Книга: Наполеон
Назад: Восходящее солнце
Дальше: Вечер

Полдень

I. Консул. 1799-1804

Власть принадлежала одному Бонапарту, Первому консулу, когда после 18 брюмера учреждено было вместо Директории Консульство из трех лиц – Сийэса, Роже-Дюко и Бонапарта.
Власть за мир – таков был безмолвный договор между ним и Францией. Но, чтобы заключить мир, надо было сначала победить – отвоевать Италию: для того ведь он и вернулся во Францию, покинув Египетскую армию как «дезертир». Долгая война была невозможна как по отчаянному состоянию финансов, так и по слишком сильному в стране желанию мира; надо было нанести врагу внезапный удар, пасть на него, как молния.

 

Анри-Николя ван Горп. Три консула (Камбасерес, Бонапарт, Лебрен)

 

В марте 1800 года австрийская армия генерала Меласа, «увязнув», по выражению Бонапарта, на Лигурийской Ривьере, где осаждала Геную, – очистила Пьемонт, Ломбардию, всю Верхнюю Италию и освободила проходы через Гельветические Альпы. Этим и решил он воспользоваться, чтобы кинуться в Ломбардию, зайти Меласу в тыл, настигнуть его врасплох, отрезать от операционной базы и уничтожить. Но для этого нужно было повторить баснословный подвиг Ганнибала – перейти через Альпы.
Шестого мая Первый консул выехал из Парижа, а пятнадцатого началось восхождение на Альпы сорокатысячной резервной армии – битва человеческого муравейника с ледяными колоссами, Симплоном, Сен-Готардом и Сен-Бернаром.
Главный переход был через Сен-Бернар, от Мартиньи на Аосту. В тесном ущелье, на линии вечных снегов, по обледенелым, скользким тропинкам, над головокружительными пропастями, где и одному человеку трудно пройти, шла бесконечным гуськом пехота, конница, артиллерия. Снятые с лафетов пушки вкладывались в выдолбленные сосны, округленные спереди и плоско обструганные снизу, чтобы могли скользить по снегу; канониры запрягались в них и тащили на веревках, сто человек каждую. Снежная буря била в лицо; изнемогали, падали, вставали и снова тащили.

 

Медаль с изображением трех консулов Камбасереса, Бонапарта, Лебрена. Девиз на обратной стороне: Мир в стране – мир за пределами страны

 

В самых трудных местах играла музыка, барабаны били в атаку, и солдаты штурмовали кручи, как крепости; становились друг другу на плечи, образуя живую лестницу, и карабкались на отвесные скалы; хватаясь за острые камни руками, сдирали с них кожу, ломали ногти, окровавливали руки. И все это делали весело, с революционными песнями, – славили победный путь человечества: per aspera ad astra, «через кручи к звездам».
Спуск был еще труднее подъема: на северном склоне – зима, с крепким снегом, а на южном – уже весна, со снегом талым, рыхлым. Неосторожно ступая на хрупкий наст, люди, лошади, мулы проваливались в глубокие ямы с мокрым снегом и тонули в нем; или, срываясь с обледенелых и оттаявших, особенно скользких круч, падали в пропасти.

 

Поль Деларош. Переход Наполеона через Альпы

 

Так едва не погиб сам Бонапарт: мул оступился под ним на краю бездны и, если бы проводник не удержал его за повод, полетел бы в нее вместе с всадником. Двадцать седьмого мая французская армия вступила на беззащитные равнины Ломбардии. Этот главный маневр всей кампании сразу дал Бонапарту стратегическое превосходство над австрийской армией, оказавшейся в положении неестественном, повернутой тылом к Франции, фронтом к Ломбардии, застигнутой врасплох и отрезанной от своей операционной базы. Дверь во вражий дом была взломана, и Бонапарт в него вошел; пал на Италию, как молния. Второго июня уже вступил в Милан, а генерал Мелас все еще думал, что он в Париже.

 

Жак-Луи Давид. Бонапарт на перевале Сен-Бернар

 

Первая половина дела была сделана, оставалась вторая: разбить Меласа. Тот перешел через По, но, считая позицию свою невыгодной и ожидая подкреплений, боя не принимал, уходил. Бонапарт ловил его и, чтобы поймать, растягивал и ослаблял свою боевую линию. Мелас, отличный стратег, это заметил и ловким маневром собрал все свои силы на обширной равнине Сан-Жульяно и Маренго, чтобы прорваться сквозь центр Бонапарта.
Четырнадцатого июня, на заре, начался великий бой, решавший участь Италии, Австрии, Франции – всей Европы. Счастье было на стороне Меласа – превосходство артиллерии: сто орудий против пятнадцати. Чуя победу, австрийцы дрались, как львы; отразили четыре общих и двенадцать кавалерийских атак; захватывали на равнине селение за селением и громили французов непрерывным картечным огнем. Как ни стойко держались они, но сила солому ломит, – не выдержали, наконец дрогнули и, к двум часам пополудни, начали отступать по всей линии.
Тогда Бонапарт кинул в бой свой последний резерв – восемьсот гренадеров Консульской гвардии. Этот «гранитный редут» как стал в каре, так и стоял, не двигаясь, под бешеным натиском австрийской пехоты, конницы, артиллерии; но сделать ничего не мог, – только прикрывал отступление, почти бегство всей армии и наконец начал сам отступать медленно-медленно, шаг за шагом, – четыре километра в три часа.
Бой был проигран. Контуженый и ошалелый от радости, Мелас уже отправил в Вену курьера с вестью о победе.
Бонапарт видел, что бой проигран: всё поставил на карту и все проиграл: Италию, Францию, Брюмер; только что был кесарем, – и вот опять «дезертир», «государственный преступник, вне закона», убийца Революции-Матери, «сумасшедший или негодяй».
«Да, бой проигран, – говорил он штабным генералам, сидя на откосе дороги, у Сан-Жульяно, и пожевывая травку. – Но еще только два часа: один бой проигран, – можно дать другой, если подоспеет генерал Дезэ с резервами…»
Выплюнул травку, сорвал другую и опять зажевал. Был спокоен. Но через двадцать один год, в муках агонии, вспомнит эту минуту, и смерть будет не страшнее.
«Генерал Бонапарт, генерал Бонапарт! вы нынче вели себя некорректно», – вы струсили. Кто это сказал, пусть бы теперь взглянул на него: может быть, понял бы, что все земные страхи победивший побежден был только страхом неземным.
«А вот и генерал Дезэ!» – проговорил Бонапарт все так же спокойно, как будто знал – помнил, что это будет – было; глубоко вздохнул, встал, вскочил на лошадь и полетел в сражение, как молния.
«Солдаты, мне нужна ваша жизнь, и вы должны мне ею пожертвовать!»
Первая жертва – Дезэ – возлюбленный брат Наполеона: только что кинулся в бой, – убит пулей в грудь навылет; падая, успел воскликнуть: «Смерть!» Но бессмертный дух героя вошел в солдат. «Умереть, отомстить за него!» – с этою мыслью кинулся в огонь шеститысячный резерв генерала Дезэ. И сто австрийских орудий молчат, беглецы возвращаются в бой, гонимые гонят, разгромленные громят.
«Человек рока!» – шепчет Мелас в суеверном ужасе, вглядываясь в лицо Бонапарта – молнию.
И австрийская армия капитулирует. Отдан Пьемонт, отдана Ломбардия и вся Италия до Минчио.
Это – Маренго, победа побед – Наполеонова солнца полдень.
Франция обезумела от радости: «победа – мир!»

 

Луи-Франсуа Лежен. Сражение при Маренго 14 июня 1800 года

 

Мир Люневильский с Австрией, 9 февраля 1801 года; мир Амиенский с Англией, 25 марта 1802 года. Десятилетние войны-революции кончены. Кажется, что это мир всего мира.
Бонапарт исполнил договор: взял власть – дал мир.
В мире первое дело его – снова вдохнуть во Францию исторгнутую из нее Революцией христианскую душу. Сам не верил, но знал, что без веры людям жить нельзя.
Пятнадцатого июля 1801 года подписан Конкордат, соглашение Франции со Святейшим престолом: Галликанская церковь восстановлена во всех своих правах, воссоединена с римскою, и папа снова признан ее главою; Первый консул назначает епископов, а Ватикан посвящает их и утверждает; ни одна папская булла не может быть объявлена и ни один собор созван во Франции без разрешения правительства.
«Это самая блестящая победа над духом Революции, и все дальнейшие – только следствие этой, главной, – замечает современник. – Успех Конкордата показал, что Бонапарт лучше всех, окружавших его, угадывал то, что было в глубине сердец». – «Не хотите ли, чтобы я сочинил новую, неизвестную людям религию? – говорил он врагам Конкордата. – Нет, я смотрю на дело иначе; мне нужна старая католическая религия: она одна в глубине сердец, неискоренимая, и одна только может мне приобрести сердца и сгладить все препятствия».

 

Франсуа Жерар. Наполеон ратифицирует Конкордат

 

«Самый страшный враг сейчас – атеизм, а не фанатизм» – этим словом Бонапарта опровергнуто все безбожье XVIII века, – и его ли одного?
«Помимо соображений политических, которым суждено было вскоре возобладать над всеми церковными делами, ум его питал тайные мысли о религии, сердце хранило старые чувства, запавшие в него, вероятно, с раннего детства; они обнаруживались во многих важных случаях жизни его и, наконец, в последние минуты ее вспыхнули с такою силою, что в них уже нельзя было сомневаться», – говорит тот же современник.
Мать недаром посвятила Наполеона, еще до его рождения, Пречистой Деве Матери, и недаром он родился 15 августа, в день Успения Пресвятой Богородицы; недаром, слушая в сумерках, в липовых аллеях Бриеннского парка, вечерний благовест, Ave Maria, полюбил его на всю жизнь.
Восемнадцатого апреля 1802 года, в Светлое Христово воскресенье, на первом после революции торжественном богослужении в соборе Парижской Богоматери, объявлен был Амиенский мир и Конкордат – мир с людьми и с Богом. Снова, после девятилетнего молчания, зазвучал над Парижем соборный колокол, и ему ответили колокола по всей Франции: «Христос Воскрес!»
«Враги Первого консула и Революции обрадовались, а друзья и вся армия были поражены», – вспоминает генерал Тьебо. В армии возмутились все генералы-безбожники 89-го года.
«Великолепная церемония, недостает только миллиона людей, которые умерли, чтобы разрушить то, что мы восстановляем!» – промолвил якобинский генерал Ожеро на пасхальном богослужении 18 апреля.
«Мне было труднее восстановить религию, чем выиграть сражение», – вспоминает Наполеон.
«Мы должны помнить, – говорил папа Пий VII в 1813 году, фонтенблоский узник императора, почти мученик, – мы должны помнить, что после Бога ему, Наполеону, религия преимущественно обязана своим восстановлением… Конкордат есть христианское и героическое дело спасения».
Второе мирное дело Бонапарта – Кодекс.
«Слава моя не в победах, а в Кодексе», – говаривал он. «Мой Кодекс – якорь спасения для Франции; за него благословит меня потомство».
«Бонапартовы победы внушали мне больше страха, чем уважения, – признавался один старый министр Людовика XVI. – Но когда я заглянул в Кодекс, я почувствовал благоговение… И откуда он все это взял?… О, какого человека вы имели в нем! Воистину это было чудо».
Кодекс – «одно из прекраснейших созданий, вышедших из их рук человеческих», верно определяет генерал Мармон одно из главных впечатлений от Кодекса: «красота» его – в простоте, ясности, точности, в чувстве меры – этих свойствах греко-римского, средиземного гения, от Пифагора до Паскаля, – аполлонова, солнечного гения по преимуществу.

 

Титульный лист Кодекса Наполеона. Издание 1804 года

 

Чувство меры Наполеон не умеет определить иначе «как родным итальянским, латинским, средиземным словом: mezzo termine – среднее, – среднее между крайними. Это и есть „противоположное – согласное“» – по Гераклиту, «квадрат гения» – по Наполеону. «Из противоположного – прекраснейшая гармония; из противоборства рождается все», тоже по Гераклиту.
Именно в этом смысле Наполеон, как утверждает Ницше, есть «последнее воплощение бога солнца, Аполлона», в смысле глубочайшем, метафизическом, он так же, как бог Митра, Непобедимое Солнце, есть вечный Посредник, Misotes, Примиритель, Соединитель противоположностей – нового и старого, утра и вечера в полдне.
Сила власти – «в средней мере благоденствия общего», это понял он, как никто. «Все преувеличенное незначительно. Tout ce qui est exagéré est insignifiant», – говорил Талейран и мог бы сказать Бонапарт, создатель Кодекса. Это значит: все преувеличенное не божественно; божественна только мера.
«Дабы укрепить Республику, законы должны быть основаны на умеренности, – говорит он, тотчас после 18 брюмера, в своем воззвании от лица трех Консулов. – Мера есть основа нравственности и первая добродетель человека. Без нее он дикий зверь. Партия может существовать без умеренности, но не народное правительство».
И потом в Государственном cовете: «Все несчастья, испытанные в революции нашей прекрасной Францией, должно приписать той темной метафизике, которая, хитро испытывая первые причины вещей, хочет основать на них законодательство народов, вместо того чтобы приспособлять законы к познанию человеческого сердца и к урокам Истории».
«Темная метафизика» есть «идеология» революционных крайностей; им-то и противопоставляет он «божественную меру», «mezzo termine». От мертвого знания-забвения к живому «знанию-воспоминанию», от интеллекта к интуиции – таков путь Бонапарта – путь Кодекса. Цель его – недостигнутая цель революции: «утвердить и освятить наконец царство разума, полное проявление и совершенное торжество человеческих сил». Царство не отвлеченного, механического разума, а живого, органического Логоса.
«Кодекс Наполеона, несмотря на все свои несовершенства и пробелы, заключает в себе наибольшую меру естественной справедливости и разума, какую только люди когда-либо осуществляли в законах. Освящая равенство всех французов перед законом, раскрепощение земли, гражданскую свободу, полное юридическое действие человеческой воли, Кодекс, в этом смысле узаконяет Революцию. В нем кипящая лава ее застывает, твердеет в неразрушимых формах, становится бронзой и гранитом. – Тут во всем – соединение, правовая середина, un moyen terme; тут различные сословия и интересы находят свое приблизительное удовлетворение. Кодекс, существенно-демократический, когда он обеспечивает всех от возврата феодальных привилегий, есть во многих частях своих. Кодекс буржуазный, созданный для того среднего сословия, которое „начало“ революцию и в конце захватило ее в свои руки».
Впоследствии, «при самодержавном правлении (Наполеона-императора), начала свободы были почти уничтожены; но равенство перед законом, беспристрастие судов, восстановление обид, причиняемых как частными лицами, так и властями, были действительнее при нем, воевавшим с полмиром, чем даже в мирные времена, при следующих правительствах».
Кодекс всемирен, так же как и Революция. Все европейские народы приняли его, «потому что он приносил им то благо Революции, которое для большинства понятно и осязаемо: движение вперед, без разрушения, без отвлеченных крайностей и резкостей. Кодекс победил и остался, благодаря именно отсутствию в нем всего слишком трансцендентного, чрезмерного». Кодекс есть приспособление духа Римской империи к современной Европе. «Наполеон, так же как Древний Рим, потеряв власть над миром, оставил ему свои законы».
«Я освятил Революцию: я перелил ее в наши законы», – говорит он за полгода до смерти; и потом, за два дня до нее, уже в муках агонии, в бреду: «Я освятил все начала (Революции)… я перелил их в мои законы, в мои дела… Нет ни одного, которого бы я не освятил…» Точно оправдывается в какой-то страшной, всю жизнь над ним тяготевшей вине, – не той ли самой, в которой обличают его якобинцы: хуже чем убил – осквернил Революцию-Мать? Кодекс есть то гнусное ложе «кровосмешения», на котором сын соединяется с матерью. Наполеон – с Революцией. Но якобинцы не видят главного: божественной мистерии в человеческой трагедии, тем, от чего Эдип – Наполеон погибает, люди спасаются; плод кровосмешения – новый эон, «золотой век».
Кто не видел Франции до 18 брюмера и после, тот и представить себе не может, какие опустошения произвела в ней Революция. Это значит: тот не может себе и представить, что сделал Бонапарт для Франции.

 

Жан Огюст Доминик Энгр. Бонапарт – Первый консул

 

Казна пуста; солдатам не платят жалованья, не кормят их и не одевают; все дороги разрушены; ни по одному мосту проехать нельзя без опасения провалиться; реки и каналы перестали быть судоходными; общественные здания и памятники рушатся; церкви заперты; колокола безмолвны; поля запустели; всюду разбои, нищета и голод. Так до 18 брюмера, а после: «государство выходит из хаоса». «Все начинается сразу и идет с быстротой одинаковой: законодательство, администрация, финансы, торговля, пути сообщения, армия, флот, земледелие, промышленность, науки, искусства, – все возникает, расцветает внезапно, как по волшебному манию». «В этой голове больше знания, и в этих двух годах больше великих дел, чем в целой династии французских королей», – говорит о Бонапарте член Государственного совета, Редерер. «Вот уже почти год, как я управляю, – говорит сам Бонапарт. – Я закрыл Манеж (якобинский притон), отразил неприятеля, привел в порядок финансы, восстановил порядок в администрации и не пролил ни одной капли крови». И потом, уже проливая кровь, будет помнить, что слава мира больше, чем слава войны. «Я огорчен тем, что принужден жить в лагерях и что это отвлекает меня от главного предмета моих забот, главной потребности моего сердца – хорошей и прочной организации всего, что относится к банкам, мануфактуре и коммерции», – пишет он министру финансов в 1805 году.
Еще в Итальянской кампании, хотя, по слову Талейрана, «возвышенный Оссиан уносит его от земли», Бонапарт знает, что поставщикам за мясо платят десять су, а на рынке оно стоит пять. Тот же бог Демиург – в солнцах и в атомах.
Как бы чудом все живые ткани страны восстанавливаются, все раны затягиваются. «Франция испытывает чувство выздоровления», и врач – Бонапарт.
«Вера в будущее, безграничная надежда – таково было следствие переворота, 18 брюмера», – говорит один современник. «Счастье, с которым Франция выходила из войны, не могло бы себе представить даже самое пылкое воображение», – говорит другой. Это и было счастье «золотого века».
О Corse à cheveux plats, que ta France était belle
Au grand soleil de Messidor!

О, Корсиканец плосковолосый,
Как Франция твоя была прекрасна
Под великим солнцем мессидора.

«Вдруг всё изменилось так, что кажется революционные события отодвинулись лет на двадцать, и следы их сглаживаются с каждым днем, – пишет префект одного департамента министру внутренних дел. – Видно, как души людей проясняются, сердца открываются надежде и снова начинают любить… Только два дня Революции помнит народ: 14 июля и 18 брюмера, а все, что между ними, забыто». Забыто в «солнце мессидора», в счастье «золотого века».
Век железный прошел, век золотой наступает.
Лоно земли нераспаханной в дар принесет тебе, Отрок,
Вьющийся плющ и аканф, и душистые травы.
Сами козы домой понесут отягченное вымя,
Овцы огромного льва больше не будут бояться;
Сами цветы осенят колыбель твою нежною кущей.
Больше не будет ни змей, ни трав ядовитых, ни плевел;
Всюду бальзамных дерев зацветут благовонные рощи,
Жатвой колосьев златых зажелтеют обильные нивы,
Пышно на тернах лесных пурпуровые гроздья повиснут.
Жесткие сучья дубов оросятся росою медвяной.
Скоро наступит тот век, скоро ты будешь прославлен,
Отпрыск любезный богов, великое Зевсово Чадо!
Зришь ли, как всей своей тяжестью зыблется ось
мировая – недра земные, и волны морей, и глубокое небо?
Зришь ли, как все веселится грядущему веку златому?

Virgilii. Eclog. IV
Может быть, никогда еще, с века Августова – века Христова – людям не казалось так, как в эти три-четыре года Консульства, что золотой век наступил.
«Люди, казалось, были на высочайшей вершине человечества и, благодаря одному лишь присутствию этого Чудесного, Возлюбленного, Ужасного, какого никогда еще не было в мире, могли считать себя, как первые люди в раю, владыками всего, что создал Бог под небом».
Может быть, никогда еще люди не были так готовы сказать: «Adveniat regnum tuum, да приидет царствие Твое». Сказать кому – сыну ли «кровосмешения», Дионису, «Зевсову чаду», по Виргилию, или Сыну Божьему, по Евангелию, – этого еще никто не знал, не видел. И в этой слепоте причина того, что счастье золотого века длилось только миг и рассеялось, как сон. Но может быть, люди все еще живут этим мгновенным сном.

II. Император. 1804

«Очень прошу тебя, Бонапарт, не делайся королем! Это негодный Люсьен тебя подбивает, но ты его не слушай», – говорила Жозефина, ласкаясь к Бонапарту.
Но он не мог бы исполнить просьбу ее, если бы даже хотел: с 18 брюмера был уже «королем»; серая куколка уже истлевала на золотой бабочке.
Двадцатого января 1800 года, когда Первый консул переезжал из Люксембургского дворца в Тюильрийский, не хватило дворцовых карет и должны были нанять извозчичьи, залепив для приличия номера на них белой бумагой. Такова была святая бедность Республики.
В Государственном совете обращались к Бонапарту запросто: «гражданин Консул!» Он одевался так просто, что один роялист принял его за лакея и, только встретившись с ним глазами, понял, с кем имеет дело.
Когда перед началом торжественного богослужения в соборе Парижской Богоматери, по случаю Конкордата и Амиенского мира, духовенство спросило Первого консула, должно ли кадить двум его коллегам вместе с ним, он ответил: «Нет!» Это значит: перед лицом Божьим он уже кесарь. Серую куколку уже разбивала золотая бабочка.
Et du Premier Consul, déjà par maint endroit
Le front de l’Empereur brisait le masque étroit

И Первого консула узкую маску
Уже ломало во многих местах чело императора.

В этом помогали ему враги лучше друзей; прямее, чем победы на войне, вели его к престолу покушения на жизнь его в мире.
Седьмого жерминаля 1800 года, вскоре после отъезда Первого консула в Италию, перед самым Маренго, в Париже открыт был заговор. В манифесте заговорщиков приводились обвинения против Бонапарта: «гнусные происки» 18 брюмера и «преступная цель» этого дня; говорилось о необходимости «еще раз спасти Республику – Революцию». Заговорщики должны были приступить к действию на следующий день после отъезда Первого консула в армию. Во главе заговора был военный министр генерал Бернадотт, министр внутренних дел Люсьен Бонапарт, министр полиции Фуше и комендант Парижа генерал Лефевр. «Заговор был глухо подавлен и остался мало известен».

 

Покушение на Наполеона Бонапарта в Париже 24 декабря 1800 года

 

Третьего нивоза, 24 декабря, 1800 года на Сен-Никезской улице произошел взрыв адской машины под каретой Первого консула. Стекла были разбиты вдребезги не только в карете Бонапарта, но и в следующей, в которой ехала Жозефина, так что сидевшую рядом с ней дочь ее Гортензию слегка ранило осколком стекла в руку. Повреждены были пятнадцать соседних домов, трое прохожих убито и множество ранено. Только чудом спасся Бонапарт: кучер его, слегка подвыпивший, гнал лошадей во весь опор и проскакал счастливо.
Первый консул ехал в Оперу, где в тот вечер давалась оратория Гайдна «Творение мира». Он вошел в ложу и на приветственные клики и рукоплескания двухтысячной, еще не знавшей о покушении толпы раскланялся так спокойно, что никто ни о чем не догадался. «Негодяи хотели меня взорвать», – сказал находившимся в ложе и, обернувшись к адъютанту, прибавил: «Принесите афишу».
Думал, что «негодяи» – якобинцы, но ошибался: это были «шуаны», как тогда называли бретонских роялистов-заговорщиков. Якобинцы, впрочем, готовы были соединиться с роялистами, чтобы убить Первого консула.
«Воздух полон кинжалами», – доносил ему министр полиции Фуше. Бонапарт знал, что Фуше готов прибавить к этим кинжалам и свой.
В 1800 году основано было «Общество тираноубийц», из которого впоследствии, уже во времена империи вышел «Союз Филадельфов». «Наполеон, – говорили они, – омрачил славу Бонапарта… Спас сначала нашу свободу, а затем погубил».
В годы Консульства, 1800–1804 гг., воздух в самом деле «полон кинжалами». Но убийцы Бонапарта помогают Наполеону: ломают узкую маску Первого консула на челе императора; разбивают серую куколку на золотой бабочке.
Чем больше ненавидят его десятки людей, тем больше любят миллионы. «Если он погибнет, что с нами будет? Кто защитит нас от красной бездны?» – говорят все; все убеждены, что «красная бездна» Террора все еще готова поглотить Францию.
В октябре 1800 года Фуше представил Первому консулу брошюру брата его, Иосифа: «Параллель между Цезарем, Кромвелем и Бонапартом». Иосиф хотел, конечно, услужить Наполеону; но говорить о таких «параллелях» всё равно, что о веревке в доме повешенного. Иосиф за это отправился в почетную ссылку, послом в Испанию. Куколка чуть держится на бабочке, но все еще держится.
Всем, впрочем, ясно, куда идет дело, когда 16 термидора, 4 августа 1802 года решением Сената по плебисциту больше чем тремя миллионами голосов объявлено пожизненное консульство. Президент Сената сообщает это решение Первому консулу торжественно в Тюильрийском дворце.
«Сенаторы, – ответил Бонапарт, – жизнь гражданина принадлежит отечеству. Французский народ желает, чтобы я посвятил ему всю мою жизнь… Я повинуюсь… Моими усилиями и с вашею помощью, по доверию и по воле этой великой страны, свобода, равенство, благоденствие французов будут обеспечены от прихотей судьбы и неизвестностей будущего…
Лучший из народов будет счастливейшим, как он того достоин, дабы счастьем своим содействовать счастью всей Европы. Тогда, утешенный сознанием, что я был призван волею Того, от Кого все исходит, восстановить на земле справедливость, порядок и равенство, я услышу, без сожаления и без тревоги, о суде потомства, как пробьет мой смертный час».
«Я призван волею Того, от Кого все исходит», это значит: «Я призван Богом, я Божий избранник, помазанник».
«Так вот исход этой Революции, начатой с таким почти всеобщим порывом любви к свободе и к отечеству! – возмущаются уже не крайние якобинцы, а умеренные республиканцы. – Столько крови, пролитой на полях сражений, столько разрушенного благосостояния, столько драгоценных жертв привели нас к замене одного короля другим и королевской семьи, царствовавшей над Францией в течение веков, – семейством, никому не известным десять лет тому назад и едва французским при начале Революции. Неужели мы так низко пали, чтобы искать спасения в деспотизме и предаваться Бонапартам, без всяких условий?»
А в это время Бонапарты уже спорят о будущем престолонаследии. Когда Людовик от него отказывается за своего малолетнего сына, вернувшийся из ссылки Иосиф, негодуя, что его хотят обойти, произносит непристойнейшую речь в Сенате: «проклинает честолюбие Первого консула и желает ему смерти, как счастья для семьи Бонапартов и Франции».
Братья только мешают, зато враги опять помогают: убийцы Бонапарта углаживают путь Наполеону.
В начале 1804-го арестованы в Париже сорок заговорщиков, имевших намерение покуситься на жизнь Первого консула, большею частью наемников английского правительства; в том числе Жорж Кадудаль, бретонский «шуан», и два генерала, Пишегрю и Моро. Предполагали – ошибочно, как потом доказано было с несомненностью, – что в заговоре участвовал и даже одно время находился в Париже герцог Энгиенский, Луи де Бурбон-Конде, один из последних отпрысков старого королевского дома Франции, живший тогда в городке Эттенгейме маркграфства Баденского, неподалеку от Рейна, и французской границы.
Пятнадцатого марта взвод французских жандармов перешел потихоньку через границу, пробрался в Эттенгейм, арестовал герцога и отвез его в Париж, в Венсенскую крепость. Здесь 21 марта, в два часа пополуночи, расстреляли его в крепостном рву по приговору военно-полевого суда. Суд был пустая комедия, действительный приговор исходил от Бонапарта.
Невинность Энгиена была так очевидна, что даже подставные судьи ходатайствовали об его помиловании. Знал ли Бонапарт, что герцог невинен? Во всяком случае, мог знать.

 

Уильям Миллер. Казнь Луи Антуана де Бурбон-Конде, герцога Энгиенского в 1804 году

 

«Мы вернулись к ужасам 93-го года; та же рука, что извлекла нас из них, в них же опять погружает, – говорил граф Сегюр. – Я был уничтожен. Прежде я гордился великим человеком, которому служил, а теперь…». Духу не хватает ему кончить: «теперь, вместо героя, злодей».
Зачем же Бонапарт убил Энгиена?
«Эти люди хотели убить в моем лице Революцию. Я должен был защитить ее, я показал, на что она способна». – «Я заставил навсегда замолчать якобинцев и роялистов».
Нет, не заставил; и уж лучше бы не вспоминал Волчонок о загрызенной им же Волчице-Революции.
«Что я, собака, что ли, которую всякий прохожий на улице может убить?» – «Мне принадлежало естественное право самозащиты. На меня нападали со всех сторон и каждую минуту… духовые ружья, адские машины, заговоры, западни всех родов… Я, наконец, устал и воспользовался случаем перекинуть террор обратно в Лондон… Война за войну… кровь за кровь…» – «Ведь и моя кровь тоже не грязь».
Может быть, все это было бы так, если бы герцог Энгиенский не был невинен и Бонапарт этого не знал наверное.
За три дня до смерти, уже в наступающих муках агонии, он потребовал запечатанный конверт с завещанием, вскрыл его, прибавил что-то потихоньку от всех, опять запечатал и отдал. Вот что прибавил: «Я велел арестовать и судить герцога Энгиенского, потому что это было необходимо для безопасности, блага и чести французского народа, в то время, когда граф д’Артуа, по собственному признанию, содержал шестьдесят убийц в Париже. В подобных обстоятельствах я снова поступил бы так же».
Все это опять, может быть, было бы так, если бы он не знал наверное, что герцога Энгиенского не было среди убийц.
«Вопреки ему самому, я верю в его угрызения: они преследовали его до гроба. Терзающее воспоминание внушило ему прибавить эти слова в завещание», – говорит канцлер Паскьэ, хорошо знавший Наполеона и близкий свидетель этого дела. Кажется, так оно и есть: мука эта терзала его всю жизнь; с нею он и умер.
Проще и лучше всех об этом говорит лорд Голланд, истинный друг Наполеона: «Надо признать, что он виновен в этом преступлении; оправдать его нельзя ничем: оно останется на памяти его вечным пятном».
Англичане могли быть довольны: кровь запятнала белые одежды героя; в дом его вползли Евмениды, и кинжал их будет ему страшнее, чем все кинжалы убийц.
Но дело сделано: ров Венсенский, где расстрелян невинный потомок Бурбонов, есть рубеж между старым и новым порядком, разрез пуповины, соединяющей новорожденного кесаря с королевской властью. Труп Энгиена для Бонапарта – ступень на императорский трон; кровь Энгиена для него императорский пурпур.
«Великий человек, довершите ваше дело, сделайте его бессмертным», – молит Сенат Первого консула о принятии верховной власти 28 марта, неделю спустя после казни герцога. Но слова эти кажутся Бонапарту все еще невнятными или чересчур стыдливыми. «Вы сочли за благо изменить некоторые учреждения наши, дабы навсегда утвердить торжество свободы и равенства. Я прошу вас изъяснить вашу мысль до конца», – пишет он Сенату. «Наибольшее благо Франции требует, чтобы управление Республикой вверено было Наполеону Бонапарту, наследственному императору», – отвечает Сенат.
Куколка разбита – выпорхнула бабочка.
Восемнадцатого мая 1804 года длинная вереница карет, под конвоем конных кирасир, въехала в Сен-Клу. Было пять часов вечера – тот самый час, когда 19 брюмера гренадерская колонна Мюрата разогнала штыками Совет пятисот. Сенаторы вошли в тот самый кабинет, где тогда же, 19 брюмера, генерал Бонапарт, только что вынесенный на руках гренадеров из якобинского пекла, в бешенстве расчесывал до крови на лбу своем сыпь от тулонской чесотки и бессвязно лепетал гревшемуся у камина Сийэсу – Гомункулу: «Генерал они хотят объявить меня вне закона!»
«Государь!.. Ваше величество! – обратился к Первому консулу от лица Сената вчерашний коллега его, Второй консул Комбасерес. – В эту самую минуту сенат объявляет Наполеона Бонапарта императором французов».
«Виват император!» – послышались крики и рукоплескания в толпе сенаторов, довольно, впрочем, жидкие, – вспоминает очевидец. – Император ответил голосом твердым и громким. Все казались смущенными, кроме него… Многие с непривычки, путаясь, говорили ему то «гражданин Первый консул», то «государь» и «ваше величество». Вся церемония длилась с четверть часа… Возвращаясь в Париж, я видел толпившийся по дороге народ. Пушечная пальба и съезд карет привлекли много любопытных. Но вечером не было ни праздников, ни иллюминаций. Кажется, в толпе не знали, что произошло, или оставались равнодушными.
Наполеон сначала думал короноваться в Ахене, древней столице Карловингской династии. «Париж, – говаривал он, – язва Франции; парижане неблагодарны и легкомысленны; они осыпают меня самой гнусной бранью». Вот в какую минуту готов отречься от сердца Франции: чувствует себя уже не французским, а всемирным кесарем.
Папа Пий VII согласился приехать в Париж, чтобы венчать императора: услуга за услугу – за Конкордат венчание.
«Я желал бы, чтобы это дело совершилось ради великого блага, которое проистечет из него для религии, церкви и государства», – писал легат Капрара из Парижа в Ватикан.
«Промысел Божий и Конституционные законы империи даровали нашей фамилии наследственное императорское достоинство», – сказано было в манифесте. Это значит: короноваться будет не только Наполеон, но и супруга его, вопреки обычаю: лет двести не бывало, что короновались женщины.
В самую последнюю минуту папа узнал, что Жозефина – не супруга Наполеона, а «любовница», потому что не венчана. Короновать такую чету было бы кощунством. От этого папа отказался наотрез и потребовал церковного брака. Наполеон уступил ему нехотя: уже о разводе подумывал, не желая связывать судьбу новой династии с бездетной Жозефиной. Дядя Фош, кардинал, повенчал их тайком, без свидетелей, в кабинете императора.
Перед коронованием надо было ему причаститься. От этого он, в свою очередь, отказался наотрез: причащаться, не веря в таинство, казалось ему лицемерием и кощунством. «Не будем отягчать совести его и нашей», – согласился папа и написал собственноручно в церемониале: «Non communicarano, причащаться не будут». – «Рано или поздно вы сами к этому придете и будете с нами», – говорил он императору.
Тут со стороны Наполеона было противоречие: от одного таинства, причащения, отказывался и требовал другого – помазания на царство, ибо оно есть «пятое таинство», по толкованию св. Петра Дамиена: Sacramentum quintum est inunctio r é gis. Но отказом от причащения уничтожалось и помазание: какое, в самом деле, могло иметь значение таинство, совершенное над человеком, не принадлежащим к церкви?
Одиннадцатого фримера, второго декабря 1804 года в соборе Парижской Богоматери происходила невиданно пышная, но холодная и скучная церемония. Многие заметили, как император «несколько раз подавлял зевоту»; а когда папа мазал его миром, – казалось, думал только о том, как бы поскорее вытереться. «Лицо его было равнодушно и неподвижно, как в магнетическом сне». С вещим даром ясновидения, не покидавшим его в роковые минуты жизни, узнавал ли он – вспоминал ли, что венчает себя «как жертву»?
«Да живет император вовеки! Vivat imperator in aeternum!» – возгласил папа и протянул было руку, чтобы взять корону.
Но Наполеон предупредил его: взял ее сам, снял с головы золотой лавровый венец и возложил на нее корону.
«Il cielo mi diede; guai a qui la tocchera! Бог мне дал ее; горе тому, кто к ней прикоснется!» – скажет впоследствии, венчаясь в Милане железной короной Ломбардии.
«Для того ли явлена человеку свобода, чтоб он никогда не мог от нее вкусить? Вечно ли, протягивая руку к этому плоду, он будет поражаем смертью?» – говорил в Трибунале старый, честный якобинец Карно, голосуя один против объявления Наполеона императором.
«Мы только что сделали императора, – писал Поль-Луи Курье. – Такой человек, как Бонапарт, – солдат, военачальник, первый полководец в мире – захотел называться „его величеством“. Быть Бонапартом и сделаться „государем“! Он хочет снизиться… Бедный человек! Мысли его ниже его судьбы».
Де Прадт, епископ Малинский, не скрывал от Наполеона, что в различных частях Франции, которые он имел случай наблюдать, как служитель церкви, он «не нашел никакого благоприятного следа, оставленного этой церемонией». – «Мне всегда казалось, что вы коронованы только вашей собственной шпагой», – говорил он в лицо императору и потихоньку прибавлял: «Это самообман, это настоящее ребячество!»

 

Жак-Луи Давид. Коронование императора Наполеона I и императрицы Жозефины в соборе Парижской Богоматери 2 декабря 1804 года

 

Бетховен посвятил Бонапарту Третью симфонию, но, узнав, что он сделался императором, зачеркнул посвящение и вместо него написал: «Героическая симфония в память великого человека». В ней – похоронный марш, как будто Бетховен тоже знал – помнил, что Наполеон венчал себя как жертву.
Коронационная мантия императора усеяна была золотыми пчелами. Точно такие же пчелы найдены в могиле Хильдерика I, одного из древнейших королей Франции. Что это значит?

 

Жан Огюст Доминик Энгр. Наполеон I на императорском престоле

 

Идучи в Фимнафу, увидел Самсон: «Вот молодой лев, рыкая, идет навстречу ему. И сошел на него Дух Господень, и он растерзал льва, как козленка. Спустя несколько дней пошел он посмотреть труп льва, и вот, рой пчел в трупе львином и мед». И загадал он загадку филистимлянам: «Из идущего вышло ядомое, и из крепкого вышло сладкое».
Если бы Наполеону на Св. Елене напомнили эту загадку и пчел на его императорской мантии, он, может быть, понял бы, что они значат. Сам себя растерзал, как Самсон – льва: «и вот, рой пчел в трупе львином и мед» – мед «золотого века», мед жертвы сладчайший. Это и значит: из ядущего вышло ядомое, и из крепкого вышло сладкое.

III. Победы. 1805-1807

«Мое могущество зависит от моей славы, а слава – от побед- говаривал Наполеон. – Победа сделала меня тем, что я есть, и только победа может меня удержать у власти. Новорожденное правительство должно ослеплять и удивлять, а только что перестает это делать, – падает».
Он знает – помнит, что последняя и величайшая победа из всех остальных – в поединке с Англией из-за мирового владычества. Все войны его, от Тулона до Ватерлоо, – только одна-единственная, вечная война с Англией. Англию ищет он всюду: сначала за Италией, Египтом, Сирией; потом за Австрией, Германией, Испанией, Россией; моря ищет за сушей, пробивается сквозь сушу к морю. Вечно борется, Островитянин, с Островом. «О, если бы я владел морями!» – скажет на Св. Елене. Знает – помнит, что власть над морем – власть над миром.
«Я уничтожу Англию, и Франция будет владычицей мира», – говорит после Маренго. «Сосредоточим всю нашу деятельность на флоте, сокрушим Англию, и вся Европа будет у наших ног».
Амиенский мир, казавшийся вечным, длился четырнадцать месяцев. Мысль о военном десанте в Англию, о поражении врага в самое сердце не покидала ни Первого консула, ни императора. 19 июля 1805 года он отправился в Булонский лагерь на берегу Ла-Манша. В лагере уже два года шли приготовления к десанту, земляные и водяные работы, углублялись гавани, строились верфи, арсеналы, плотины, молы, окопы, укрепления. Собиралась «Великая армия», так впервые названная здесь, в Булонском лагере. Шесть корпусов ее расположились на венчающем гавань амфитеатре холмов, с императорскою ставкою посередине.
«Национальная флотилия» из 2365 судов различной величины и устройства, от канонирских шлюпок до линейных кораблей, с двенадцатитысячным экипажем, подымала транспорт в 160 000 человек, 10 000 лошадей и 650 пушек.
Сложная операция десанта могла быть произведена в восемь часов: надо было только переплыть через пролив в тридцать два километра. «Восемь часов благоприятного ночного времени решили бы судьбы мира», – писал Первый консул адмиралу Гантому, и потом император – адмиралу Латуш-Тревилю: «Если мы овладеем проливом только на шесть часов, мы овладеем миром».
В Амиене воздвигнута триумфальная арка с надписью: «Путь в Англию». Под императорской ставкой в Булони найдена в земле древнеримская секира, будто бы из лагеря Юлия Цезаря, первого завоевателя Англии: как бы две тысячи лет всемирной истории венчались Булонским лагерем.
Пятнадцатого августа, в день рождения Наполеона, происходила торжественная церемония – раздача орденских крестов новоучрежденного Почетного Легиона. Император сидел на тысячелетнем железном троне короля Дагобера, на верхушке холма, откуда обозревал весь лагерь и море, покрытое судами флотилии, как новый Ксеркс. Манием руки, казалось, мог сокрушить Англию – овладеть миром.

 

Наполеон инспектирует свою армию в Булонском лагере 15 августа 1804 года

 

Но в Париже не верили в десант. «Он возбуждал всеобщий смех, – вспоминает Буррьенн. – Трудно было, в самом деле, представить себе предприятие более разорительное, бесполезное и смешное». Появились карикатуры: булонские корабли – ореховые скорлупки в умывальнике; английский матрос, сидя на берегу, курит трубку, и от дыма ее, как от бури, бежит французский флот. В Англии тоже смеялись, но и дрожали.
«Много спорили о том, серьезно ли Бонапарт замышляет поход в Англию, – говорит генерал Мармон. – Я отвечаю с убеждением, с уверенностью: да, серьезно. Этот поход был самою пламенною мечтою всей жизни его, самою дорогою надеждою. Возможность десанта была несомненна. Бонапарт намеревался смести артиллерийским огнем Дуврскую крепость и принудить ее к сдаче в одно мгновение. „Хорошо, что английская экспедиция не началась в ту самую минуту, как Австрия выступила против нас с такими огромными силами“, – сказал я ему однажды, уже в начале Австрийской кампании. „Если бы мы, высадившись в Англии, вошли в Лондон, как это произошло бы несомненно, то и страсбургских женщин хватило бы для защиты наших границ“, – ответил мне Бонапарт. Никогда ничего он так горячо не желал, как этого».

 

«Джон Булль одолевает Наполеона». Карикатура начала XIX века

 

«Я провозгласил бы республику в Англии, уничтожение аристократии, палаты пэров, экспроприацию всех, кто воспротивился бы мне, свободу, равенство и верховную власть народа. В таком большом городе, как Лондон, много черни и недовольных; грозная партия встала бы за меня. Я поднял бы также восстание в Ирландии. Нас призывала бы большая часть англичан. После высадки мне предстояло бы только одно правильное сражение с исходом несомненным, и я оказался бы в Лондоне… Английский народ, стонавший под игом олигархии, тотчас присоединился бы к нам; мы были бы для него союзниками, пришедшими его освободить; мы пришли бы к нему с магическими словами: Свобода, Равенство».
Успех десанта зависел от морской диверсии адмирала Вилльнева, посланного с французским флотом на Антильские острова, для отвлечения английской эскадры от Ла-Манша. Первая часть диверсии Вилльневу удалась: он дошел до Мартиники, и английский флот погнался за ним. Но на возвратном пути, встретив адмирала Нельсона, у Ферроля, Вилльнев повернул на юг и ушел в Кадикс, вместо того, чтобы идти дальше, как ему было приказано, на Рошфор и Брест, усилиться здесь французскими и испанскими эскадрами и, появившись неожиданно в Ла-Манше, очистить на несколько дней пролив от английского флота, «что сделало бы успех десанта почти несомненным».
«Выходите же, выходите в Ла-Манш, не теряйте ни минуты! Англия наша, – появитесь только на двадцать четыре часа», – писал Наполеон Вилльневу 22 августа, а 23-го пришло известие, что Вилльнев ушел на юг. Этим участь десанта решалась.
Так же как некогда в Египте и Сирии, исполинская химера лопнула, как мыльный пузырь; гора мышь родила. Миллионы брошены в воду, пущены на ветер; национальная флотилия – только «ореховые скорлупки в умывальнике», и весь Булонский лагерь – жалкий выкидыш. Но опять, как тогда, лопнула одна химера, – возникла другая: всю Европу поднять на Англию, двинуть всю земную сушу на море.
В тот же день, 23 августа, Наполеон объявляет войскам, что «Австрия, соблазненная золотом Англии, выступила против Франции»; велит снять Булонский лагерь и диктует план Австрийской кампании. Все движение Великой армии, число маршей, расположение и назначение войсковых частей предвидены, угаданы, рассчитаны с математической точностью. Знание соединяется с пророчеством, математика – с ясновидением. Булонский лагерь снят, и стовосьмидесятитысячная армия перенесена как по волшебству с берегов Ла-Манша на берег Дуная. Вся она движется с такой быстротой, в таком порядке, что если бы кто-нибудь мог обозреть ее с высоты, то подумал бы, что это стройно пляшущий хор Диониса, где хоровожатый – сам Бог.
И с высоты, как некий бог,
Казалось, он парил над ними,
И двигал всем, и все стерег
Очами чудными своими.

Наполеонова империя созиждется на восьми столпах – восьми победах; четырех южных: Лоди, Арколь, Риволи, Маренго, – которыми завоеваны страны Средиземного бассейна, от Гибралтара до Адриатики; и четырех северных: Ульм, Аустерлиц, Иена, Фридланд, – которыми завоевана Средняя Европа, от Рейна до Немана.
Южные победы – трудные; северные – легкие; в тех Наполеон – восходящее солнце, в этих – неподвижное солнце в зените; те – разные, радужные, как лучи восхода, эти – одинаковые, белые, как свет полдня; те власть его усугубляют, эти расширяют; те – национальные; эти – всемирные; те – героичны, а эти – но для этих у нас нет слова; древние греки назвали бы их «демоничными»; но, может быть, только один из нас, Гёте, понял бы, что это значит: он так и определяет существо Наполеона, как «демоническое», – разумеется, не в нашем, христианском, смысле, а в древнем, языческом: daimon – земной бог. Тем, кто не знает законов «демоничного», кажется оно «чудесным», «сверхъестественным»; но, может быть, оно так же просто, как то, что нам кажется «необходимым», «естественным».
Что дает Наполеону такую, в самом деле как бы чудесную, власть над людьми и событиями? «Род магнетического предвидения, une sorte de prévision magnétique», – говорит об этом школьный товарищ и секретарь его, Буррьенн. «У меня было внутреннее чувство того, что меня ожидает». – «Со мной никогда ничего не случалось, чего бы я не предвидел», – говорит сам Наполеон.
Это у него всегда; но в те два года, 1805–1807, от Ульма до Фридланда, больше, чем когда-либо.
Люди слабы, потому что слепы, не знают, что будет. Наполеон знает – помнит будущее, как прошлое. Знать – мочь. Все может, потому что все знает. Видит сквозь стены, как сквозь стекла; проходит сквозь стены, как дух. Так легко побеждает, что кажется, ему и руки не нужно протягивать, чтобы срывать победы: сами они падают к ногам его, как зрелые плоды. Это уже не война, а триумфальное шествие. Если бы это продлилось, – он пошел бы и победил весь мир. Но и в тех двух годах это только миг – дней сорок, от Ульма до Аустерлица. Дальше – меркнет, слабеет: последняя легкая и светлая победа – Фридланд. И он, кажется, сам это чувствует: кончает войну Тильзитским миром, может быть, надеясь, что это мир окончательный: Англия будет побеждена европейской блокадой – сушей, опрокинутой на море.
Южные победы, молнии, описывать трудно; но еще труднее – северные – неподвижный, ослепительно белый свет полдня. Да тут и описывать нечего: все одно и то же; надо повторять бесконечно: знает – может; предвидит – побеждает.
Ульмский план Наполеона – закинуть исполинскую сеть от Рейна до Дуная, чтобы поймать в нее австрийского фельдмаршала Мака. Тот сам идет в ловушку. «Похоже на то, что не Маком, а мной задуман план кампании», – говорит Наполеон, переходя через Рейн, 1 октября 1805 года и предсказывает: «Кавдинскими ущельями для Мака будет Ульм». Как предсказал, так и сделалось: вся австрийская армия попалась в Ульм, как рыба в сеть.
Может быть, Мак не был таким глупцом и трусом, как это кажется; но обезумел под чарующим взором «демона», как птица – под взором змеи. Мог бы выйти из Ульма или запереться в нем, чтобы выждать союзной русской армии, которая шла к нему на помощь форсированными маршами; но не вышел и не заперся: 20 октября капитулировал, почти без боя.

 

Шарль Тевенен. Капитуляция Ульма 20 октября 1805 года. Наполеон I принимает капитуляцию генерала Мака

 

Меньше чем в три недели, рассеяв или уничтожив восемьдесят тысяч австрийцев, Наполеон идет на Вену, овладевает ею, тоже почти без боя, и переходит через Дунай, преследуя австро-руссов, отступающих в Моравию.
Первого декабря 1805 года, в ночь накануне Аустерлица, когда император объезжает войска, солдаты, вспомнив, что этот день – первая годовщина коронования, зажигают привязанные к штыкам сосновые ветки с пуками соломы и приветствуют его шестьюдесятью тысячами факелов: служат огненную всенощную богу Митре, Непобедимому Солнцу, – самому императору. Точно он заразил их всех своим «магнетическим предвиденьем»: завтрашнее «солнце Аустерлица» уже взошло для них в ночи.
Второго декабря бой начался на рассвете. Австро-руссы так же послушно, как Мак, исполняют план Наполеона: идут в западню – болотную низину Тельница. Кавалерийская атака Мюрата оттесняет их к Аустерлицу. Корпуса маршалов Сульта и Бернадотта, скрытые туманом в овраге Гольбаха, внезапно выходят из него и атакуют высоты Пратцена. В эту минуту, как сказано в бюллетене, «солнце Аустерлица взошло, лучезарное, le soleil d’Austerlitz se leva radieux!»

 

Антуан-Жан Гро. Встреча Наполеона и Франца II после Аустерлицкого сражения

 

Не папа – короной кесарей, а сам император венчал себя этим солнцем.
Четырнадцатого октября 1806 года – Иена. Может быть, саксонский пастор, указавший французам обходную тропинку на высотах Ландграфенберга, не был таким Иудой Предателем, как это кажется; но обезумел, так же как злополучный Мак, под чарующим взглядом демона; понял, что с ним нельзя бороться, – все равно победит.
Опять Наполеону помогает утренний туман, и солнце Иены – «солнце Аустерлица» – восходит, опять лучезарное, освещая французское войско, внезапно кидающееся с высот Ландграфенберга на захваченную врасплох прусско-саксонскую армию.
Аустерлиц отдал Наполеону Австрию; Иена отдает ему Пруссию. Двадцать седьмого октября 1806 года он входит в Берлин триумфатором и отсылает в Париж шпагу Фридриха Великого.
Первая угроза судьбы победителю – Эйлау, 8 февраля 1807 года. Здесь дерутся с ним русские так, как еще никто никогда не дрался. «Бойни такой не бывало с изобретения пороха», – вспоминает очевидец. Корпус Ожеро почти истреблен артиллерией. Во время боя подымается метель, бьющая французам прямо в лицо таким густым снегом, что в пятнадцати шагах не видно; люди не знают, где враг, и стреляют часто по своим. Ужас Двенадцатого года – ужас рока глянул в глаза Наполеона в этой ледяной, железной и кровавой ночи Эйлау.

 

Антуан-Жан Гро. Наполеон на поле битвы при Прейсиш-Эйлау

 

Русские наконец отступили, но оставив врагу только поле сражения с тридцатью тысячами убитых и раненых.
«Какое ужасное зрелище! – повторял Наполеон, обходя это поле. – Вот что должно бы внушить государям любовь к миру и отвращение к войне!» Вспомнил, может быть, Яффу: «Никогда война не казалась мне такою мерзостью!»
Но Эйлау только туча на солнце: пронеслась, и солнце опять сияет, лучезарное. Четырнадцатого июня 1807 года – годовщина Маренго – Фридланд. Все то же: «магнетическое предвидение» победы – уже она сама; ослепительно-белый свет полдня. «Около полудня, когда Наполеон диктовал план сражения, лицо его было так радостно, как будто он уже победил».

 

Эмиль-Жан-Орас Верне. Наполеон I на поле боя под Фридландом

 

Тут же завтракает, в виду неприятеля, под свистящими пулями, и, когда его остерегают, говорит с улыбкой: «Сколько бы русские ни мешали нам завтракать, мы еще больше помешаем им ужинать!» Делая смотр войскам, все повторяет в ответ на приветственные клики солдат: «Счастливый день, счастливый день, годовщина Маренго!» – и лицо его как солнце.
В начале боя у французов только двадцать шесть тысяч штыков против семидесяти пяти. Генералы предлагают Наполеону отложить бой на завтра. «Нет, нет, дважды на такую ошибку врага нельзя надеяться!» – отвечает он, заметив, что генерал Беннигсен, главнокомандующий русской армией, может быть обойден в тыл, окружен и раздавлен. К «ужину», как предсказал Наполеон, русские отступают, и Беннигсен уходит за Неман.
Неман – таинственный рубеж Востока и Запада. Наполеон, подойдя к нему, остановился, как будто задумался: переходить или нет. Не перешел, – может быть, вспомнил, что час его еще не наступил.
25 июня – полдень; полдень лета и суток.
Лениво дышит полдень мглистый,
Лениво катится река,
И в тверди пламенной и чистой
Лениво тают облака.
И всю природу, как туман,
Дремота жаркая объемлет.

Парит на песчаных отмелях Немана; пахнет теплою водою, рыбою, теплою земляникой и смолистыми стружками из соснового бора. Душно; в зное зреет гроза.
Посреди Немана, против городка Тильзита, остановился на якоре плот. На плоту – деревянный домик, с двумя на фронтоне, в венке из свежей зелени, сплетенными буквами – «N» и «А»: «Наполеон» и «Александр». Лодка Наполеона отчалила от левого берега; лодка Александра – от правого. Съехались: два императора вышли на плот и, в виду обеих армий, под бесконечное русское «Ура!» и французское «Виват император!» обнимаются как братья: обнимается Восток и Запад, Европа и Азия. Полдень лета, полдень суток – Наполеонова солнца полдень. Солнце в зените соединяет обе гемисферы небес. Восток и Запад.
– Государь, я ненавижу англичан так же, как вы, – говорит Александр.
– Если так, – мир заключен, – отвечает Наполеон.
«Никогда ни против кого я не был так предубежден; но после сорокаминутной беседы все мои предубеждения рассеялись, как сон». – «Никогда никого я так не любил», – вспоминает Александр.
Стараются соблазнить друг друга. Наполеон называет Александра «обольстителем». Видит его, впрочем, насквозь, или думает, что видит: «Настоящий византиец; тонок, ловок, лжив; он далеко пойдет».
«Льстите его тщеславию», – советует Александр друзьям своим, пруссакам.
Восьмого июля 1807 года подписан Тильзитский мир. «Дело Тильзита решит судьбу мира», – говорит Наполеон. Вся Европа от Петербурга до Неаполя обращена против Англии; суша опрокинута на море. Исполинская химера почти исполнилась.
Солнце в зените; высшая точка достигнута, и начинается падение.
«Близким наблюдателям видимо было падение Наполеона уже с 1805 года», – говорит Стендаль. Это кажется невероятным: 1805–1807, Аустерлиц – Тильзит, полдень Наполеонова солнца. Но так и должно быть: солнце с полдня начинает падать к западу.

 

Адольф Роэн. Встреча Наполеона I и Александра I на Немане 25 июня 1807 года

 

«Несчастный. Я тебя жалею: ты будешь завистью себе подобных и самым жалким из них». Это он знает – помнит всегда; но теперь, на вершине могущества, – яснее, чем когда-либо. Все получил, всего достиг – и вдруг заскучал, не захотел ничего. Власть, величие, слава, могущество – все, что людям кажется самым желанным, вдруг сделалось странно-пустым и ненужным. Захотелось чего-то другого; он сам не знает чего и до конца не узнает. Даже на Св. Елене не понял бы и не поверил, если бы ему сказали, что он, уже после Тильзита, в полдне своем, хотел ночи, хотел быть жертвою – самого себя растерзать, как Самсон растерзал Фимнафского льва.
«Гении суть метеоры, которые должны сгорать, чтобы освещать свой век». Сгорать, умирать – быть жертвою. «Из ядущего вышло ядомое, и из крепкого вышло сладкое», – вот о чем золотые пчелы жужжат в императорском пурпуре.
Истинная, жертвенная душа Наполеона – незримая полдневная звезда.
Душа хотела б быть звездой, —
Но не тогда, как с неба полуночи
Сии светила, как живые очи,
Глядят на сонный мир земной, —
Но днем, когда сокрытые как дымом
Палящих солнечных лучей,
Они, как божества, горят светлей
В эфире чистом и незримом.

Солнце Наполеона, достигнув высшей точки зенита, падает к западу, и в полдне – вечер.
Назад: Восходящее солнце
Дальше: Вечер