, оливковым. „Ваше величество нездоровы?“ – проговорил я. „Да, я провел скверную ночь“, – ответил он и опять, сев, как давеча, погрузился в глубокую задумчивость. Мы смотрели на него молча. – „Ваше величество, герцог Тарентский ждет, – проговорил наконец герцог Виченский, после довольно долгого молчания. – Надо бы вручить ему ратификацию; срок ее истекает в двадцать четыре часа, а обмен должен произойти в Париже“. Тогда император, опять выйдя из своей задумчивости, встал; вид его был немного бодрее, но цвет и выражение лица не изменились. „Я чувствую себя немного лучше“, – сказал он».
В тот же день он передал Макдональду ратификацию, и тот отвез ее в Париж.
То, что Наполеон все это перенес и остался жив, может быть, большая победа, чем Арколь и Маренго.

 

Поль Деларош. После отречения во дворце Фонтенбло

 

В десять утра, двадцатого апреля, день, назначенный Союзниками для отъезда императора на остров Эльбу, кареты поданы. Гренадеры Старой гвардии стояли под ружьем, на дворе Белого Коня. Ровно в полдень, как бывало в счастливые дни Консульства и Империи, император, в простом егерском зеленом мундире, сером походном плаще и трехугольной шляпе, вышел на двор. Гренадеры взяли на караул, барабаны забили в поход.
– Солдаты моей Старой гвардии, прощайте! – сказал император, войдя в ряды. – Двадцать лет вы были со мной, на путях чести и славы. И в эти последние дни, как в дни нашего счастья, вы не переставали быть образцами доблести и верности. С такими людьми, как вы, дело наше не было проиграно, но война была бы еще тяжелее. Я уезжаю. А вы, друзья, продолжайте служить Франции… Прощайте, мои старые товарищи! Я хотел бы вас всех прижать к моему сердцу… Дайте знамя!
Генерал Пти подал ему знамя. Он обнял и поцеловал сначала генерала, потом – знамя.
– Прощайте, дети! Пусть этот последний мой поцелуй дойдет до вашего сердца. Будьте всегда храбрыми и добрыми.
Гренадеры плакали.

 

Антуан-Альфонс Монфор. Прощание Наполеона с императорской гвардией 20 апреля 1814 года

 

Двадцать седьмого апреля Наполеон был в Сен-Рафаэле-Фрежюсе, где высадился почти пятнадцать лет назад, после Египетской кампании, перед 18 брюмера. Здесь солнце его взошло и здесь же зайдет, но еще не совсем: самым пурпурным, царственным лучом блеснет перед вечным закатом.

III. Эльба – сто дней. 1814-1815

«Островом Покоя будет Эльба», – сказал Наполеон, высаживаясь четвертого мая с английского фрегата в Портоферрайо – главной гавани острова. – «Я буду здесь жить, как мировой судья… Император умер; я – ничто, и ни о чем больше не думаю, кроме моего маленького острова; ничто не занимает меня, кроме моего семейства, моего домика, моих коров да мулов».

 

Лео фон Кленце. Наполеон в Портоферрайо

 

Кажется, в первые дни, а может быть, и недели, месяцы своего пребывания на Эльбе, он так именно и чувствовал. Может быть, вспоминал детские мечты свои в дощатой келийке Аяччского дома, и мечты Бриеннского школьника в зеленой «пустыньке», где возвращался к «естественному состоянию», по завету Руссо, и мечты парижского школьника в темной комнате с занавешенными окнами, днем при свечах, и артиллерийского поручика в Оксонских казармах, о пловце, заброшенном бурей на необитаемый островок Горгона: «Я был царем моего острова; я мог бы здесь быть если не счастлив, то мудр и спокоен». Может быть, понял – вспомнил, что весь мир для него «необитаемый остров» и мировое владычество немногим больше, чем это лилипутское царство, империя Санчо Пансы – Эльба.
– Ну что, ворчун, скучаешь? – спросил однажды старого гренадера своего «почетного» караула на острове.
– Скучать не скучаем, ваше величество, но и веселого мало!
– Напрасно, мой друг, надо жить, как живется!
Это больше чем правило житейской мудрости; это смиренная покорность Высшим Силам, которые, он чувствует, ведут его всегда. «Ubicumque felix Napoleo», «везде счастливый Наполеон», – написано было на одной из колонн Эльбского загородного дома его, Сан-Мартино. В самом деле, он мог быть везде счастлив, если бы хотел счастья.
«Островом Покоя» Эльба не сделалась. Тотчас принялся он за работу, с такой же всепожирающей жадностью, как везде и всегда. Маленький остров устраивает, как некогда – великую империю: прокладывает дороги; строит лазареты, школы, театры, казармы, преобразует таможни, акцизы, пошлины; роет рудники; акклиматизирует шелковичных червей; отдает на откупа рыбные ловли и соляные копи; поощряет новые запашки; насаждает виноградники; украшает и оздоравливает Портоферрайо.
«Эльба сделалась похожей на Остров Блаженный», – вспоминает один из жителей. Как будто на этом клочке земли Наполеон хотел устроить то, что не удалось на всей земле, – «золотой век», «земной рай».
Это длилось полгода; может быть, продлилось бы и дольше, если бы люди оставили его в покое. Но, как некогда бриеннские школьники врывались в его зеленую пустыньку, так теперь Союзные державы врываются на «Остров Блаженных».
Эльба не Горгона: из газет и слухов он узнает, что делается на свете. Продолжается Фонтенблоская «ратификация» – плевки в лицо. Жену его отдали распутному негодяю, шпиону, Нейппергу, и сына отняли. «Так в древности отнимали детей у побежденных и украшали ими триумф победителей», – жалуется император. Людовик XVIII находит, что двухмиллионный императорский паек чересчур велик, и задерживает его, быть может, не столько из скупости, сколько из желания унизить врага. Талейран и лорд Кестльридж сговариваются на Венском конгрессе о ссылке его на какой-нибудь остров Атлантического океана. «Участь Бонапарта решена: его сошлют на Св. Лючию… Тамошний климат скоро очистит мир от Корсиканского чудовища», – поздравляют друг друга англичане. «Наполеон на Эльбе – то же для Франции, для всей Европы, что Везувий для Неаполя», – остерегает Фуше. «Хороша ссылка, а лучше могила, – думают многие. – Большая ошибка, что Бонапарта оставили в живых: пока над его головой не будет шести футов земли, нельзя быть спокойным». Алжирские корсары предлагают захватить его в плен, а римские монахи – заколоть.

 

«Возвращение Бурбонов во Францию». Французская карикатура. 1814 г.

 

«Меня хотят убить – пусть… Я солдат… я сам открою грудь ударам; но я не хочу быть сосланным», – говорит он английскому уполномоченному, Кемпбеллю, может быть, по прочтении присланной ему леди Голланд английской газеты с известием, что его хотят сослать на Св. Елену. «Св. Елена, маленький остров», – этих слов, записанных в ученической тетради, и пустой за ними страницы – немой судьбы – он, конечно, не вспомнил тогда; но, может быть, сердце его содрогнулось от вещего ужаса.
Но он узнает, что Союзники ссорятся – вот-вот перегрызутся, и вспыхнет война, уже не из-за него; что Франция ненавидит Бурбона, «въехавшего в нее на закорках русского казака, по трупам французов», как изображалось на карикатурах; Франция ждет и зовет его, Наполеона, «как Мессию».
Обо всем этом сообщает ему посланец маршала Бертье, бывший аудитор Государственного совета, Флери-де-Шабулон, переодетый матросом и тайно приехавший на рыбачьей фелуке в Портоферрайо.
Наполеон решает «разорвать саван». Двадцать пятого февраля 1815 года велит зафрахтовать два корабля, починить старый бриг «Непостоянный», выкрасить его, как английское судно, вооружить и снабдить провиантом. В ночь на двадцать шестое погружается на корабли, с маленькой армией: шестьюстами гренадеров и егерей Старой гвардии, четырьмястами корсиканских егерей да сотней польских уланов. С этою горстью людей он должен завоевать Францию. Первого марта бросает якорь в Гольф-Жуане, между Антибами и Каннами.
«Французы, – говорит в воззвании к народу, – я услышал, в моем изгнанье, ваши жалобы и ваши желанья: вы требуете правительства единственно законного, по своему собственному выбору. Я переплыл через моря. Я иду, чтобы снова взять мои права и ваши».
«Солдаты! – говорит в воззвании к армии, – собирайтесь под знамена вашего начальника. Жизнь его – ваша; его права – права народа и ваши. Победа пойдет перед нами беглым маршем. Орел, с трехцветным знаменем, полетит с колокольни на колокольню, до башен Парижской Богоматери».
Как сказал, так и сделал. Искра, вспыхнувшая некогда, после Египетской кампании, во Фрежюсе, вспыхнула теперь в Гольф-Жуане и пробежала мгновенно по всей Франции. Солнце всходило тогда, а теперь заходит, пламенея сквозь тучи последним, самым пурпурным, царственным лучом. «Лучшее время всей моей жизни был поход из Канн в Париж», – вспомнит император на Св. Елене. Может быть, никогда еще не чувствовал он себя таким бессмертным, как в эти дни своего «второго пришествия».
«Орел летит» через Приморские Альпы, к северу. Маленькая армия идет по Восточному Провансу, еще почти крадучись: тамошние жители, большею частью роялисты, равнодушны или глухо-враждебны к императору. Но уже с границ Дофине весь народ подымается на пути его, точно сама земля встает. К ней ближе он в эти дни, чем когда-либо, как заходящее солнце.
Люди из окрестных селений выбегают навстречу к нему и, когда, сравнив его живое лицо с изображением на пятифранковой монете, убеждаются, что это «никто, как он», – приветствуют его неумолчным: «Виват император!»

 

Пятифранковая монета с изображением Наполеона I. 1815 г.

 

Седьмого марта, подходя к Греноблю, в Лафрейском ущелье, он встречает высланный против него батальон 5-го линейного полка под командой Делессара. Обойти его нельзя: цепь крутых холмов, с одной стороны, а с другой – озера. Императорский авангард польских уланов подъезжает к батальону. Делессар, видя ужас на лицах солдат, понимает, что боя нельзя начинать, и хочет их увести. Но уланы следуют за ними по пятам, так что лошади дышат им в спину. Тогда Делессар командует «в штыки». Люди его машинально повинуются. Но уланы, получившие приказ не атаковать ни в каком случае, поворачивают лошадей назад и отступают. В то же время император, велев опустить ружейные дула в землю, один, во главе своих старых егерей, идет к батальону.
– Вот он! Пли! – командует, вне себя, капитан Рандон.
Люди бледнеют; ноги у них подкашиваются; в судорожно сжатых руках ружья дрожат. На расстоянии пистолетного выстрела Наполеон останавливается.
– Солдаты! – говорит он громким и твердым голосом. – Я ваш император. Узнаете меня?
Делает еще два-три шага и открывает на груди зеленый егерский мундир.
– Если есть между вами солдат, который хочет убить своего императора, – вот я!
– Виват император! – раздается неистовый крик. Люди выбегают к нему из рядов, падают к ногам его, обнимают их, целуют ботфорты его, шпагу, полы мундира: в эту минуту он для них, в самом деле, «воскресший Мессия».
И ворота Гренобля взломаны, крепостной гарнизон сдался; солдаты кидаются на императора «в таком исступлении, что кажется, растерзают его; окружают, подымают, несут на руках», – так и донесут до Парижа.

 

Амбруаз-Луи Гарнерэ. Возвращение Наполеона Бонапарта с Эльбы 28 февраля 1815 года

 

Ночью императорская армия входит в Гренобль, в сопровождении двухтысячной толпы крестьян с топорами, вилами, пиками, ружьями, факелами, под звуки Марсельезы и крики: «Виват император! Виват свобода! Долой Бурбонов!»
«Здесь родилась Революция, – говорят, встречая Наполеона, жители местечка Визилль, под Греноблем, – мы первые потребовали Прав Человека; и здесь же воскресает свобода и честь Франции».
«Это новый припадок Революции», – верно определяет маршал Ней. «Всего вероятнее, что народ снова хочет Бонапарта», – пишет русский уполномоченный. После Москвы, Березины, Лейпцига, Парижа, – после всей пролитой крови и перед всей, которая еще прольется, это, в самом деле, невероятно, чудесно, как чудо «второго пришествия».
«Ваше величество, вы всегда творите чудеса, потому что, когда мы узнали, что вы вернулись, мы подумали, что вы сошли с ума…» – начал адъюнкт Маконского мэра свою приветственную речь и не кончил, заглушенный неистовым: «Виват император!» «С ума сошел» не только император, но и вся Франция.
Двое крестьян в городке Вильфранше Лионского департамента покупают у хозяина гостиницы, где остановился Наполеон, кости съеденного им цыпленка, чтобы хранить их как святыню.
В Лионе, под окнами его, трое-четверо суток стоит, не расходясь, двадцатитысячная толпа и кричит, не переставая: «Виват Революция!»
Он и сам знает, что он – Революция, и снова вдохновляется духом 93-го года, чувствует себя «Робеспьером на коне», действует с решительностью, силой и быстротой Конвента: запрещает белую кокарду, уничтожает старое дворянство и феодальные титулы; объявляет короля низложенным. «Я нахожу, – говорит он, – что ненависть к дворянам и священникам теперь такая же сильная, как в начале Революции».
Да, Революция воскресла, и с нею – он, Человек: для одних – «Зверь, выходящий из бездны», для других – «Мессия, вставший из гроба».
«Ваше величество, – говорит маршал Ней, тоже сын Революции, почтительно целуя руку старого Бурбона, – я надеюсь покончить с Бонапартом и привезти вам его в железной клетке!»
Это выражение так нравится Нею, что он повторяет его всем, а когда кто-то замечает, что «лучше бы привезти Бонапарта в гробу, чем в клетке», – возражает: «Нет, вы не знаете Парижа: надо, чтобы парижане видели его в клетке!»
Ней, с королевскими войсками, маневрирует между Суассоном и Маконом, чтобы захватить и истребить «всю разбойничью шайку» одним ударом. Вдруг получает письмо: «Брат мой, приезжайте ко мне в Шалон, я приму вас, как на следующий день после Бородина». И храбрый из храбрых бледнеет, как те гренобльские солдаты, услыхавшие команду: «Вот он! пли!» Точно мгновенно сходит с ума. «Вихрь закружил меня, и я потерял голову», – признается впоследствии. «Кинулся в пропасть, как бывало кидался под жерла пушек». Изменил Бурбону – предался Бонапарту. Если бы, впрочем, и хотел драться, не мог бы. «Не могу же я остановить моря руками!» – жаловался еще до измены.
От Лиона к Парижу, всё выше и выше «полет орла». Шествие за ним революционных толп и войск, «как огненный след метеора в ночи».
В ночь на двадцатое марта король бежит из Тюильрийского дворца, а вечером, на следующий день, карета императора подъезжает к Павильону Флоры и, в нескольких шагах от него, останавливается: такая давка, что нельзя подъехать к крыльцу. Люди окружают карету, открывают дверцу, берут императора на руки, несут его по двору, вносят в сени, взносят по лестнице – вот-вот задушат, раздавят, убьют. Но он уже ничего не видит и не слышит; плывет по темным человеческим волнам, как бледный цветок; предается им, протянув руки вперед, закинув голову, закрыв глаза, с неподвижной улыбкой на губах, как лунатик во сне или бог Дионис в толпе исступленных вакхантов. «Те, кто нес его, были как сумасшедшие, и тысячи других были счастливы, когда им удавалось поцеловать одежды его или только прикоснуться к ней… Мне казалось, что я присутствую при воскресении Христа», – вспоминает очевидец.

 

Жозеф Бом. Наполеон покидает Эльбу из Портоферрайо для возвращения во Францию 28 февраля 1815 года

 

Венский конгресс в ужасе. Тринадцатого марта подписана декларация восьми Союзных держав – Англии, Австрии, России, Швеции, Пруссии, Голландии, Испании, Португалии: «Наполеон Бонапарт, снова появившись во Франции, поставил себя вне законов гражданских и общественных и, как возмутитель мирового покоя, обрек себя всенародной казни».
Образуется седьмая Коалиция. Уполномоченные Англии, Австрии, России, Пруссии заключают договор, имеющий целью «сохранение мира», а для мира каждая держава выставляет сто пятьдесят тысяч штыков, – все вместе – миллион, «пока Бонапарт не будет лишен возможности угрожать покою Европы».
О мере ужаса можно судить по мере ярости. «Напрасно мы щадили французов, надо бы их всех истребить!» – вопят немецкие газетчики. «Надо бы весь французский народ объявить вне закона!» – «Перебить их всех, как бешеных собак!»
Ужас Бонапарта – ужас Революции. Это понимает Александр лучше всех: «Отделить, отделить его от якобинцев!» – повторяет он и в кровавом зареве новой войны видит исполинское видение апокалипсического Всадника, «Робеспьера на коне». – «Наполеон – Аполлион, Губитель, ангел бездны, – шепчет он, гадая над Апокалипсисом. – Шестьсот шестьдесят шесть – число Зверя – число человеческое».
Ужас напрасный: новая вспышка Революции потухнет, как тот последний, красный луч заката, и все вдруг опять потускнеет, помертвеет; только что было червонным золотом, и вот опять – серый свинец. Сразу после 1793-го наступит 1811 год. «Робеспьер на коне» исчезнет – снова появится император Наполеон.
«Я прошел Францию, я был внесен в столицу на плечах граждан, при общем восторге, но только что я вступил в нее, как, словно по какому-то волшебству, все от меня отшатнулось, охладело ко мне».
Нет, он сам охладел ко всем; вдруг опять заскучал, не захотел ничего, как под Бородином; заснул «летаргическим сном», как под Лейпцигом: все видит, слышит и не может очнуться, пальцем пошевелить, когда его кладут в гроб и зарывают в землю.
Людовик XVIII дал Франции конституционную хартию. Бонапарту нельзя отставать от Бурбона. «Наполеон, умерь свою власть, – напевают ему в уши старые якобинцы Конвента и новые либералы Реставрации. – Франция хочет быть свободной… Завтра ты будешь иметь бунтовщиков вместо подданных, если не дашь свободы».
Бенжамен Констант, новый Сийэс-Гомункул, отец мертворожденных конституций, сочиняет либеральную хартию – Дополнительный Акт к императорской конституции, Acte additionel.
Только в «летаргическом сне» можно было в такую минуту, перед миллионным нашествием, спешиться с коня, чтобы пересесть на парламентскую телегу, превратиться из революционного диктатора в конституционного монарха.
Он и сам это чувствует: «Меня толкают не на мою дорогу, ослабляют, сковывают. Франция ищет меня и не находит. „Где прежняя рука императора, которая могла бы усмирить Европу?“ – спрашивает Франция». «Он становился либералом, наперекор себе; калечил себя и ослаблял; уже не был самим собою», – говорит старый честный якобинец.
Первого июня происходит праздник новой конституции. «Бенжамины», как ее окрестили, собрание избирательных коллегий, голосовавших за Дополнительный Акт, – торжественная и унылая церемония на Майском, бывшем Марсовом, поле. Кардиналы служат обедню, и император, взойдя на трон, посреди площади, присягает новой конституции, над Евангелием. Думали, что он появится в простом егерском или гренадерском мундире Старой гвардии, как под Маренго или Аустерлицем; но на нем – древнеримская туника, пурпурная, усеянная золотыми пчелами мантия, белые атласные штаны и черная испанская шляпа с белыми перьями. «Что за маскарад!» – шепчут в толпе. Да, зловещий маскарад; тленом пахнет от него, как от могильного выходца.
Седьмого июня – первое заседание новой палаты, в присутствии императора. Он произносит речь: «В течение трех месяцев обстоятельства и доверие народа облекали меня неограниченной властью. Ныне исполняется самое пламенное желание моего сердца: я начинаю конституционную монархию, люди бессильны упрочить судьбы народов; это могут сделать только учреждения».
«Люди бессильны», значит, он, Человек, бессилен. Вот второе отречение, хуже первого.
«Несмотря на всю его власть над собой, он не мог скрыть боли и гнева, которых стоило ему это признание; лицо его было мертвенно-бледно, черты искажены, голос пронзительно резок».
Точно вдруг оглохший Бетховен, играя симфонию, фальшивит, сам это чувствует и не может поправиться.
Две первые союзные армии – англо-голландская, Веллингтона, и прусская, Блюхера, – шли на соединение, чтобы через бельгийскую границу вторгнуться во Францию. Это только передовая линия, а за нею – резервы: австрийцы, шведы, русские – та же миллионная лавина, как и в прошлом году.
Маршалу Даву, военному министру, удалось мобилизовать в течение трех месяцев сто тридцать тысяч человек. Меньшая часть их – обломки Великой армии, большая – «Марии-Луизы». Это последние капли крови из жил Франции. Вся она в эту минуту, как загнанная лошадь под бешеным всадником: вот-вот упадет и сломит ему спину.
Но может быть, эти последние – лучшие. «Чтобы дать понятие об энтузиазме французской армии, – пишет герцогу Веллингтону английский шпион из Парижа, – стоит только провести параллель между 92-м годом и нынешним, да и то сейчас перевес в сторону Бонапарта». – «Чувство, которое испытывают войска, не патриотизм, не энтузиазм, а остервененье на врага за императора», – пишет в своем военном дневнике французский генерал Фой. И французский дезертир: «Это одержимые!»
«Никогда еще не было в руках Наполеона такого страшного и хрупкого оружия», – говорит лучший историк 1815 года. Оружие страшное и хрупкое вместе, потому что острие его слишком отточено, – вот-вот сломится. С такою армией так же легко победить, как быть пораженным; все зависит от духа ее, а дух – от вождя.
Кто же он – зверь, сорвавшийся с цепи, беглый каторжник, сумасшедший с бритвою, как думают Союзники, или все еще Вождь, ведущий в рай сквозь ад, как думает Франция? Это решит величайшая битва новых веков – Ватерлоо.

IV. Ватерлоо. 1815

«Я побеждаю под Ватерлоо», – говорит Наполеон на Св. Елене. Что Ватерлоо – поражение Наполеона, знают все; он один знает, что победа. «Я побеждаю под Ватерлоо и в ту же минуту падаю в бездну». Но прежде чем упасть, – взлетел, как еще никогда. Вся его жизнь – одна из высочайших вершин человеческой воли, а острие вершины – Ватерлоо.
«Наполеон в своей последней кампании проявил деятельность тридцатилетнего генерала», – утверждает лучший историк этой кампании. В тридцать лет Наполеон – победитель Маренго – солнце в зените; и под Ватерлоо – то же солнце.
Если так, значит, проснулся от «летаргии» вовремя; был мертв и ожил.
Это одно из двух свидетельств, а вот другое, английского маршала Уольсли (Wolseley): Наполеон во время всей кампании «был под покровом летаргии».
Кому же верить? Или противоречие мнимое?
«Чувства окончательного успеха у меня уже не было, – продолжает Наполеон вспоминать Ватерлоо. – То ли годы, которые обыкновенно благоприятствуют счастью, начали мне изменять; то ли, в моих собственных глазах, в моем воображении, чудесное в судьбе моей пошло на убыль; но я, несомненно, чувствовал, что мне чего-то недостает. Это было уже не прежнее счастье, которое шло неотступно за мной по пятам и осыпало меня своими дарами; это была строгая судьба, у которой я вырывал их как бы насильно и которая мстила мне за них тотчас; ибо у меня не было ни одного успеха, за которым бы не следовала тотчас неудача». – «И все эти удары, я должен сказать, больше убили меня, чем удивили: инстинкт мне подсказывал, что исход будет несчастным. Не то чтобы это влияло на мои решения и действия, но у меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает».
Или, вернее, два чувства перемежались в нем, мерцали, как два света: чувство взлета и чувство падения. Как бы ни пробуждался он от «летаргии», – покров ее висел над ним; как бы ни воскресал, – мертвая точка чернела в сияющем теле воскресшего. Знал, побеждая, что будет поражен; но знал не наверное и должен был бороться до конца. Чтобы так бороться, нужна была сила наибольшая. Это и значит: Ватерлоо – одна из вершин человеческой воли в Истории.
План Наполеона заключался в том, чтобы разбить одну за другою обе неприятельские армии, занимавшие Бельгию, – англо-голландскую, Веллингтона, и прусскую, Блюхера, – прежде чем они соединятся. Для этого нужно было перенестись в самый центр их, в предполагаемую точку их концентрации на Брюссельском шоссе. На него-то и решил он «пасть, как молния».
Пятнадцатого июня, чуть свет, французские авангарды перешли через бельгийскую границу, переправились через реку Замбр, у Шарльруа, отразив с легкостью тридцатидвухтысячный авангард прусского генерала Цитена, и тотчас двинулись к северу. Весь маневр удался чудесно, с такою же математическою точностью и пророческим ясновидением, как в лучезарные дни Аустерлица и Фридланда.
Прусская армия, двигаясь с востока, из Намюра, и английская, с севера, из Брюсселя, должны были соединиться на шоссе из Нивелля в Намюр. Здесь Наполеон решил поставить рогатку: правый фланг расположить к востоку, в местечке Сомбрефф на Намюрском шоссе, левый – к западу, на Брюссельском, в Катр-Бра, где эти два шоссе пересекаются, а самому стать во Флерюсе, вершине треугольника, образуемого этими тремя точками, чтобы на следующий день пасть на ту из двух неприятельских армий, которая подойдет первая; если же обе уйдут, – занять Брюссель, без одного пушечного выстрела.
– Здравствуйте, Ней, очень рад вас видеть, – сказал император только что прибывшему на фронт Нею. – Вы будете командовать Первым и Вторым корпусами… Ступайте, оттесните неприятеля на Брюссельской дороге и займите позицию на Катр-Бра.
Что эта позиция – ось всей предстоящей операции, а может быть, и всей кампании, Наполеон хорошо понимал. «Прусская армия погибла, если вы будете действовать решительно. Участь Франции – в ваших руках», – скажет он Нею на следующий день. Этим поручением, знаком высшего доверия, он доказывал ему, что не помнит зла – ни Фонтенбло, ни «клетки».

 

Луи Дюмулен. Маршал Ней при Ватерлоо

 

Ней, получив приказ в три часа пополудни, мог быть в Катр-Бра к пяти и захватил бы тогда слабоохраняемую позицию с легкостью; но замешкался в пути, занялся пустяками; когда же наконец подошел к ней, после семи вечера, с небольшим авангардом, оставив позади главные силы, позиция была уже занята четырьмя тысячами Нассауской пехоты. Может быть, и тогда еще было бы не поздно, если бы храбрый из храбрых, первый раз в жизни, не испугался, вообразив, что перед ним вся английская армия, и не отложил дела на завтра, чтобы подтянуть резервы. В ту же ночь Веллингтон сконцентрировал на Катр-Бра всю свою армию, так что Ней уже ничего не мог сделать. И хуже всего было то, что император, не получая от него известий, думал, что все идет, как следует. Ось колеса сломалась, а Наполеон продолжал на нем катиться.
Трудно понять, что случилось с Неем в эти роковые часы, когда участь императора, участь Франции была в его руках. Точно «летаргией» Наполеона заразился и он; тот проснулся, а этот заснул.
Роги рогатки не расперлись, как следует: левый – не дошел до Брюссельского шоссе, а правый – до Намюрского, где внезапно появился прусский авангард Блюхера. Все же главное дело было сделано: Веллингтон отделен от Блюхера.
Утром шестнадцатого Наполеон узнал, что вся прусская армия идет на него. «Может быть, через три часа решится участь кампании, – говорит император. – Если Ней исполнит мой приказ, как следует, то не уйдет ни одна пушка из прусской армии».
Новый приказ летит к Нею: «Император атакует неприятеля на занятой им, между Бри и Сент-Аманом, позиции. Маневрируйте же немедленно так, чтобы окружить правый фланг неприятеля и ударить ему на ближайшем расстоянии, в тыл. Армия эта погибла, если вы будете действовать решительно. Участь Франции в ваших руках».
В три часа пополудни бой начался в двух селениях, Сент-Амане и Линьи. Нея ждал император к шести; только что в прусском тылу грянут пушки, он кинет резервы на неприятельский центр, раздавит его, отрежет ему отступление на Слибефф и погонит штыками в спину на Неевы штыки: из шестидесяти тысяч пруссаков никто не уйдет.
Шесть часов, семь, – Неевы пушки не грянули. Вдруг, во французском тылу, у Флерюса, появилась неизвестная колонна в тридцать тысяч человек. Кто это? Англичане, пруссаки? Темное воспоминание – предчувствие сжало сердце императора: где и когда это было – будет? «Измена! Спасайся кто может!» – кричат солдаты, видя находящую колонну, и бегут. Чтобы остановить беглецов, надо повернуть на них же свои орудия.
Нет, было – будет не здесь, не сейчас. Неизвестная колонна – корпус генерала д’Эрлона, отделившийся от Нея и сделавший ложный маневр. Ней не пришел – не придет: ось колеса сломана – катиться не на чем; главный маневр боя не удался; прусская армия не будет уничтожена. Но можно ее победить и отрезать от английской. Император командует последнюю атаку, резервами.
Все батареи сразу открывают огонь по Линийским высотам. Гвардия строится в колонны по дивизиям. Сам император ведет в бой.
В ту же минуту разражается гроза. Пушки отвечают громам, выстрелы – молниям, как будто на земле и на небе – одно сражение. Вспомнил ли тогда Наполеон, как двадцать лет назад, при осаде Тулона, шел под грозою в атаку на Английский редут? Вся его жизнь, между этими двумя грозами, – Божья гроза.
К восьми часам прусский центр прорван, и началось отступление. Ветер гонит тучи к востоку, запад яснеет, и Блюхер видит, с вершины холма, всю свою бегущую армию. Но «не считает себя побежденным, пока может драться». Кидает в бой последние резервы и сам идет с ними в огонь, семидесятилетний старик, как пламенный юноша.
Бой длится до ночи. Лошадь под Блюхером ранена, падает, давит его. Адъютант, граф Ностиц, кидается к нему на помощь. В эту минуту эскадрон французских кирасир несется в атаку мимо них, почти над ними, и не узнает их в темноте; через минуту, отступая, несется назад и опять не узнает. Ностиц кличет прусских драгун. Блюхера освобождают из-под лошади, расшибленного, в полуобмороке, сажают на унтер-офицерскую лошадь и уводят далеко в тыл, в поток беглецов. Их множество: завтра остановят восемь тысяч между Льежем и Ахеном.
– Старому Блюхеру здорово поддали в зад коленом! На восемнадцать миль откатился, – говорит Веллингтон и, по обыкновению, смеется так, как будто гвоздем скребут по стеклу. – Видно, придется и нам отступать. В Англии скажут, что нас отдули, но я ничего не могу сделать.
Поутру, семнадцатого, Наполеон узнает, что пруссаки отступают на Льеж и Намюр, Веллингтон все еще стоит на Катр-Бра, а Ней – в «летаргии».
– Я пойду на англичан, а вы гонитесь за пруссаками, – говорит император маршалу Груши и роковой тяжести слов своих не чувствует.
Чувствует ее Груши. Никогда еще, за всю свою долгую службу, не имел он на руках такого большого дела: вся прусская армия, пусть разбитая, но все еще грозная, как раненый и разъяренный зверь, будет на нем. Доблестный кавалерийский генерал, он тверд, умен, исполнителен; но «человек одного часа; одного маневра, одного усилия»; местный тактик, а не общий стратег. Хуже всего, что он и сам это чувствует и чувством этим в деле будет скован, разбит, как параличом. Но маршалу Франции сказать: «Увольте, ваше величество, – боюсь!» – язык не повернется. Да уже и поздно: император дает ему подробную инструкцию с тридцатитрехтысячным корпусом следовать по пятам за Блюхером, стараясь разузнать, куда он идет и хочет ли и может ли соединиться с Веллингтоном.
О, если бы Наполеон знал, что делает! Но не знает, не видит; кто-то ведет его, как слепого, за руку.
Блюхер кончен, – остается Веллингтон. Около полудня, с легкой конницей, – все остальные войска следуют за нею, – император скачет по Намюрскому шоссе, на Катр-Бра. Но узнает по дороге, что Веллингтон оттуда ушел или сейчас уходит; там только лорд Ексбридж, с легкой кавалерией, для прикрытия отступающей армии. Блюхер ушел вчера – сегодня уйдет Веллингтон. «Не было ни одного успеха, за которым бы не следовала тотчас неудача». Если бы не мешал ему кто-то, не путался в ногах его Невидимый, то не зевал бы и Наполеон, как Ней, в «летаргии», выступил бы раньше, только часов на шесть, и настиг бы, раздавил Веллингтона – кончил бы этим последним ударом всю кампанию. Но может быть, еще не поздно.
Кирасиры, егеря, уланы, конные батареи Гвардии скачут по шоссе, крупною рысью. Император, с дежурными эскадронами, впереди всех.
Лорд Ексбридж при первом известии, что идут французы, выбегает на шоссе. Тут же Веллингтон, готовый в путь. Враг еще далеко, – только стальные блески бегают на солнце, как зайчики от зеркала. «Это штыки», – говорит Веллингтон, но, посмотрев в бинокль, узнает кирасир; поручает командование арьергардом Ексбриджу, садится на лошадь и скачет галопом за своей отступающей армией, по Брюссельскому шоссе, прямо на север, к Ватерлоо.
Два часа пополудни. Черные тучи, гонимые ветром, громоздятся на небе. Буря идет с северо-запада. Над Катр-Бра уже тень, а на шоссе, откуда идут французы, все еще солнце.
Ексбридж сидит на лошади, у легкой конной батареи, с обращенными в сторону французов жерлами пушек. Вдруг вдали, на гребне холма, появляется всадник с небольшим отрядом. Сам он и конь его, освещенные сзади, кажутся черными, как из бронзы изваянными, на светлом небе.
«Пли! Пли! Да получше цель!» – кричит лорд Ексбридж, узнав императора. Пушки загрохотали.
Наполеон велит выдвинуть конную батарею Гвардии. Но Ексбридж поединка не продолжает: испугался, что французы слишком близко; велит снять орудия и поскорей уходить.
В ту же минуту разражается гроза. В блеске молний, в раскате громов, в хлещущем дожде и вихре английские гусары и канониры, все вместе, скачут галопом, «как сумасшедшие», «лисью травлю» напоминала эта погоня, вспоминает очевидец.
– Скорей, скорей, ради Бога скорей! – кричит лорд Ексбридж с таким ужасом, как будто гонится за ним Апокалипсический Всадник, в громах и молниях.
Скачут по Брюссельской дороге, на север, к Мон-Сен-Жану – Ватерлоо, куда еще поутру отступила вся английская армия. Только у Женаппа, за рекою Диль, переправившись первый и установив батареи на том берегу, Ексбридж начал отстреливаться. Скоро французы, сбив его, погнали дальше, но погоня уже замедлилась: ливень превратил шоссе в поток, а поле – в болото, где кони угрузали по колено.
К вечеру добрались до фермы Бель-Альянс, на плоском взлобье высокого холма, почти горы, того же имени. Против него – другой холм-гора, с таким же взлобьем, Мон-Сен-Жан, очень сильная позиция, где укрепился Веллингтон. Вся эта местность, по небольшому селению в тылу англичан, называлась Ватерлоо. Между холмами – глубокий овраг. Необозримые, до края неба, чуть-чуть волнистые поля, со зреющими нивами, виднелись с вершины холмов; кое-где перелески да узкие колокольни церквей над селениями: старая, тихая Фландрия. Но все это сейчас окутано вечерним дождевым свинцом.

 

Уильям Сэдлер. Битва при Ватерлоо 18 июня 1815 года

 

Английская конница скатилась в овраг и кое-как вскарабкалась по скользкой круче на Мон-Сен-Жан.
Наполеон остановился, не зная, что перед ним, – вся ли английская армия или только арьергард. Велел сделать пробные выстрелы и по тому, как ответили английские батареи, понял, что на Мон-Сен-Жане – вся неприятельская армия.
Час для боя был слишком поздний, да и главные силы французов еще позади.
– Я бы хотел остановить солнце, как Иисус Навин! – воскликнул Наполеон.
Бой отложил на завтра, 18 июня; лагерь велел расположить у Бель-Альянса, а сам остановился на ночлег на ферме Кайу (Caillou), в чистеньком домике, только что ограбленном и запакощенном брауншвейгцами. Развел большой огонь в камине, чтобы обсушиться: давеча, под ливнем, промок до костей, «точно вышел из ванны».
В девять вечера узнал из донесений разведчиков, что Блюхер идет не на Льеж, а на Вавр (Wavre) – значит, опять на соединение с Веллингтоном, но этим известием не встревожился: тридцать шесть часов после Линийской встрепки и с тридцатью тысячами французов за спиною, отважится ли Блюхер на фланговый марш от Вавра на Мон-Сен-Жан? А если бы и отважился, разбитая, павшая духом армия сможет ли принять бой?
Ночь император почти не спал; проснулся в час, обошел аванпосты, один, только с генералом Бертраном, опять под проливным дождем. Очень боялся, что Веллингтон уйдет. Вслушивался, вглядывался в темноту сквозь дождь, – нет ли бивуачных огней и движения в английском лагере. Нет, все тихо и темно; лагерь спит мертвым сном.
Чуть светало, когда Наполеон вернулся на ферму Кайу. Здесь ждало его письмо от Груши: Блюхер идет двумя колоннами – кажется, одной на Льеж, другой – на Вавр; если это подтвердится, он, Груши, погонится за ним, чтобы отрезать от Веллингтона. Молодец Груши, не то что «летаргический» Ней! Император успокоился так, что даже новых инструкций ему не послал: все и так ясно, как дважды два четыре. Что дважды два бывает и пять, если захочет Рок, – не вспомнил. О, если бы знал, как накануне, и кряхтя от боли в старых костях, семидесятилетний юноша, фельдмаршал «Вперед», «Vorwärts», ворчал: «К лошади велю себя привязать, а боя не пропущу!» Каков Блюхер, сын, такова и Пруссия, мать: вся она – «Вперед»; дважды два для нее сейчас пять.
Утром посланные на разведки офицеры, бельгийские шпионы и дезертиры донесли Наполеону, что английская армия не сдвинулась за ночь. Будет бой и победа, как дважды два четыре. Бледное солнце сквозь облака – воскресшее солнце Аустерлица – «осветит гибель английской армии».
Одно нехорошо: боя нельзя начать, когда император захочет и найдет нужным. Дождь перестал, но сделалась такая грязь, что нельзя двинуть орудий, пока не просохнет; а каждый час отсрочки – помощь Блюхеру.
Наполеон, в нетерпении, шагает взад и вперед по комнате; иногда подходит к окну и смотрит на небо.
В пять часов отдал приказ о начале боя в девять. Но и к девяти войска еще не на позициях: чистят оружие, варят суп.
– Английская армия превосходит нашу на четверть с лишком, а все-таки за нас девяносто шансов, и десять не будет против, – сказал Наполеон, завтракая на ферме с штабными генералами.
В комнату вошел Ней, уже не «летаргический»: проснулся еще накануне, в Катр-Бра, понял, какой беды наделал, и вид имел такой жалкий, что духу не хватило у императора разбранить его, как следует.
– Все шансы были бы за нас, ваше величество, если бы Веллингтон был таким дураком, чтобы нас дожидаться, – сказал он, входя и услышав слова императора. – Но он сейчас отступает и, если вы не поторопитесь атаковать его, уйдет…
– Плохо видели, – возразил Наполеон. – Поздно ему отступать, а если и отступит, – погиб: кости брошены, и они за нас!
Маршал Сульт накануне вечером советовал императору отозвать от Груши половину войск, потому что люди нужнее здесь, в великом бою с английскою армией, такою стойкою, такою грозною. Тот же совет повторил и сегодня.
– Веллингтон вас разбил, оттого он и кажется вам великим полководцем, – ответил император гневно. – А я вам говорю: Веллингтон – плохой генерал, и англичане – плохие солдаты, и все это дело мы кончим, как завтрак!
Вошел генерал Рейль. Наполеон спросил, что он думает об англичанах.
– Храбрые солдаты, ваше величество! Стойкость и меткость прицела у них такие, что прямой атакой их не возьмешь, а разве только маневром.
Рейль хорошо знал англичан по Испанской войне, а Наполеон знал их плохо; надо бы ему послушать Рейля, но не послушал: тот же, кто вчера закрыл ему глаза на Груши, сегодня закрыл уши на Рейля.
Небо прояснело, заблестело солнце, свежий ветер сушил дороги. Командиры артиллерии донесли, что можно скоро будет двинуть орудия.
Наполеон сел на лошадь и начал объезжать войска. «Никогда еще люди не кричали так: „Виват император!“ Это похоже было на сумасшествие, – вспоминает очевидец. – Что-то особенно торжественное и волнующее придавала этим крикам видневшаяся от нас, может быть, в тысяче шагов темно-красная линия английских войск».
Поняли французы, как никогда, что здесь сейчас решится участь не только Франции, но и Человека – человечества.
К одиннадцати войска все еще не построились. Наполеон велел начинать атаку в час. Вопреки совету Рейля, решил не маневрировать, а сразу ударить на английский центр, чтобы прорвать его, откинуть за Мон-Сен-Жан и действовать потом, смотря по обстоятельствам, уже имея победу в руках. Так же, как в тридцать лет, в полдень счастья, «ставил на карту все за все».
В четверть двенадцатого скомандовал небольшую предварительную атаку на Гугумонский замок, на дне оврага, в лесу, передовую английскую позицию.
Грянула первая пушка; английские офицеры вынули часы и посмотрели: половина двенадцатого.
Гугумон – только начало боя, но уже такое кровавое, что видно по нем, каков будет бой. В то же время Наполеон готовит главную атаку: впереди и на правом фланге Бель-Альянса ставит батарею из восьмидесяти орудий, чтобы громить английский центр. Около часа Ней посылает доложить императору, что всё готово, и он ждет приказа к атаке. Прежде чем дым батареи подымется завесой между холмами, Наполеон в последний раз оглядывает поле сражения. Километрах в десяти к северо-западу, на полпути от Вавра, он видит как бы темное, выходящее из Сен-Ламберского леса, облако. Сразу понял, что это, но спросил мнения штабных. Мнения различны: одни говорят, что это лес или тень от облака; другие – марширующая колонна, в мундирах французских или прусских. Сульт видит ясно многочисленный корпус.
Темным воспоминанием-предчувствием сжалось сердце императора: где, когда это было – будет? Здесь, сейчас – Блюхер? Нет еще, не Блюхер. Пленный прусский офицер сообщает, что к Сен-Ламберу подходит авангард прусского генерала Бюлова. Наполеон надеется или хочет надеяться, что корпус – не армия. Пленный умолчал, что вся она идет за Бюловым.
«Бюлов готовится атаковать наш правый фланг, – пишет Наполеон Груши. – Не теряйте же ни минуты, идите на соединение с нами, чтобы настигнуть врасплох и раздавить Бюлова».
– Утром за нас было девяносто шансов, а теперь шестьдесят против сорока, и если Груши исправит свою ужасную ошибку, перестанет зевать и подойдет скоро, то победа будет тем решительнее, что мы совершенно уничтожим корпус Бюлова, – говорит император Сульту.
Тот молчит угрюмо, но мог бы напомнить ему свой мудрый совет отозвать от Груши половину войск.
Около двух Наполеон отдает Нею приказ об атаке: полдня пропущено, а каждый час, минута – помощь Блюхеру.
Четыре пехотных дивизии сбегают в овраг; большая часть их остается внизу, у все еще не занятого Гугумона и другого английского аванпоста, Ге-Сента, но меньшая – карабкается по скользким кручам Мон-Сен-Жана и уже венчает взлобье холма; только бы еще несколько шагов, чтобы, укрепившись на позиции, дать время коннице «ударить обухом», и будет победа. Но в ту же минуту контратака английской кавалерии сбрасывает их назад, в овраг.
Три часа. Бой затих, как будто отдыхает, собирается с силами.
Цель у Веллингтона одна: продержаться до прихода Блюхера. Но тот медлит, и в английском главном штабе боятся, что второй атаки не выдержать.
Приказ о ней Наполеон отдает в половине четвертого и готовит ее таким орудийным огнем, «какого самые старые солдаты отродясь не слыхивали». Но и вторая атака не удалась: вал поднялся, набежал на утес и разбился в брызги. Прав был Рейль: «Англичан прямой атакой не возьмешь, а разве только маневром». Но маневрировать поздно.
Ней, с начала боя, мечтал о большой кавалерийской атаке, под своей личной командой, чтоб искупить Катр-Бра. Не дожидаясь приказа императора и построив наспех, на дне оврага, эскадроны из пяти тысяч кирасир, уланов и егерей конной гвардии, он ведет их на Мон-Сен-Жан. И этот вал разбился, пал назад, в овраг; но поднялся опять и так далеко захлестнул, как еще ни один: вот уже французские кирасиры скачут по взлобью холма, овладевают орудиями, прорывают неприятельские линии.
– Я боюсь, что все кончено, – говорит английский полковник артиллерии Гульд капитану кавалерии Мерсеру.
– Победа! Победа! – кричат генералы вокруг императора.
Но он удивлен и разгневан, что лучшая конница брошена в атаку без его приказа.
– Ней поспешил, это может скверно кончиться, – говорит он, оглядывает поле сражения и, помолчав, прибавляет: – Да, слишком рано, на час; но делать нечего, надо его поддержать. – И велит Келлермановой тяжелой коннице идти на помощь Нею.
Слишком рано или поздно, этого, может быть, он и сам не знает, потому что положение становится с каждой минутой все грознее: идут сразу два боя – фронтовый, с англичанами, и фланговый, с пруссаками. Бюлов уже подошел, занял местечко Плансенуа, на правом фланге французов, грозит зайти им в тыл и отрезать отступление. Молодая гвардия едва сдерживает натиск.
А на Мон-Сен-Жане все то же: вал за валом набегает и разбивается. Этому конца не будет, кажется французам; но англичане знают, что будет конец. «Центр нашей линии был открыт, – вспоминает очевидец. – Ни в какую минуту сражения исход его не казался более сомнительным».
Веллингтон начинает терять свою невозмутимость. «Надо, чтобы подошла ночь или пруссаки!» – бормочет он, стоя у старого вяза, на перекрестке двух дорог, Охайнской и Брюссельской, где простоял почти весь бой. Командиры всех частей подбегают к нему и, докладывая о своем отчаянном положении, спрашивают, что делать.
– Стоять, – отвечает Веллингтон. Подбегают другие, тоже спрашивают.
– Стоять, стоять до конца!
Ней видит или чувствует, что английская линия дрогнула; может быть, горсти свежих войск хватило бы, чтобы нанести ей последний удар. Он посылает адъютанта к императору просить немного пехоты. «Пехоты! – отвечает тот. – Где ее взять! Родить мне вам ее, что ли?»

 

Роберт Александр Хиллингфорд. Герцог Веллингтон в битве при Ватерлоо

 

Так же ответил на Шевардинском редуте, когда оттолкнул победу, как пресыщенный любовник – любовницу; но под Маренго и Арколем не так. Мертвая точка вдруг зачернела в сияющем теле воскресшего.
У него еще восемь батальонов Старой гвардии и шесть батальонов – Средней. Если бы в ту же минуту он отдал Нею половину их, то «это подкрепление прорвало бы наш центр», признается лучший английский историк Ватерлоо. Но Наполеону кажется, что, оставшись без кавалерийских резервов, он со всею Гвардией едва защитит свою собственную позицию. Эта минута для него не менее грозна, чем для Веллингтона. Молодая гвардия уже отступила под натиском Бюлова; прусские ядра взрывают землю у Бель-Альянса; фланг французов обойден и угрожаем тыл.
Император велит построить одиннадцать батальонов Гвардии в такое же число каре, ставит их вдоль Брюссельской дороги, против Плансенуа, и посылает два батальона отнять у пруссаков это местечко. В двадцать минут атакуют – берут.
Четверть восьмого. Но солнце заходит ясно; два часа еще будет светло: в них все и решится.
Вдруг издали, с северо-востока, откуда пришел Бюлов, доносится пушечный гул; растет, приближается, грохочет уже у Лималя, километрах в двенадцати. Он, наконец-то он, Груши! Молодец! Не зевал, поспел, догнал-таки Блюхера и сейчас дерется с ним; победит или нет, – все равно остановит, не даст ему соединиться с англичанами. Та же рука, что столько раз спасала Наполеона на самом краю бездны, спасет и теперь.
Что английская линия дрогнула, видят сейчас французы. Веллингтон кинул в бой последние резервы, – так, по крайней мере, кажется императору; а у него еще вся Гвардия – «Непобедимые». Он велит выступить девяти батальонам, давеча построенным в каре на Брюссельской дороге; сам становится во главе первого и ведет их, для последнего приступа, на дно оврага, в Ге-Сент, в пекло адово.
Полчаса назад, когда Ней просил подкреплений, эта атака могла быть решающей. Но теперь поздно. Веллингтон успел укрепиться и ободриться: что-то уже знает, видит на Охайнской дороге, чего еще французы, с Бель-Альянса, из-за холмов не видят.
Но император, на дне оврага, тоже видит: корпус Блюхера! Прозевал-таки Груши, не поспел, не спас. Та же рука, что возносила Наполеона только что над бездною, теперь толкает в нее. Но лицо его так же спокойно, как под Арколем и Маренго: стоит людям взглянуть на него, чтобы увидеть победу.
Он рассылает адъютантов по всей боевой линии с радостною вестью: «Груши подошел, поспел – спас!» И люди, видя правду, верят лжи. «Виват император!» – кричат так неистово, что заглушают грохот пальбы. Раненые, умирающие, приподнимаясь, тоже кричат. Старый солдат Маренго, сидя на откосе дороги с раздробленными ядром ногами, говорил идущим в бой твердым и громким голосом:
– Ничего, братцы, вперед, и виват император!
Между Гугумоном и Ге-Сентом, в пекле адовом, пять батальонов, одни против всей английской армии, идут нога в ногу, штык со штыком, спокойные, величавые, как на Тюильрийских парадах. Все генералы, с Неем и Фрианом впереди, – под огонь первые. Ней падает с пятой убитой под ним лошади; встает, идет пеший, со шпагой наголо.
Английские батареи бьют на расстоянии трехсот шагов, двойным картечным огнем, фронтовым и фланговым. Каждый залп делает брешь в батальонах. Люди только смыкают ряды, суживают каре и продолжают идти, крича: «Виват император!» Англичане крепко стоят, исполняя приказ Веллингтона: «Стоять до конца!»
– Чья дольше бьет, та и возьмет! – говорит старый английский солдат, кусая патрон.
Два французских батальона уже взошли на взлобье Мон-Сен-Жана, не встречая противника. Вдруг, шагах в двадцати, встает перед ними темно-красная стена – английская гвардия. Люди полегли в высоких колосьях пшеницы и по команде: «Гвардия, бей! Up, guard, and at them!» вскочили, как на пружинах; целят – бьют. Первый залп косит триста человек – почти половину двух батальонов, уже поредевших давеча под картечным огнем. Остановились, смешались из-за убитых и раненых. Вместо того чтобы скомандовать «в штыки», офицеры перестраивают ряды и минут десять люди стоят под двойным ружейным и картечным огнем; наконец отступают.
Веллингтон, видя, что Гвардия дрогнула, командует общую атаку. Англичане бегут, опустив головы, уставив штыки на эту горсть французов, опрокидывают ее и скатываются с ней в рукопашной на дно оврага. «Люди так сплелись, что нельзя было по ним стрелять», – вспоминает очевидец.
«Отступает Гвардия!» – звучит по всей французской линии, как похоронный колокол Великой армии.
В ту же минуту корпус Блюхера выходит с Охайнской дороги и начинает громить французов. «Измена! Спасайся кто может!» – кричат они и бегут. Как же не измена? Только что сам император сказал: «Груши», и вот Блюхер.
Веллингтон хочет добить эту раненную насмерть армию; выезжает верхом на фронт, к самому краю горы, снимает шляпу и машет ею по воздуху. Войска поняли знак. Сразу батальоны, батареи, эскадроны всех дивизий кидаются вперед, топчут раненых и убитых копытами коней, колесами пушек. С правого фланга до левого англичане, ганноверцы, бельгийцы, брауншвейгцы, голландцы, пруссаки под звуки барабанов, горнов и труб в густеющих сумерках низвергаются потоками в овраг.
Французы бегут на Бель-Альянс. Английские гусары и драгуны гонят их и рубят саблями. «Не жалей! не жалей! no quarter! no quarter!» – кричат как исступленные.
Император видит все – как будто не видит. Сонно лицо его, неподвижно, как в летаргическом сне: спал, проснулся и опять заснул; был мертв, ожил и умер опять.
Спит душа, а тело бодрствует, движется. Строит три последних батальона в три каре на дне оврага, шагах в двухстах под Ге-Сентом: правое на Брюссельской дороге, чтобы под защитой этой плотины армия могла собраться и отступить в порядке. Сам сидит на лошади посередине каре. В мертвой душе одна только мысль жива: «Умереть, умереть сейчас здесь, на поле сражения!» Рядом с ним, впереди, позади, – всюду падают люди, а он цел. Кто-то хранит его. Зачем?
Тут же, недалеко от дороги, Ней, пеший, без шляпы, неузнаваемый, с лицом, почерневшим от пороха, в мундире, разодранном в клочья, с одной эполетой, разрубленной ударом сабли, с обломком шпаги в руке, кричит в бешенстве графу д’Эрлону, увлекаемому в омут бегства:
– Если мы останемся живы, д’Эрлон, нас обоих повесят!
И останавливая бегущих, снова кидает их в бой.
– Люди, ступайте сюда, глядите, как умирает маршал Франции!
Все вокруг него перебиты, а он все еще цепляется за поле сражения, где хочет найти смерть.
Три батальона Гвардии продолжают стоять в каре, осыпаемые градом картечи спереди, сзади, с обеих сторон. Наконец император отдает приказ отступать. Отступают медленно, шаг за шагом, уже не в каре – их слишком мало – а в треугольниках, скрестив штыки и пробиваясь сквозь стену врагов, отовсюду ими окруженные, как затравленный кабан – сворою гончих.
Соприкосновение с неприятелем так тесно, что, несмотря на грохот пальбы, слышны голоса с фронта на фронт.
– Сдавайся! Сдавайся! – кричат англичане.
Генерал Кабронн, взбешенный этими криками, отвечает непристойным ругательством:
– М…!
И, раненный пулей в лоб, падает навзничь.
Слово Кабронна выражает смысл Ватерлоо. Наполеона победили Веллингтон и Блюхер. Что это значит?
«Кроме войны, у Веллингтона нет двух мыслей в голове». У Блюхера немногим больше. Веллингтон знает, что нужно «стоять», а за что стоять – за Англию или английскую плутократию, – не знает. Блюхер знает, что надо идти «вперед», а куда идти и за что – за Пруссию или прусские шпицрутены, – тоже не знает.
У Наполеона-Человека – величайшая мысль человечества – мир всего мира, братский союз народов, Царство Божие; пусть он не знает, как исполнить эту мысль; пусть к раю идет сквозь ад и не выйдет из ада; все-таки мысль – величайшая, и победа над ним Веллингтона и Блюхера есть поражение человеческого смысла бессмыслицей. Ватерлоо решило судьбы мира, и если это решение окончательно, – значит, мир достоин не Наполеона-Человека, а человеческого навоза – «m…

 

Эрнест Крофтс. Прекрасный Альянс. 1815 г.

 

Ночью император ждал отступающих войск близ Катр-Бра, на лесной прогалине, у бивуачного огня, разведенного несколькими гренадерами Старой гвардии. Он стоял, скрестив руки на груди, неподвижный, как изваяние, с глазами, устремленными на Ватерлоо. Кто-то из бежавших офицеров подошел к нему и сказал:
– Ваше величество, уезжайте отсюда поскорей, вы здесь ничем не прикрыты!
Император молчал, как будто не слышал. Офицер заглянул ему в лицо и увидел, что он плачет.
Мертвые не плачут: значит, жив – ожил опять – в который раз! От очень большого горя не плачут и живые: значит, горе небольшое.
Утром из Филиппвилля пишет брату Иосифу, в Париж: «Бой проигран, но еще не все потеряно: я могу, собрав все мои силы – войска запаса и национальную гвардию – выставить тотчас 300 000 штыков… Но надо, чтобы мне помогали и не сбивали меня с толку… Я надеюсь, что депутаты поймут свой долг и соединятся со мной, чтобы спасти Францию». Это и значит: Ватерлоо – небольшое горе. «Молния не разбила души его, а только скользнула по ней».
Вечером двадцатого июня на пути из Филиппвилля в Париж Наполеон вышел из коляски на двор почтовой гостиницы в Лаоне. Сквозь открытые ворота видно было с улицы, как он ходит по двору, опустив голову и скрестив руки на груди. Кучи навоза из конюшен валялись на дворе. Кто-то из смотревших на императора с улицы проговорил шепотом:
– Иов на гноище!
«Наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял; да будет имя Господне благословенно!» Этого не скажет Наполеон, потому что не знает, кому сказать. Но странная тихость и ясность в душе его. «Вы, может быть, не поверите, но я не жалею моего величия; я мало чувствителен к тому, что потерял», – скажет на Св. Елене; то же мог бы сказать и теперь Иов на гноище.
Понял – вспомнил, что жизнь – только сон, повторяющийся в вечности; круговорот жизни – круговорот солнца: утренние сумерки, восход, полдень, вечер, закат, ночь.
Назад: Вечер
Дальше: Ночь