Я люблю кино, люблю собирать из разноцветных кусочков новый мир, люблю наблюдать, как из тишины и темноты рождаются образы, звуки и музыка. Мне кажется, что люди творческие еще не до конца поняли силу и возможности этого великого искусства. Они пытаются с помощью кинематографа воссоздать жалкое подобие действительности или пробуждают в человеке что-то животное, низменное, поверхностное. В лучшем случае они снимают ожившие картинки, иллюстрации к спектаклю или повести либо выражают свои идеи, фантазии и игры разума, которые интересны только им самим да узкому кругу их верных почитателей и родственников.
А ведь кино может создать свой, новый, живой, неповторимый мир, который в состоянии перевернуть человеческое мировоззрение; помочь открыть человеку его истинное, высокое предназначение; показать красоту и сияние его духа.
Конечно, в середине восьмидесятых годов прошлого века ни о чем таком в советском кино и речи не могло идти. Нужно было снимать картины на потребу дня или что-то стерильное, идеологически оскопленное.
Я каждую неделю приносил на студию новые заявки на сценарии, которые сдержанно хвалили, но при этом пожимали плечами и приговаривали, что такое в наше время не может быть снято. Тема не та, не хватает злободневности, социальности…
А мне было скучно ходить в ногу со всеми.
Еще я чувствовал в себе недостаток внутреннего ремесла и большое желание подучиться. Каким образом? – я пока не знал, но такое желание было. Внутри почти ежедневно рождались грандиозные замыслы, но когда они выплескивались на бумагу, то кроме разочарования я не испытывал больше ничего: так было все убого, примитивно, плоско, скучно, неумело.
Я бросил кино, оставил эту прекрасную иллюзию.
Конечно, я мог бы остаться редактором на киностудии, или продолжать работать в документалистике, или заняться исключительно литературным ремеслом, но меня неудержимо тянуло в другую сторону.
Тот дух или та светлая сила, которая исходила от старца Тихона, легкой стрелой уязвила мое сердце. Я понял, что рядом с нами существует другой, параллельный мир.
По тем же улицам, где суетливо снуют обычные прохожие, расталкивая друг друга локтями, чтобы занять место повыгоднее, потеплее, поудобнее, – ходят иные люди.
Они довольствуются тем малым, что дает им жизнь, и не рвутся в начальники, не делают любыми путями карьеру; не потирают довольно руки, когда слышат приятный шорох заветных купюр; они не способны на подлость и измену, им чужды ропот и сварливость, зависть и человекоугодничество.
Они идут по жизни осторожно и благоговейно, словно боятся угасить светильник, который теплится внутри, или растерять сокровище, скрытое в глубине сердца.
Их очень мало – этих людей: за свою жизнь я встретил таких едва ли больше десяти. Но они есть!
Они являются хранителями древних знаний и первоначальной святости, которые были даны человечеству в его колыбели и которые, к сожалению, были им бездарно потеряны.
Окружающие считают их ненормальными, слабыми и убогими; превозносятся над ними, пытаются унизить, сломать.
Но как можно унизить звезду, которая светит на небосклоне?
Человек, мелкая песчинка, сколько угодно может на нее плевать, извергать гнилые глаголы, угрожая погасить ее. Плевки обязательно вернутся на его же лицо, а поношения растлят его душу, в то время как звезда будет по-прежнему спокойно сиять в своей недостижимой вышине.
Мне очень хотелось поближе узнать тех, иных людей; и не только понять, но и самому попробовать приобщиться к их жизни, к их тайне.
Я оставил славный город на Неве, который успел полюбить, и отправился на самый глухой и бедный приход Тверской епархии.
Я сидел на жестком сиденье общего вагона и под звуки пьяной ночной разборки в соседнем купе ворошил в памяти события последних двух лет.
Мой питерский период не был отмечен яркими вспышками или какими-то катастрофами. Жизнь текла размеренно и спокойно, как неторопливые воды Невы. Разорванное внутреннее полотно потихоньку срасталось, мрак отступал. По возможности я каждый день заходил в храм. Сначала выбирал время, когда службы не было.
Под величественными сводами собора царили покой и тишина, в полумраке мерцали лампады, свечи горели перед иконами. В эти минуты в сердце вливалось нечто приятное и теплое. Так бывает, когда видишь красивейший пейзаж, или улыбку новорожденного младенца, или гениальное творение рук человеческих, только еще тоньше и при этом – сильнее.
Есть же такое выражение – дух захватывает. Дух захватывает, когда стоишь на краю пропасти, или перед стеной до самых небес, или когда перед тобой открывается необозримая ширь, или когда посещает тебя вдохновение. Здесь не было ничего подобного, просто старые закопченные стены с редкими иконами, а дух захватывало до слез и не хотелось уходить никуда.
Потом я стал оставаться на богослужение.
Правда, вначале мне очень не нравились многие священники. Например, вот этот неповоротливый старик с землисто-серым лицом, все время угрюмый и сонный; или тот – огромный, толстый, с неприятно набухшими веками, как будто сошел с обличительных антицерковных полотен Перова.
Позже я узнал, что первый 18 лет отсидел в сталинских лагерях, там отморозил и потерял обе ноги. А второй был неизлечимо болен водянкой; его несколько раз увозили со службы на машине «скорой помощи», но он до самого конца стоял перед престолом Божиим и возился с нами, зачумленными грехами и неверием.
Он стал моим первым духовником и умер, не дожив до 53 лет.
Тогда я понял, что нельзя верить своим глазам. Наш ум ослеплен и душа исковеркана. Нас от рождения накачивали знаниями суетными и ложными, убеждали, что белое – это черное, а сладкое – горькое.
Нас заперли в тесной и душной темнице материалистического мировоззрения, внушили страх и неприязнь ко всему, что не вписывается в рамки обыденности и приземленности. Нам говорили: человек – это всего лишь прожорливая гусеница, которой никогда не познать свободного полета; что любви нет, есть только инстинкт размножения; что жизнь – не чудо, а всего лишь совокупность химических и биологических процессов, и смерть – прекращение их.
Но внутренний наш человек всем своим существом противится таким определениям. Душа по природе своей бесконечна и бесплотна; она не может питаться только пищей вещественной, временной; ей подавай зерна нетленные, вечные. И если доступ к бездне благодати Божией закрыт, то она окунается в бездну тьмы, злобы, греха, и жизнь становится сущим адом. И для самого человека, и для окружающих его людей.
Тогда не остается на земле совести, красоты, любви…