Книга: Наполеон
Назад: Полдень
Дальше: Закат

Вечер

I. Поединок с Англией. 1808

«Англия рассчитывает, что каждый исполнит свой долг» – этот простой и великий, великого народа достойный, боевой сигнал поднят был на мачту фрегата «Victory» адмиралом Нельсоном перед началом Трафальгарского боя, в испанских водах, у Кадикса, 21 октября 1805 года, на следующий день после Ульмской капитуляции – начала всемирных побед Наполеона. Нельсон «исполнил свой долг» – пал в бою и, умирая, имел счастье видеть победу: франко-испанский флот истреблен был английским, и этой победой утверждено окончательно, перед лицом самого грозного из всех врагов Англии, Наполеона, ее мировое владычество.
«Несколько французских кораблей потоплено бурей, после неосторожно принятого боя», – скажет Наполеон о Трафальгаре, делая веселое лицо при печальной игре, но никого не обманет: флот уничтожен, и тщетны все победы на суше – Маренго, Ульм, Аустерлиц, Иена, Фридланд. Так же как некогда в Египте, Абукире, теперь Трафальгаром, в Европе, он пойман, как мышь в мышеловке. Что пользы, если он пройдет и победит всю Европу и Азию до Индии? Суша без моря для него могила заживо или вечная тюрьма – «Св. Елена, маленький остров».
Континентальная блокада, объявленная Берлинским декретом 21 ноября 1806 года, – ответ на Трафальгар. Все европейские гавани закрываются для английского флота; все английские суда захватываются; все товары конфискуются, как военная добыча, и сами великобританские подданные арестуются, как военнопленные; прекращаются даже почтовые сношения с Англией. Задушить ее перепроизводством товаров, не находящих сбыта на внешних рынках, как «апоплексическим ударом от полнокровья», – такова цель блокады. «Надо, чтобы эти враги всех наций оказались вне закона», – говорит «Монитор». «Это борьба на жизнь и смерть».
Возможен ли был успех блокады? Это решить не так легко, как тогда казалось и теперь кажется многим.
Если бы, говорят, блокада удалась, то задушена была бы не Англия, а Европа, за исполинской Китайской стеной от Архангельска до Константинополя. Чтобы осуществить этот чудовищный план, Наполеон обрекал себя на необходимость завоевывать или аннексировать все европейские страны, на их насильственные, как бы разбойничьи захваты: так захвачены Португалия, Испания, Голландия, Церковная область; он обрекал себя, наконец, на разрыв с Россией, главную причину гибели своей. И все это напрасно, потому что исход для английских товаров мог быть и вне Европы, в колониях.
«Нелепо было объявлять Англии блокаду, когда английский флот блокировал все французские гавани», – говорит современник. – «Этим безрассудным декретом Наполеон больше всего вредил самому себе: меньшую ненависть возбудило бы против него низвержение двадцати королей… Блокада могла бы удаться лишь в том невозможном случае, если бы все европейские державы соблюдали ее добросовестно; но одна открытая гавань уничтожала ее всю». Щели в этой непроницаемой закупорке всего материка открывало само французское правительство, выдавая «пропуски», licences, для необходимых ему товаров.
«Это было безумие, потому что вредило всем». Чтобы убить Англию, Европа должна была убить себя: вся она покрывалась блокадой, как стеклянным колпаком, из-под которого выкачан воздух.
Все эти возражения указывают только на трудности и опасности блокады; но опасность и трудность не есть невозможность, для Наполеона особенно. «Невозможное есть только пугало робких, убежище трусов».
Надо помнить, что стратегический план его в поединке с Англией был исполнен только в своей небольшой части; остальная же, главная, – овладение бассейном Средиземного моря, как операционною базою против Англии, – осталась неисполненной, не по его вине. Если бы весь план удался, то всю Европу осенил бы Наполеонов орел своими крыльями: левое – на Гибралтаре, на Босфоре – правое. «Все европейские народы двинулись бы, как отдельные корпуса одной великой армии, для последнего приступа на Англию». А за Европой – Азия; вся земная суша опрокинулась бы на море.
Кажется, часть плана сообщил он Александру, еще в медовый месяц Тильзита. О чем они шептались тогда, как влюбленные, дает понять письмо Наполеона от 2 февраля 1808 года.
«Армия в 50 000 штыков, русская, французская и, может быть, отчасти австрийская, направившись через Константинополь в Азию и еще не дойдя до Евфрата, заставила бы Англию дрожать и пасть на колени перед континентом. Я – в Далматии, ваше величество – на Дунае; через месяц армия наша могла бы быть на Босфоре. Удар отозвался бы в Индии, и Англия была бы покорена… Мир сейчас поставлен нашей тесной дружбой в положение небывалое… Мы оба предпочли бы жить в мире и покое, среди наших обширных владений, животворя их и благодетельствуя… Но этого не хотят враги мира (англичане). Мы должны стремиться, вопреки себе, к величью большему. Мудрость и политика требуют, чтобы мы делали то, что нам повелевает судьба, и шли туда, куда ведет нас неизбежный ход событий. Только тогда все эти миллионы пигмеев, не желающих видеть, что меры настоящих событий должно искать не в газетах прошлого века, а во всемирной истории, уступят нам и пойдут, куда мы им прикажем… Я открываю здесь вашему величеству всю мою душу. Дело Тильзита – решить судьбы мира».
Нет, «всей души» он не открывает и здесь; если бы открыл ее, то, может быть, Александр отшатнулся бы от него в ужасе.
Вместе с походом на Индию он замышляет и поход на Египет, чтобы все три материка – Европу, Азию, Африку – поднять на Англию. «В то же время перед французскими портами в Северном море и в Атлантике появятся флоты и флотилии, производя ряд демонстраций; зашевелится Ирландия, возбуждаемая французскими агентами; и легкие крейсера, проникая во все моря, будут распространять террор во всех неприятельских водах. Англия, ошеломленная всеми этими ударами, не умея отвечать на них, истощаясь в бесплодных усилиях, зашатается, объятая ужасом, среди этого „мирового вихря, tourbillon du monde“, обессиленная, перестанет противиться судьбам, обновленной Франции, признает ее победительницей, и тогда, наконец, выйдет из этого огромного потрясения окончательный мир».
«Мировой вихорь» есть мировая революция, которую совершает «Робеспьер на коне» Наполеон, а «окончательный мир» есть мир всего мира – царство Божие, adveniat regnum tuum, по Евангелию, или «земной рай», «золотой век», redeunt Saturnia régna, по мессианскому пророчеству Вергилия.
«Император сошел с ума, окончательно сошел с ума. Все мы с ним полетим к черту, и все это кончится ужасной катастрофой!» – говорит морской министр Декре. Может быть, нечто подобное испытывал и Александр, читая письмо Наполеона и прибавляя к этому европейскому, политическому ужасу ужас русский, мистический: «Наполеон – Антихрист».
«Жажда всемирного владычества заложена в природе его; можно ее видоизменить, задержать, но уничтожить нельзя, – говорит Меттерних. – Мнение мое о тайных замыслах Наполеона никогда не изменилось: чудовищный план его всегда был и есть порабощение всего континента под властью одного».
Так ли это? Действительно ли Наполеон «сошел с ума»? Во всяком случае, не больше, чем Революция и вся доныне ею живущая европейская цивилизация – застывшая лава, потухший вулкан Революции. От нее-то он и получил в наследство поединок Франции с Англией, из-за мирового владычества, и оружие для поединка – континентальную блокаду. Мысль о ней принята, еще в 1795 году Комитетом общественного спасения.
Наполеон хорошо понимает, с кем борется. Первую рану нанес ему, при осаде Тулона, английский штык, и последнюю – Ватерлоо, Св. Елену – нанесет тоже Англия. Но это не мешает ему признавать силу и величие врага. «Англичане – люди лучшего закала, чем французы… Если бы у меня была английская армия, я прошел бы и победил мир… Будь я избранник не французов, а англичан, я мог бы проиграть в 1815 году десять Ватерлоо, не потеряв ни одного голоса в палате и ни одного солдата в армии, и кончил бы тем, что выиграл бы партию».
Но в том-то и дело, что Англия, существо национальное, не могла его избрать, а сделать это могла только Франция, существо всемирное. «Англия рассчитывает, что каждый исполнит свой долг»; Франция верит, что каждый умрет за свою честь. Что больше, долг или честь – долг перед отечеством или честь перед миром? Что лучше для народа – жертвовать миром себе или миру – собою; оставаться в себе или выходить в мир? Это все еще решают и не могут решить всемирно-исторические судьбы народов. В этом смысле не решен и поединок Англии с Францией – бытия национального с бытием всемирным.
Англия, остров, ограничена собою, в себе сосредоточена, пребывает в себе; революционная и потом императорская Франция только и делает, что нарушает свои границы, выходит из себя, жаждет всемирности. Может быть, никто так не любит свободы, как англичане, – но свободы только для себя. Англия – самая либеральная и консервативная, наименее революционная из всех европейских стран. Свою национальную революцию она совершила заблаговременно и менее всего заботится о революции всемирной. «Я – Революция», – говорит Наполеон, и еще острее, революционнее: «Империя есть Революция». «Я – Реакция; Англия есть Реакция», – мог бы сказать перед лицом Французской, всемирной революции каждый англичанин, от Первого лорда Адмиралтейства до последнего маклера в Сити.
Но произошло огромное недоразумение: Англия становится «очагом свободы», ее оплотом против Наполеона, поработителя. «К счастью, народы были спасены преградою, которую не могло одолеть оружие Бонапарта: пролив в несколько верст защитил мировую цивилизацию». Что этому поверили в салоне г-жи Ремюза, еще не так удивительно; удивительнее то, что этому поверил и, кажется, доныне верит весь мир.
Наполеон, «чудовищный деспот», – за Францией, а за Англией кто? Лорд Питт, парламент Сити, business, a может быть, и плутовство – Плутократия. Что страшнее, один великий деспот, «Робеспьер на коне», или миллион маленьких плутов?
Но всё смешалось, точно сам черт перепутал карты в этой шулерской игре; Франция – Революция – оказалась реакцией; Англия – Реакция – революцией; свобода – рабством, рабство – свободой; прошлое – будущим, будущее – прошлым. Точно в самом деле вся земная суша опрокинулась на море, и не стало ни моря, ни суши, произошел новый всемирный потоп, наступил хаос – пока только в умах, а в действительности все остается или хочет остаться как было. Но не останется: умственный хаос породит действительный. Первое исчадие его – мировую войну – мы уже видели; может быть, увидим и второе – мировую революцию. С этим наступающим хаосом Наполеон и борется, им-то и побежден.
«Чувство меры», mezzo termine, которым обладает в таком совершенстве Бонапарт, существо национальное, как будто теряет Наполеон, существо всемирное; но ведь так и должно быть: мера бытия национального не та, что всемирного: там наша Евклидова геометрия трех измерений, а здесь неведомая нам геометрия «четвертого измерения». Может быть, это новая мера Наполеона и кажется нам его «безмерностью» – «сумасшествием». «Груша всемирности еще не созрела» – вот чего не понял или что понял слишком поздно этот ранний всечеловек.

 

Антуан-Жан Гро. Наполеон I принимает в Эрфурте австрийского посла барона Винсента

 

Не следует забывать и того, что в доме сумасшедших сумасшедшим кажется разумный человек, да и, в самом деле, можно легко сойти с ума. Близость безумия Наполеон чувствовал: «нельзя возлечь на ложе царей, не заразившись от них безумием гибели; обезумел и я».
Но главная причина его не «безумие», а, как это ни странно сказать, – простодушие. Слишком легко он поверил словам Александра на Тильзитском плоту: «Я ненавижу англичан, так же как вы!» «Тонкий и лживый Византиец» перехитрил Корсиканца; все обещал и ничего не исполнил; оказался, по слову пророка, «тростью надломленной, которая, если кто обопрется на нее, войдет ему в руку и проколет ее». Мягок и ласков, как мох русских болот: ступишь на него и провалишься.
«Я хотел дружески оттеснить Россию в Азию, – говорит Наполеон. – Я предложил ей Константинополь», но без проливов – замок без ключа. «Ключ слишком драгоценен: он один стоит целой империи; кто владеет им, – владеет миром». Из-за проливов и сорвался Тильзит.
Осенью 1808 года состоялось в Эрфурте новое свидание двух императоров. Когда актер Тальма произнес на сцене стих Вольтерова «Эдипа»: «С великим дружество есть чудный дар богов». [ «L’amitié d’un grand homme est un bienfait des dieux».]
Александр и Наполеон обнялись, но уже не так, как на Тильзитском плоту: много воды утекло в Сене и в Немане.
Трещину дал Тильзитский фарфор; в Эрфурте чинят его, но и после починки стоит только постучать в стенки надтреснутой вазы, чтобы фальшивый и зловещий звук ответил: «Двенадцатый год».

II. Восстание народов. 1809

«Вся Европа восстанет на него. Чем крепче он сковал народы, тем страшнее будет взрыв. Верьте мне: если мы только продержимся, Франция падет, истощенная своими победами». Это говорил в 1806 году, после Иены, прусский генерал Блюхер, будущий победитель под Ватерлоо. Взрыв произошел раньше, чем Блюхер, может быть, думал.
Чтобы замкнуть кольцо Европейской блокады, от Гибралтара до Вислы, Наполеону нужно было захватить Испанию. Судя по быстроте и легкости, с какою генерал Жюно в 1807 году занял Португалию, император думал, что так же быстро и легко удастся ему занять весь полуостров. Что, получив одну половину наследства – Францию – от французского дома Бурбонов, он имеет право и на другую половину – Испанию – от Бурбонов испанских, – в этом уверил его Талейран-Мефистофель.
В марте 1808 года корпус Мюрата, под предлогом помощи генералу Жюно в Португалии, входит в Испанию и вступает в Эскуриал-Мадрид, где положение дел такое смутное, что для французских носов уже пахнет жареным.

 

Франсиско Гойя. Расстрел французами мадридских повстанцев 3 мая 1808 года

 

Принц Астурийский, Фердинанд, наследник престола, ненавидит первого министра, Годоя, «князя Мира», темного проходимца, который, сделавшись фаворитом королевы, овладел через нее старым, почти выжившим из ума, королем Карлом IV, разоряет страну и бесчестит королевский дом. Из-за Годоя происходят ссоры сына с отцом и матерью, которые приводят наконец к настоящей гражданской войне. В Аранхуэсе вспыхивает восстание в пользу наследника; он обьявлен королем под именем Фердинанда VII; князь Мира посажен в тюрьму, едва не убит, и старый король сам отрекается от престола в пользу сына.
Пятнадцатого апреля 1808 года Наполеон едет в замок Маррак, у Байонны, чтобы следить вблизи за испанскими делами, и приглашает туда весь королевский дом Испании – сына, отца, мать и любовника. Все они жадно кидаются к нему, в надежде, что он их рассудит. Но второго мая происходит в Мадриде новое восстание против французской оккупационной армии. Мюрат угашает его в крови: тысяч пятнадцать повстанцев избито мамелюками.
В то же время Наполеон в Байонне лишает Фердинанда короны, под предлогом, что мадридское восстание – дело рук его приверженцев, и предлагает вернуть ее старому королю. Тот от нее отказывается. Это Наполеону только и нужно.
Фердинанд заточен в Валенсей, Карл – в Компьен. Испанский престол свободен. Император возводит на него брата своего Иосифа, а зятя, Иохима Мюрата, – на престол Неаполитанский. «Снял корону с одного, нахлобучил ее на другого, и оба короля разошлись, каждый в свою сторону, как два новобранца, обменявшиеся шапками», – говорит Шатобриан.

 

Испанская карикатура на короля Жозефа Бонапарта. Хосе I изображен с бутылкой, намекающей на обидное прозвище Пепе-Бутылка, которое ему дали недоброжелатели

 

 

«Совершилось беззаконнейшее похищение короны, какое только знает современная история, – возмущается генерал Марбо. – Предложить себя посредником между отцом и сыном, чтобы заманить обоих в ловушку и ограбить, – это была гнусность и злодейство, которые заклеймила история и не замедлило наказать Провидение». В этом возмущении Марбо видно благородное сердце его и плохая политика: увы, современная история знает множество больших злодейств, награжденных людьми и Провидением не наказанных, по крайней мере здесь, на земле.
Талейран-Мефистофель – «навоз в шелковом мешке», как называл его в лицо Наполеон, – торжествует; накинул-таки петлю на идею императора: бесконечно умный человек впутается в бесконечно глупую историю; по уши залезет в грязь и в кровь. Миром будет владеть Наполеон, а Наполеоном – Талейран.
Сам император, впрочем, судит себя так строго, что надо быть Тэном, чтобы бить лежачего. «Сознаюсь, я очень плохо принялся за это дело; слишком очевидной оказалась безнравственность, несправедливость – слишком циничной, и все это имеет вид прескверный, потому что я потерпел неудачу: покушение, благодаря этому, представилось во всей своей безобразной наготе, без того величия и тех многочисленных благодеяний, которые я замышлял. Эта злополучная война меня погубила…» – «язва эта меня изъела».

 

Джеймс Гилрей. Тидди-долл – великий французский пряничный пекарь, вытаскивает новую партию королей. Его человек, прыгающий Тэлли, замешивает тесто. Карикатура

 

После Байоннского «злодейства» пламя восстания, угашенное в крови на Мадридских улицах, вспыхивает с новою силою уже по всей Испании. Вся она покрывается сетью повстанческих полуразбойничьих, полугероических шаек – герилла (guerilla). Нож и пуля сторожат французского солдата из-за каждого угла. «Очень легко разбить испанцев, но победить их невозможно, потому что невозможна никакая с ними правильная война». Дух народа – вот враг невидимый, неуловимый, вездесущий. «Становясь длительной, такая война разлагает войско и закаляет народ».
Днем и ночью сто тысяч изуверов-монахов проповедуют священную войну «двенадцати миллионам вшивых и гордых нищих». «В Наполеоне – два естества, человеческое и дьявольское». «От кого он происходит? – От греха. – Грех ли убить француза? – Нет, небесное блаженство – награда тому, кто убивает этих собак-еретиков». Таков Патриотический Катехизис испанских монахов.
Никаких «благодеяний» Наполеона не желают испанцы – ни короля Иосифа, ни Жан-Жака Руссо, ни «прав человека и гражданина», ни Кодекса, ни даже «золотого века» с оккупационной армией; предпочитают жить по старине «гордо и вшиво». Дикая тропинка в Сьерра-Морене, где пахнет снежным ветром, тмином и козьим пометом, им дороже Елисейских Полей с Триумфальной аркой.
Бедный Иосиф, королевская кукла, плачет от стыда и страха: «Нет ни одного испанца, который был бы за меня. Враг мой – двенадцатимиллионный народ, храбрый и доведенный до отчаянья!»
Доблестному генералу Дюпону поручено занять Южную Испанию. Двадцать второго июля 1808 года, близ Кордовы, в Бейленском ущелье у подножия Сьерра-Морена, отрезанный и окруженный неприятелем, он вынужден капитулировать с восемнадцатитысячной армией. «Солдаты его, большею частью новобранцы, безусые мальчики, изнуренные восьмичасовым боем, после пятнадцатичасового форсированного марша под июльским, палящим солнцем Андалузии, не могут не только драться, но и стоять на ногах»; тихо, как пожатые колосья, ложатся на землю, ожидая плена или смерти. Сам бог войны в таком положении вынужден был бы капитулировать. Тем не менее Бейлен прозвучал на всю Испанию, Францию, Европу, как звонкая пощечина по лицу Великой армии, по лицу самого императора. Бейлен – казнь за Байонну.
«Честь потеряна, – этого не поправишь: раны чести неисцелимы!» – шепчет Наполеон, при этом известии бледнея так, что кажется, лишится чувств. И в Государственном совете, говоря о Бейлене, плачет.
Магия победы разрушена: Наполеон победим.
Мадрид эвакуирован; Иосиф выгнан с позором. Английская армия, под командой генерала Уэлсли (Wellesley), будущего герцога Веллингтона, Ватерлооского героя, высадившись в Лиссабоне, идет на Саламанку, Вальядолид и учится побеждать французов.
Осенью 1808 года Наполеон с двухсотпятидесятитысячной армией кидается на Бургос и Мадрид, снова сажает на престол Иосифа и, в месяц с небольшим, занимает всю северную часть полуострова.
Испанцы бегут, почти не сражаясь; но «разбить их легко, а победить невозможно». С каждым шагом Наполеон угрузает в эту кровавую и бездонную трясину.
Вдруг, не кончив кампании, 18 января 1809 года, скачет в Париж. Оставляет на полуострове триста тысяч штыков; «но что это значит среди двенадцати миллионов бесноватых!» Скачет в Париж, потому что узнает о заговоре министра иностранных дел, Талейрана, и министра полиции Фуше на случай его, Наполеоновой, смерти в Испанской войне. Вот бы кого казнить вместо невинного Энгиена; очистить бы мир от этих двух гадин! Но он прощает их, как вообще с легкостью прощает злейших врагов своих, может быть, из презрения. В заговоре участвует и зять императора, неаполитанский король, Мюрат, со своею супругою, Каролиной Бонапарт – «леди Макбет».

 

Хосе Касадо дель Алисаль. Капитуляция при Бейлене

 

Наполеон узнает также, что Австрия выступила против Франции. Он похож на человека, у которого одна нога угрузла в болоте и который должен обороняться от нападающего противника: болото – Испания, а противник – Австрия, Англия, вся Европа.
Краткая Австрийская кампания блистательна, но уже зловещим блеском, как вечернее, между грозовыми тучами солнце.
Эсслинг, 21–22 мая 1809 года, – почти поражение; Ваграм, 5–6 июля, – не совсем победа. Бой выигран, неприятель отступил; «но странно, мы не захватили ни одного пленного, ни одного знамени», – вспоминает участник боя. Слишком тяжелая, последняя, из последних сил, победа. Наполеон даже не преследует отступающего неприятеля: раненый лев еще отгрызается от нападающих псов, но уже не имеет силы настигнуть их и растерзать. Может быть, под Ваграмом он впервые почувствовал, что воюет уже не с царями, а с народами.
Двадцать третьего октября 1809 года, на площади Шёнбруннского дворца, близ Вены, во время парада французских войск, схвачен молодой человек, почти мальчик, лет восемнадцати, Фридрих Штапс, сын протестантского пастора в Наумбурге. Он хотел зарезать Наполеона кухонным ножом, как тотчас признался ему на допросе. – «За что вы хотели меня убить?» – «За то, что вы делаете зло моему Отечеству»… – «Я вас помилую, если вы попросите у меня прощения». – «Я не хочу прощения, я очень жалею, что мне не удалось вас убить». – «Черт побери! Кажется, для вас преступление ничего не значит?» – «Вас убить не преступление, а долг». – «Ну, а если я вас все-таки помилую, будете вы мне благодарны?» – «Нет, я всё равно вас убью».
«Наполеон остолбенел», – вспоминает очевидец. – «Вот плоды иллюминатства, которым заражена Германия. Но с этим ничего не поделаешь: пушками секты не истребишь! – сказал он окружавшим его, когда Штапса увели. – Узнайте, как он умрет, и доложите мне».
Штапс умер, как герой. Когда вывели его к расстрелу, он воскликнул: «Да здравствует свобода! Да здравствует Германия!» – и пал мертвым.
Наполеон долго не мог его забыть. «Этот несчастный не выходит у меня из головы. Когда я о нем думаю, мысли мои теряются… Это выше моего разумения!»
Нет, не выше: знает – помнит, что этот восемнадцатилетний мальчик, «с очень белым и нежным лицом, как у девушки», – лицом древнего героя и христианского мученика, – мстящий херувим свободы – его же собственный двойник, Бонапарт, якобинец 1793 года, «если бы даже отец мой захотел быть тираном, я заколол бы его кинжалом!»
Может быть, на допросе Штапса Наполеон понял еще яснее, чем на полях Ваграма, что воюет уже не с царями, а с народами. Тотчас после покушения торопит мирные переговоры с Австрией. «Я хочу с этим покончить!» Нет, не покончит никогда.
«Ваше величество может быть уверено, что, в случае вашего поражения, русские и немцы подымутся всею громадою, чтобы стряхнуть ярмо; это будет крестовый поход; все союзники покинут вас, и подданные принудят своих государей соединиться с вашими врагами», – говорил ему генерал Рапп, еще в 1806 году, после Иены. «Плохо он знал немцев, когда сравнивал их с собачонками, которые лают и не кусают; он узнал впоследствии, на что они способны».

 

Наполеон допрашивает Фридриха Штапса

 

В том же году, когда расстрелян нюрембергский книжный торговец, Пальм, за распространение брошюры «Германия в своем глубоком унижении», – буря возмущения и отчаяния проносится по всей стране. Национальное движение подымается в Пруссии 1807–1810: Фихте выпускает «Речи к германскому народу», Арндт – «Катехизис германских солдат», Кернер – «Лиру и меч».
«Брожение достигло высшей степени, – остерегает Наполеона брат его, Иероним, король вестфальский. – Самые безумные надежды принимаются восторженно; указывают на пример Испании. Если вспыхнет война, – все страны, между Рейном и Одером, будут очагом огромного восстания». Это и значит, по слову Блюхера: «чем крепче он сковал народы, тем страшнее будет взрыв».

 

Джеймс Гилрей. Карикатура «Пудинг в опасности, или государства-эпикурейцы ужинают». Премьер-министр Уильям Питт и Наполеон Бонапарт делят земной шар после Амьенского мирного договора в 1802 году

 

Не только государи, но и подданные возмущены разделом Европы между Бонапартами: Иосиф – в Мадриде, Иероним – в Вестфалии, Людовик – в Голландии, Элиза – в Тоскане, Иахим, муж Каролины, – в Неаполе.
Наполеон режет Европу как именинный пирог, чтобы раздавать куски братьям и сестрам; кормит императорский орел птенцов своих Европой, как падалью.
Он, впрочем, и сам знает, что будет взрыв. Ходит по земле и чувствует, что вся она горит и дрожит под ним, как вулкан. Но что же делать? Победить народы или отречься от всемирности? «Передо мной был Гордиев узел, и я его разрубил». Узел народов, узел плоти и крови, хотел разрубить мечом всемирности призрачной, но только затянул его на своей шее в мертвую петлю.
«Я не желал делать зла никому: но, когда моя великая политическая колесница несется, – надо, чтобы она пронеслась, и горе тому, кто попадет под ее колеса!»
Он сам под них попал.

III. Династия. 1810-1811

Дочь австрийского императора, Мария-Луиза, досталась в добычу Ваграмскому победителю.
Жозефина бездетна, а Наполеону нужен наследник, чтобы основать династию. «Если бы я имел несчастье потерять Жозефину, то, может быть, государственные соображения принудили бы меня снова жениться, но тогда я женился бы только на брюхе, j épouserai un ventre, и Жозефина все-таки осталась бы единственной подругой моей жизни», – говаривал он. Так и женился на «брюхе» Марии-Луизы: у матери ее было тринадцать человек детей, у бабушки семнадцать, а у прабабушки – двадцать шесть.
Двадцать пятого декабря 1809 года объявлен развод и «добровольное» отречение императрицы Жозефины, не без многих истерик ее, обмороков, слез. Плачет и он; плачет, впрочем, всегда довольно легко от малых и средних горестей; от больших – никогда. К Жозефине привязан искренно: как это ни странно, Наполеон – человек старых привычек – «старых туфель»; «старая туфля» для него и Жозефина: мягкая, – не жмет.
Кроме плодородия Габсбургов, соблазняет его в Марии-Луизе и кровь Бурбонов: женившись на ней, скажет Людовику XVI: «дядюшка», и Марии-Антуанетте: «тетушка». «Снизился» революционный солдат сначала до «императора», а потом – до «наследника Габсбурга». – «А вот настоящая Австрийская губа!» – восхищается, сравнивая ее портреты с медалями Габсбургов.
Наполеон забыл Бонапарта: «У меня нет сына, и он мне ни на что не нужен. Дух семейственный мне чужд. Под Маренго я больше всего боялся, что, если буду убит, мне наследует один из моих братьев». – «Мой единственный наследник – французский народ. Это мой сын: я только для него работал».
«Снизился», отрекся от самого себя, от личности для рода; не захотел быть одним-единственным – захотел второго Наполеона в Габсбурге.

 

Джованни Баттиста Каллегари. Портрет Марии-Луизы Австрийской, второй супруги Наполеона I, императрицы Франции. После отречения Наполеона – герцогини Пармы, Пьяченцы и Гвасталлы

 

В 1814 году, в Рамбулье, куда приехала Мария-Луиза с сыном, Франц II поражен был сходством трехлетнего римского короля с Иосифом II: «Настоящий Габсбург!»
Сорокалетний жених молодится для восемнадцатилетней невесты: заказывает себе щегольское узкое платье и узкие башмаки, которых не выносит; учится вальсировать, хотя его от круженья тошнит. Ждет невесты, не дождется, как маленький мальчик – новой игрушки.
Выезжает к ней навстречу в Компьен, ночью, в слякоть, и кидается в ее карету, где овладевает ею наспех, по-солдатски.

 

Томас Лоуренс. Наполеон II в детстве

 

Кожа у нее фарфорово-белая, фаянсово-голубые глаза, деревянная жесткость движений, лицо слегка рябое и румяное, грудь кормилицы и невинность десятилетней девочки. Она вытирает лицо платком от его поцелуев. «Что это, Луиза, я тебе противен?» – «Нет, но у меня такая привычка: я так же делаю, когда меня целует римский король».
Муж любит тепло, а жена холод. – «Спи у меня, Луиза». – «Нет, у вас слишком натоплено».
«Я его ничуть не боюсь, но начинаю думать, что он меня боится», – говорит она Меттерниху, три месяца спустя после свадьбы.
Он воображает, что она его любит. В 1814 году, после его отреченья, она пишет ему, что никогда его не покинет и «никакая человеческая сила не разлучит ее с ним». И он ей верит или делает вид, что верит. «Вы не знаете императрицы: это женщина с большим характером!» – говорит своим приближенным. «Она умнее и политичнее всех моих братьев».
Ждет ее на остров Эльба, в изгнание, потому что она «любит в нем человека больше императора». Там же, на Эльбе, велит живописцу изобразить, на плафоне дворца, «двух голубков, связанных шелковой лентой так, чтобы узел затягивался, по мере того как они разлетаются».
На Св. Елене, за неделю до смерти, завещает ей свое сердце. «Вы положите его в спирт и отвезете в Парму моей дорогой Марии-Луизе; вы скажете ей, что я ее нежно люблю и никогда не переставал любить. Вы сообщите ей все, что видели, как я здесь жил и как умер». В это время она уже любовница австрийского дипломата, барона Нейпперга, темного проходимца, злейшего врага его и многолетнего шпиона.
«Я прошу мою дорогую супругу, Марию-Луизу, беречь моего сына», – сказано в завещании императора. К счастью, он умер, не узнав, как она его сберегла.
Второго апреля 1810 года повенчал их тот же кардинал Фош, который венчал Наполеона с Жозефиной. Двадцатого марта 1811 года родился у них сын, римский король. Призрачная династия основана; бездна покрыта цветами. Кажется, впрочем, он себя не обманывает: «брак с Марией-Луизой меня погубил… Я поставил ногу на прикрытую цветами пропасть».
Первый, навязанный им себе на шею, камень – Испания, второй – династия, третий – папа.
«Папа господствует над духом, а я – только над материей». – «Души людей священники берут себе, а мне оставляют трупы». Этого он не хочет; хочет оживить трупы, соединить дух с материей. Объявляет, что нет двух наместников Христа – папы и кесаря, а есть один – кесарь. «Бог сделал императора наместником Своего могущества и образом Своим на земле».
«Я надеялся управлять папою, и тогда какое влияние, какая власть над миром!» – «Я управлял бы миром духовным так же легко, как политическим». «Я вознес бы папу безмерно, окружил бы его таким почетом и пышностью, что он перестал бы жалеть о мирском; я сделал бы из него идола; он жил бы рядом со мной; Париж был бы столицею христианского мира; у меня были бы мои соборы, как у Константина и Карла Великого».

 

Жорж Руже. Бракосочетание Наполеона и Марии-Луизы

 

Майским декретом 1809 года, из Шенбрунна, после Эсслинга, император лишает папу Церковной области, т. е. земной власти. Папа отлучает императора. «Больше никакой пощады! Это бешеный дурак, которого надо запереть», – пишет Наполеон Мюрату. Тот врывается с военною силою в Квиринальский дворец, арестовывает папу и увозит больного, дышащего на ладан, старика сначала в Тоскану, потом в Гренобль и, наконец, в Савону на Генуэзской Ривьере.
Император велит отправить всех кардиналов и папскую канцелярию в Париж; туда же думает перевезти папу, чтобы иметь его под рукой, в полной власти. Впоследствии перевезет его и заточит в Фонтенбло, где заставит подписать второй Конкордат, с отречением от мирской власти; папа, впрочем, от него скоро откажется. В Фонтенбло он живет под надзором жандармского офицера-тюремщика. С 1810 года отняты у него секретарь, все бумаги, даже чернила и перья. Но он остается тверд: «Дело идет о нашей совести, и тут от нас ничего не получат, если бы даже с нас содрали кожу!»
Так Наполеон сам подрубает сук, на котором сидит, – священное коронование; борется железным мечом с призраком.
«Даже в протестантских странах возмущены его поведением с папою». – «Я очень плохо принялся за это дело, – мог бы он сказать о своем поединке с Римом, так же как об Испанской войне. – Все это имеет вид прескверный, потому что я потерпел неудачу… Покушение, благодаря этому, представилось во всей своей безобразной наготе». – «Я занес руку слишком высоко, я захотел действовать, как Провидение».
Лейб-медик Корвизар еще в первые годы империи вылечил его от тулонской чесотки, и он сразу начал полнеть. Вместе с худобой, лишился той божественной легкости, о которой говаривал, вспоминая молодость: «Я тогда как будто летел по воздуху». Годам к сорока толстеет, жиреет и тяжелеет. Вопреки естеству, душа его в больном теле здорова, а в здоровом – больна. Цвет кожи становится из желтого матово-белым, холодным, как мрамор. В слегка одутловатом лице проступает что-то мягкое, женское, почти «бабье». Один приезжий из провинции лакей, увидев его в парадной карете, рядом с императрицей, в церемониальной шляпе с большими белыми перьями, принял его за «старую гувернантку» Марии-Луизы. Вместо прежней оссиановой грусти, в этом лице – тяжелая, каменная скука – «летаргический сон».
«Мне вас жаль, – говорит Талейран обер-церемониймейстеру Ремюза, – вы должны забавлять незабавляемого, l’inamusable!»
Сам император иногда удивляется скуке своих придворных балов. «Это потому, что веселье не слушается барабана», – объясняет ему Талейран.
Скучно государю – скучно и подданным. Не веселят и победы; от них еще скучнее, потому что война кажется бесконечной. «Здесь уныние и недовольство общее, – пишет в частном письме одна современница. – Ни восхищения, ни даже удивления к победам: чудесами пресытились».
Революционный диктатор становится самодержавным деспотом.
Мартовским указом 1810 года, восстановляющим тюрьмы для политических преступников, «как бы упраздняется первое действие Революции – разрушение Бастилии». Школы и лицеи превращаются в казармы, где Музы маршируют под звук барабана, так же как дамы на придворных балах. Свобода печати задушена. Из семидесяти трех газет остается только четыре; статьи поступают в них из канцелярии общественного мнения, Bureau de l’esprit public, a редакторы назначаются министром юстиции. «Печатный станок – арсенал: его нельзя делать общедоступным; книги должны печатать только те, кто пользуется доверием правительства». – «Надо бы свести газеты к объявлениям», – мечтает император. – «Хорошо бы запретить Тартюфа». – «Мысль есть главный враг царей».

 

Жак-Луи Давид. Император Наполеон в своем кабинете в Тюильри

 

Невинно-либеральная г-жа де Сталь гонима. «Царство смутьянов кончено; я хочу, чтобы меня слушались; уважайте власть, потому что она от Бога». Шатобриана за неосторожное слово о Нероне и Таците император грозит «зарубить саблями на ступенях Тюильрийского дворца».
Скучно, душно, тяжело всем, как в бреду. Он и сам это знает: «Когда я умру, весь мир вздохнет с облегчением: „Уф!“»
«Бог создал Бонапарта и опочил», – говорит ему в лицо префект одного департамента. «Лучше бы немного раньше опочил!» – замечает кто-то шепотом.
Город Париж сочиняет надпись для императорского трона: «Ego sum qui sum, Я есмь Сущий». – «Я запрещаю вам сравнивать меня с Богом», – отвечает император со скукой и отвращением на слишком бесстыдную лесть.
Точно Каменный Гость: когда идет, земля под ним дрожит. «От последнего камер-лакея до первого министра все чувствовали ужас при его приближении».
Знал ли он, что делает, или бесконечно зрячий ослеп, бесконечно умный обезумел? Все знал; знал, что губит себя, и не мог не губить – не «сгорать» – не умирать, не быть «жертвою». – «Всю мою жизнь я жертвовал всем – спокойствием, выгодой, счастьем, – моей судьбе». Не мог не жертвовать, как вечернее солнце не может не склоняться к западу.
«Страшная палица, которую он один мог поднять, опустилась на его же голову». Знал, что опустится, и даже, странно сказать, как будто этого сам хотел.
«Сам себя разрушил, убил себя политическим самоубийством», – говорит один современник. Самоубийство – саморастерзание, «Дух Господен сошел на него, и он растерзал льва, как козленка». Самого себя растерзал, чтобы «из ядущего вышло ядомое, и из крепкого вышло сладкое».
В 1808 году, перед Испанской войной, надел на себя ладанку с ядом и не снимает ее до конца, но не отравится – уже был отравлен. Императорский пурпур на нем, как одежда Нисса: липнет к телу и сжигает его до костей; он не освободится от нее, пока не взойдет на костер жертвенный: должен сгореть на нем, как солнце на костре заката.
«Только бы продлилось, только бы продлилось! Pourvou que ça doure, pourvou que ça doure!» – шепчет мама Летиция, качая головой, как вещая Парка: – «Твердо знала всегда, что все рушится». А может быть, и сын ее знал, слышал голос Судьбы и покорно шел на него, как дитя – на голос матери.
Знал, что близок час его – Двенадцатый год.

IV. Москва. 1812

Целыми часами, лежа на софе, в долгие зимние ночи 1811 года он погружен был в глубокую задумчивость; вдруг вскакивал, вскрикивал: «Кто меня зовет?» – и начинал ходить по комнате, бормоча: «Нет, рано еще, не готово… надо отложить года на три…» Но знал, что не отложит, и знал, кто его зовет, – Рок.
«Я не хотел войны, и Александр ее не хотел; но мы встретились, обстоятельства толкнули нас друг на друга, и рок довершил остальное».
Русская кампания – неизбежное следствие континентальной блокады, поединка Франции с Англией. «Разрушив Австрию и Пруссию, эти естественные оплоты Европейского Запада, Наполеон оказался лицом к лицу с Русским Востоком».
Осенью 1810 года блокада начинает действовать: в Лондонском Сити – ряд банкротств; внутреннее положение Англии невыносимо; экономический кризис грозит ей социальной революцией. Наполеону кажется, что он уже касается цели: Англия накануне падения; нужно только нанести ей последний удар: закрыть Балтику – заткнуть эту последнюю щель, через которую просачиваются английские товары в Европу. «Мир и война – в руках России», – говорит Наполеон и предлагает Александру конфискацию, в водах Балтики, не только английских, но и нейтральных судов с английскими товарами. «Никогда еще Англия не находилась в таком отчаянном положении… Мы имеем достоверные сведения, что она желает мира… Если Россия присоединится к Франции, то общим криком Англии сделается „мир“ и английское правительство вынуждено будет просить мира».
Но Александр вовсе не хочет поражения Англии: он видит в ней последнюю защиту от окончательного «порабощения народов под властью одного». В то же время Наполеон, узнав, что 1200 нейтральных судов выгрузили товары в русских гаванях, понял, что Россия никогда не присоединится к блокаде.
С января 1811 года Александр потихоньку мобилизует двести сорок тысяч штыков к западной границе. Он обманывает Наполеона беззастенчиво: готовит на него внезапный удар, и нанес бы его, если бы Польша согласилась.
Но Наполеон предупреждает Александра: к весне 1811 года собирает в Германии армию небывалую в новые времена – шестьсот семьдесят тысяч штыков, – соединяющую две трети военной Европы, дисциплинированную железной рукой, образованную и движимую волей одного человека. Он решает напасть на Россию в 1812 году.
«Солдаты! – говорит он в воззвании к Великой армии. – Война начинается… Россия увлекаема роком; судьбы ее должны совершиться… перейдем же Неман!»
К Неману подходит 22 июня 1812 года.
Так же, как тогда, пять лет назад, в год Тильзита,
Лениво дышит полдень мглистый,
Лениво катится река,
И в тверди пламенной и чистой
Лениво тают облака;
И всю природу, как туман,
Дремота жаркая объемлет…

Переправа наполеоновской армии через Неман

 

Так же на песчаных отмелях парит, пахнет теплою водою, рыбою, теплой земляникой и смолистыми стружками из соснового бора. Душно; в зное зреет гроза.
Тот берег пуст. Где же русские? В сумерки несколько разведчиков переплывают реку и выходят на берег. Всадник, русский офицер казачьего патруля, выезжает к ним из лесу, кричит: «Кто вы такие?» – «Французы». – «Что вам нужно?» – «А ты, сукин сын, не знаешь? Воевать, взять Вильну, Польшу, Россию!» Всадник молча повернул лошадь и ускакал в лес. Три выстрела грянуло за ним; их повторило эхо в лесу, и опять тишина мертвая. Армия переходила через Неман по трем понтонным мостам, тремя колоннами. Русские переходу не мешали. Этому радовались все, кроме императора. Стоя на том берегу и следя за движением войск, он часто поглядывал вдаль, как будто ждал кого-то. Вдруг вскочил на коня и один, без конвоя, помчался в лес. Скачет версту, две, три – ни души. Остановился, оглянулся, прислушался: тишина, пустота, бесконечная – бесконечная тайна – Россия. «Кто меня зовет?» – воскликнул и поскакал назад к Неману.
Армия шла на Россию через Литву – Ковно, Вильно, Витебск, нигде не встречая врага и углубляясь все дальше и дальше, в тишину, пустоту бесконечную. Точно падала в пропасть, тонула в воде, шла, как ключ, ко дну. Ужас овладел людьми. Это была уже не война, а что-то неизвестное: люди воюют с людьми или с природой, но как воевать с невещественным, неосязаемым – с Пространством?
В зное зрела гроза недаром: разразилась потопными ливнями, и сразу, после палящего зноя, наступили холода – в июле – октябрь. Десять тысяч лошадей пало от плохих кормов и внезапного холода; тлеющие трупы их валялись по дорогам, заражая воздух. Непролазная грязь остановила подвоз провианта. В армии начался голод, гнилая горячка и кровавый понос. Люди мерли, как мухи, бежали из-под знамен. И это только начало, – Литва еще не пройдена.
«Я знаю, положение армии ужасно, – говорит Наполеон. – С Вильны у нас половина отсталых, а теперь – две трети. Времени терять нельзя: надо вырвать мир; он в Москве. К тому же армия уже не может остановиться: ее поддерживает только движение; с нею можно идти вперед, но не останавливаться и не отступать. Это армия для нападения, а не для обороны».
Но если бы и могла остановиться армия, он сам бы не мог: ужасает пространство и притягивает, как бездна; должен идти все вперед и вперед, проваливаться в бездну, уходить в глубину, в тишину бесконечную – бесконечную тайну – Россию.
Двадцать восьмого июля – Витебск. Император входит в приготовленную для него комнату, снимает шпагу; кладет ее на стол с картой России и говорит: «Я остановлюсь здесь, подожду, осмотрюсь, дам отдохнуть армии, устрою Польшу, соберусь с силами. Кампания 1812 года кончена; кампания 1813 года довершит остальное… В 1813-м мы будем в Москве, в 1814-м – в Петербурге. Русская кампания – трехлетняя».
Говорит для других, а про себя знает, что не остановится – дойдет до Москвы – коснется дна пропасти.
Семнадцатого августа – Смоленск. Город взят приступом, сожжен. Думали было французы, что русские не отдадут без боя святых ворот Москвы, с древней иконой Богоматери. Нет, отдали, только увезли Владычицу.
«Отдали Смоленск – отдадут и Москву! – кричит Наполеон в бешенстве. – Трусы, бабы, люди без отечества. Мы их голыми руками возьмем!»
«Ну-ка, попробуй возьми!» – отвечают, без слов, угрюмые лица маршалов.

 

В.В. Верещагин. Наполеон на Бородинских высотах

 

Бой, наконец, бой! Пятого сентября французы увидели русскую армию. Защищая подступы к Москве по Можайской дороге, она заняла укрепленные высоты Бородина.
Встрепенулась Великая армия, снова поверила в звезду Вождя, поняла, что это первый и последний, все решающий бой, в котором надо победить или погибнуть.
Ночь накануне боя император плохо спал: простудился, сделалась лихорадка с кашлем и насморком. В дни осеннего равноденствия – поворот годового дня к ночи, солнца к зиме – он всегда себя чувствовал плохо, как будто слабел и хирел вместе с солнцем.
Все просыпался, спрашивал, который час, и посылал узнать, не уходят ли русские; бредил, что уйдут.
В пять утра, когда ему доложили, что маршал Ней все еще видит неприятеля и просит позволенья начать атаку, император встал, встряхнулся, как будто ободрился и проговорил: «Наконец-то, мы их держим! Идем же, откроем дверь в Москву!»
Вышел на занятый позавчера Шевардинский редут; подождал, чтобы солнце взошло, и, указывая на него, воскликнул: «Это – солнце Аустерлица!», но таким равнодушным голосом, что лучше бы совсем не говорил.
Да и солнце всходило против него, со стороны русских, ослепляя французов и открывая их ударам врага.
Бой начался – «самый кровавый из всех моих боев», скажет о нем Наполеон. Может быть, не только французы и русские, но и люди вообще никогда не дрались с таким ожесточением и с такою равною доблестью, потому что за святыни равные: «французы – за мир и Человека, русские – за отечество и еще за что-то большее, сами не знали за что; думали: „За Христа против Антихриста“».
Первый раз в жизни Наполеон в бою не участвовал. Шевардинский редут, где пробыл он весь день, находился в тылу французской армии, поле сражения, заслоненное холмами, плохо было видно оттуда. Император то садился на складной походный стул, то ходил взад и вперед по площадке редута. Каменная скука была на лице его – «летаргический сон». Жаждал боя, а когда он начался, едва смотрел на него, едва слушал о нем донесения. Узнавая о гибели храбрых, только уныло отмахивался, как будто думал о другом, другим был занят. Чем? Или просто болен. «С телом моим я всегда делал все, что хотел». Но теперь ничего не мог сделать. Мир хотел победить, и не победил насморка. Сгорбившись, понурив голову, сидел и кашлял, чихал, сморкался. Одутловато-белое, бабье лицо его напоминало «старую гувернантку Марии-Луизы». Люди и боги ему не простят, что в такую минуту он, Человек, оказался «мокрой курицей». Но может быть, ему и не надо, чтобы прощали, – ничего не надо; мир уже не хочет победить: понял, что игра не стоит свеч. «Лет до тридцати победа может ослеплять и украшать славою ужасы войны, но потом…» – «Никогда еще война не казалась мне такою мерзостью!»
Мог победить и не захотел; оттолкнул Победу, как пресыщенный любовник – любовницу: этого она ему не простит.
Кавалерийской атакой Мюрата опрокинуто все левое крыло Кутузова; конницей Латур-Мобура взяты высоты Семеновска: путь к победе открыт. Но изнемогающие маршалы, Ней и Мюрат, просят подкреплений. Император колеблется – дает, не дает. Этим пользуются русские: Багратион восстанавливает прорванную линию, и дело идет уже не о том, чтобы довершить, а чтобы сохранить победу. Маршалы снова просят, молят подкреплений. Император велит выступить Гвардии; но только что выступила, – останавливает: «Нет, я еще посмотрю…».
К полдню правое крыло французов врезалось в русскую армию так глубоко, что видит всю ее обнаженную внутренность – весь тыл до Можайской дороги – беглецов, раненых, телеги обоза; только ров да лесная порубка отделяют французов от них; нужен последний удар, чтобы прорваться к ним и решить участь боя – может быть, участь всей кампании. «Гвардии! Гвардии! – молят, требуют маршалы. – Пусть только появится издали, и мы одни кончим все!» – «Нет, я еще недостаточно ясно вижу на моей шахматной доске… Если завтра будет новый бой, с чем я останусь?» – отвечает император.
«Я его не узнаю!» – вздыхает Мюрат с грустью. – «Что он там делает в тылу?! – кричит в бешенстве Ней. – Если он хочет быть не генералом, а императором, пусть возвращается в Тюильрийский дворец, – мы будем воевать за него!»
Когда Наполеон дал наконец Гвардию, было уже поздно: русские отступили в полном порядке, оставив французам только поле сражения, где мертвых победителей, казалось, больше, чем живых.
«Москва! Москва!» – закричали солдаты и захлопали в ладоши от радости, когда 14 сентября, в два часа пополудни, увидели на краю Можайской равнины золотые маковки. Вдруг забыли все муки войны: «мир в Москве» обещал император.
Может быть, радовались и чему-то большему, о чем сказать не умели. Через Москву – путь на Восток, где некогда Господь насадил Свой сад, рай, для Адама; и вот новый Адам, Человек, ведет их в новый рай – царство свободы, равенства и братства. От Фавора до Гибралтара, от пирамид до Москвы – таков Наполеонов крест на земле – апокалипсическое знаменье.

 

В.В.Верещагин. Перед Москвою. Ожидание депутации бояр. Наполеон на Поклонной горе

 

«Цель века была достигнута, совершилась Революция, – вспомнит он сам, уже на Св. Елене, свои тогдашние мечты. – Я делался ковчегом Ветхого и Нового Завета, естественным между ними посредником… Мое честолюбие, может быть, величайшее и глубочайшее, какое существовало когда-либо, заключалось в том, чтобы утвердить и освятить наконец царство разума – полное проявление и совершенное торжество человеческих сил… И какие бы тогда открылись горизонты силы, славы, счастья, благоденствия!». Это значит: «через Москву – в рай!»
«Наконец-то!» – воскликнул он, глядя с Поклонной горы на простирающуюся у ног его Москву и как будто просыпаясь от страшного сна.
Ждет депутатов, чтобы тотчас начать переговоры о мире, и вдруг узнает, что Москва пуста. Не верит, все еще ждет. Только к ночи въезжает в Москву и как будто опять засыпает тяжелым сном: пустота многолюдного и вдруг опустевшего города, вымерших улиц, безмолвных домов страшнее самой страшной пустыни. Пустота, тишина бесконечная – бесконечная тайна, Россия – Рок.
В ту же ночь он узнает, что Москва горит. Пять дней будет гореть. Тушат французы, но не потушат: сразу со всех концов сама загорается; поджигают русские воры и разбойники, выпущенные для этого нарочно из тюрем. «Люди с дьявольскими лицами в бушующем пламени – настоящий образ ада», – вспоминает очевидец. – «Какие люди, какие люди! Это скифы!» – шепчет Наполеон в ужасе.
Ясные сухие дни; сильный северо-восточный ветер; город почти весь, кроме церквей и дворцов, деревянный, – бушующее море пламени. «Это было самое величественное и ужасное зрелище, какое я когда-либо видел», – вспомнит Наполеон.

 

А.Ф. Смирнов. Пожар Москвы

 

Так вот чем ответила ему Россия – самосожжением.
Целыми часами, глядя на пожар из окон Кремлевского дворца, он видит, как вся его жизнь – победы, слава, величье – исчезает, как дым, в клубах дыма и пламени. Завидует ли России? Вспоминает ли свое искушение огнем: «Сгореть, чтоб осветить свой век»?
Кремль осажден пламенем. Жар так силен, что, когда император смотрит из окна, стекла жгут ему лоб.
Он бежит из Кремля «по огненной земле, под огненным небом, между огненными стенами», и едва спасается.
Выждав в Петровском-Разумовском, чтобы Москва догорела, возвращается на ее пепелище. Не знает, что делать: решает то идти на Петербург, то зимовать в Москве; мечется, как затравленный зверь. Наконец посылает к Александру. «Я хочу мира, – говорит посланному, – мне нужен мир во что бы то ни стало; только спасите честь!»
Александр не отвечает: мира не будет.
Тринадцатого октября выпадает первый снег, предвещая лютую русскую зиму – после огненного ада ледяной.
Девятнадцатого Великая армия, – уже не великая, а малая – едва шестая часть ее, – выходит из Москвы по Калужской дороге и начинает отступление.
Двадцать восьмого ударил мороз, а восьмого ноября, по дороге на Вязьму, французов застигла такая вьюга, что людям, не знавшим русской зимы, казалось, что тут им всем пришел конец. Черное небо обрушилось на белую землю, и все смешалось, закружилось в белом, бешеном хаосе. Люди задыхались от ветра, слепли от снега, коченели от холода, спотыкались, падали и уже не вставали. Вьюга наметывала на них сугробы, как могильные холмики. Весь путь армии усеян был такими могилами, как бесконечное кладбище.
Особенно пугали их долгие зимние ночи. На бивуаках в степи, в двадцатиградусный мороз, не знали, где укрыться от режущего, ледяного ветра. Жарили себе на ужин дохлую конину на тлеющих углях, оттаивали снег на похлебку из горсти гнилой муки и тут же валились спать на голый снег, а поутру бивуак обозначался кольцом окоченелых трупов и тысячами павших в поле лошадей.
Но лучше было замерзнуть, чем попасть в руки казаков и крестьян: те убивали не сразу, а долго издевались и мучили или просто выбрасывали, голых, на снег; если же пленных было слишком много, гнали их пиками, как скот, может быть, на новые, злейшие муки.
Сто тысяч французов вышло из Москвы, а недели через три осталось тридцать шесть тысяч, да и те – живые трупы, смешные и страшные чучела, в пестрых и вшивых лохмотьях – чиновничьих фраках, поповских рясах, женских капотах и чепчиках. Ни подчиненных, ни начальников: бедствие сравняло всех. Стаи голодных псов следовали за ними по пятам; тучи воронов кружили над ними, как над падалью.
Не все, конечно, такие: есть еще Гвардия. Старые усачи-гренадеры все еще берут на караул окоченелыми руками и слабыми голосами кричат, как на Тюильрийских парадах: «Виват император». Эти делают и будут делать такие чудеса, что внуки не поверят.
Маршал Ней, прикрывая отступление на Смоленск, с двумя тысячами против семидесяти, бьется десять дней подряд и побеждает. Не только Франция – мир никогда не забудет этого святого геройства.
А что же Наполеон? Все еще «мокрая курица»? Нет, как будто только и ждал этого последнего паденья, чтобы восстать из него в славе большей, чем слава всех его побед.
Бледно-бледно, мертво лицо его, как мертвый, бледный снег; но чудно и страшно, как лицо Диониса, нисшедшего в ад. И те, кто в аду, глядя на него, снова надеются, что он их спасет, выведет из ада в рай.

 

И.М. Прянишников. В 1812 году

 

«Холодно тебе, мой друг?» – спрашивает он старого гренадера, идущего рядом с ним, в двадцатиградусный мороз. «Нет, государь, когда я смотрю на вас, мне тепло!» Тепло, как от солнца в ледяном аду.
Люди все еще верят в него; если бы не верили, разве бы тысячи раз не убили его, когда он шел, рядом с ними, по снегу, с палкой в руках. Но вот не убивают, а умирают за него и верят, санкюлоты-безбожники, что «днесь будут с ним в раю». Может быть, он и сам еще верит, что ведет их в рай сквозь ад, а верить в такую минуту – это и значит быть Человеком.
Стикс этого ада – Березина. К ней теснят его, загоняют, травят, как зайца, Кутузов с востока, Виттгенштейн с севера, Чичагов с юга, чтобы там и прикончить, на радость всем православным, «собаку-Антихриста».
И он это знает – знает, что для него Березина – то же, что для Мака Ульм – западня, Кавдинское ущелье, последний позор – капитуляция. Знает и все-таки идет на нее, потому что идти больше некуда. И хуже всего, что сам виноват: идучи на Москву, так безумно верил в победу, что сжег весь понтонный экипаж в Орше, и теперь переправиться не на чем. А как нарочно, сделалась оттепель, реку взломало, и пошел ледоход.

 

Петер фон Гесс. Переправа через Березину

 

Двадцать пятое ноября, Наполеон на Березине. Там уже Чичагов, у Борисова, ждет его, сторожит; и Виттгенштейн вот-вот соединится с Кутузовым, как две челюсти железных клещей.
«Положение было такое, что казалось, ни один француз, ни даже сам Наполеон не мог спастись», – вспоминает генерал Рапп. «Наше положение отчаянное, – говорит маршал Ней. – Если Наполеон выйдет из него, значит, сам черт ему помогает!» – «Я предлагал ему спасти его одного, переправить через реку, в нескольких лье отсюда, и доставить в Вильну, с верными поляками, – говорит Мюрат. – Но он об этом и слышать не хочет. А я так думаю, что нам отсюда живыми не уйти… Мы все здесь погибнем, нельзя же сдаваться!»
Канун Березины – день страшного торжества. Император велит принести знамена всей армии, разложить костер и бросить их в огонь, чтобы не достались врагу. «Люди выходили из рядов, один за другим, и бросали в огонь то, что им было дороже, чем жизнь. Я никогда не видел большего стыда и отчаянья: это было похоже на шельмование всей Армии». Эти святые орлы знамен летали по всей земле, от Фавора до Гибралтара, от Пирамид до Москвы, и вот горят, улетают на небо с пламенем.
Бледно-бледно лицо императора, мертво, как мертвый снег, но радостно, как будто он победил врага: самосожжение Москвы – самосожжение орлов.
Если сжег знамена, честь Армии, значит, знал сам, что нет спасения, и других не обманывал. Он это знал, как дважды два четыре, и все-таки верил в чудо. И как всегда, в жизни человека, в жизни всех людей, – где вера, там чудо.
Чичагов отступил от Борисова, тот берег пуст, переход свободен. Люди глазам своим не верят. «Не может быть! Не может быть!» – шепчет Наполеон, и бледное лицо его еще бледнеет. – «Так вот она опять, моя Звезда!» – говорит, глядя на небо. Звезда до конца не покинет его, но поведет уже иными путями, чем он думает.
Студенский брод, верстах в двенадцати к северу от Борисова, вверх по реке, если бы не сторожил его Чичагов, был единственно возможной для переправы французской армии точкой. Маршал Удино послан был к Уколодскому броду, верстах в сорока, вниз по реке, к югу от Борисова, для демонстрации, будто бы там наводят мост, чтобы обмануть и отманить Чичагова от Студенки. На успех Наполеон почти не надеялся: Чичагову надо было сойти с ума, чтобы поверить такому грубому обману. Но вот, поверил: обезумел под чарующим взором Демона, как птица под взором змеи. С математическою точностью, час в час, минута в минуту, исполнил весь план врага: «оба вместе вышли из Борисова, Чичагов – на Уколоду, Наполеон на Студенку».
Здесь, утром двадцать шестого, французы начали наводить два моста: один пошире, для артиллерии, обоза и конницы; другой, поуже, для пехоты. Бревна и доски из разобранных хат шли на мостовые сваи и козла, лом от старых пушечных колес – на гвозди и скобы.
Люди, вбивая сваи в тинистое дно, стояли по пояс в ледяной воде, часов по шести-семи, и еще должны были отталкивать руками наносимые на них течением и ветром огромные льдины; кто не оттолкнет вовремя, сам уносился ими и тонул. Страшно было смотреть на их посиневшие лица. Многие тут же падали мертвыми; и ни капли водки, чтобы согреться, и постелью для отдыха будет снег. Крови своей не лили на полях сражений, а только давали ей стынуть в жилах, но, может быть, эти неизвестные люди стоят многих славных.
К двадцать седьмому ноября мосты были готовы. Наполеон перешел по ним с гвардией и корпусом Нея. Главное дело сделано: спасен император – империя – честь Великой армии.
Двадцать восьмого Чичагов наконец опомнившись, бросился к Студенке. И Виттгенштейн, и Кутузов шли к нему на помощь форсированными маршами. Каждую минуту могли они появиться у Студенки. Надо было спешить с переправой. Но, сколоченный на живую нитку, артиллерийский мост не выдержал слишком большого движения войск и тяжелых орудий, сломался. Все кинулись к другому, пешеходному, загроможденному обозом, множеством отсталых, раненых, больных, женщин, детей, стариков – всем многотысячным Московским табором. Артиллерия должна была пробиваться сквозь них. В это время послышались орудийные залпы на обоих берегах и в толпе на мосту пронеслась весть: «Чичагов! Виттгенштейн!» Ядра засвистели над головами и начали врезаться в толпу. Люди, обуянные ужасом, давили, топтали друг друга, сбрасывали в воду. Солдаты прорубали себе путь сквозь толпу штыками и саблями. И трупы задушенных неслись в ней, как живые, не падая.
Люди озверели. Но тут же, как звезды в ночи, вспыхивали жертвенные доблести: мужчины уступали дорогу женщинам, взрослые – детям; обреченные спасали погибающих. Один канонир, со зверским лицом рубивший толпу саблею, вдруг увидел в воде тонущую мать с ребенком, наклонился, с опасностью быть растоптанным, схватил ребенка, поднял его и прижал к своей груди с материнскою нежностью.
Пушки катились по человеческим телам. Льдины, сталкиваясь, трещали в воде, кости – в крови. Люди висели над водой, ухватившись одной рукой за край моста, пока ее не раздавливало колесо: тогда падали в воду.
Слышались нечеловеческие крики, стоны, проклятия, мольбы и далеко-далеко: «Виват император!» – как вопль вопиющих из ада к Избавителю.
Минский губернатор, весной того года, подобрал и сжег в Студенке двадцать четыре тысячи трупов. А рыбаки на Березине, десять лет спустя, находили, будто бы, там островки и холмики из французских костей, слепленных илом и поросших незабудками. Точно эти голубые, как небо, цветы говорили: «не забудьте, люди, о тех, не забудьте, кто здесь погиб, кто шел за Человеком к раю сквозь ад. Вечная память им и ему, вечная слава!»
Назад: Полдень
Дальше: Закат