Его трудно было представить заискивающим перед сильными мира сего или унижающим слабых. Он никогда не шел на сделку со своей совестью – ни в творчестве, ни в жизни, поэтому у него остались не только друзья, но и много врагов. Большинство его сценариев никогда не были сняты на кинопленку не потому, что были слабы, а потому, что не отвечали тогдашним идеологическим нормам. Его творческую судьбу, наверное, можно назвать неудачной, хотя, несомненно, он оставил свой след в истории русского кино. Он умер в маленькой квартирке своих родителей, отдав свое немалое состояние своим многочисленным женам и детям. Всю жизнь он искал на земле справедливость и любовь, а находил равнодушие и предательство.
Он отчаялся. Он разуверился. Он устал жить. Большой, красивый и сильный человек со всегда горящими глазами, он за несколько лет превратился в старика с шаркающей походкой и потухшим взглядом.
В последнее лето перед его гибелью мы часто созванивались и часами говорили с ним о смысле жизни, о творчестве и, конечно, вспоминали нашу первую встречу в далеком 77-м.
Алексей Алексеевич, выполняя пожелания Мэтра, разложил передо мной список факультетов. Сразу вычеркнул те, где требовалось отменное здоровье и крепкие ноги, – операторский, актерский, – оставил только три, из которых я выбрал сценарный, потому что там нужно сочинять.
«Придется подождать еще, – развел руками добрейший Алексей Алексеевич, – пока Мастер придет».
Он пришел не скоро, ближе к вечеру – молодой, крепкий, злой, в кожаной куртке и солидным синяком под глазом. Вначале даже слышать обо мне не хотел, узнав, что меня рекомендовал Мэтр. Он терпеть не мог блата и всяческих протекций.
Но, вникая в мою историю, потихонечку добрел. Спросив, сколько мне лет, удивился. Услышав, откуда я, улыбнулся. Потом взял в руки обычную школьную тетрадку в двенадцать листов, в которой были собраны все мои «сочинения», полистал, шевеля черными усами, и, вздохнув, произнес:
«Что ж, попробуем…»
И все последующие пять лет он, как усердный кочегар, раздувал во мне все время угасавший огонь, отдавая тепло своего горячего неравнодушного сердца.
«Не пой с чужого голоса. Не пиши то, что просят; говори только о том, что видишь, любишь и хорошо знаешь. Храни свой мир. Дорожи своим опытом. Пропускай каждое слово и каждую мысль через свое сердце. Не бойся боли. Не бойся отчаянья. Не бойся остаться непонятым», – часто говорил мне он.
Каждая жизнь человеческая, даже самая ничтожная, драгоценна и неповторима. В нашем сердце, как в малой матрице, умещается не только все мироздание – со звездами, планетами, черными дырами, но и вся история, начиная от Адама и до вчерашнего дня, когда ты выпил чашечку кофе на завтрак, а за ужином – бокал вина.
Дивным образом во мне уживается ад и рай; Вавилон и Синай; пророчество Иезекииля и поцелуй Иуды.
Поэтому сегодня я светел и весел и готов откликнуться на всякое благо, а завтра в душе рождается сокрушительный темный смерч, который сносит все на своем пути. И часто мы не в силах противостоять разрушению, происходящему в нас. Нужно помнить, что зло – это не мелкая страстишка, которую можно запросто раздавить силой собственной воли, а огромный и смертельно опасный зверь, он значительно древнее и хитрее нас.
Мне кажется, поколение моего Мастера – люди честные, искренние, талантливые – не понимало эту простую вещь, и почти все погибли преждевременно, столкнувшись с внутренним Голиафом.
Они мечтали переустроить мир, сделать его более теплым, справедливым, гармоничным, но в результате не сумели даже изменить себя.
Я помню, как мы сидели с Мастером в ресторане Дома кино. Я, кажется, приехал тогда с прихода, где служил псаломщиком, а он только что стал большим киноначальником и был очень воодушевлен этим.
«Мы сделаем», «мы все изменим в нашем кино», «мы сможем», – все время повторял он, а я мрачно молчал, помешивая в стакане остывший чай, потому что уже тогда не верил ни в какие внешние перемены.
Неожиданно Мастер отвлекся от общих рассуждений:
«Видишь того человека у третьего стола – это настоящий гений. Когда-то он был самым талантливым и перспективным сценаристом во всем институте…» – и назвал фамилию.
Фамилию эту я не знаю и не помню, но картина, которую я тогда увидел, запала в память надолго.
Между столами, нервно покачиваясь, шел совершенно опустившийся человек в грязных кальсонах и с печатью белой горячки на небритом лице. Он, никого не спрашивая, запускал свои немытые пальцы в блюда посетителей, хватал рюмки с водкой с их столов, выпивал залпом, грязно приставал к женщинам, потом лез в драку. Его откидывали от одного стола, он упрямо лез к другому…
«Извини, – вдруг поднялся Мастер, – пойдем отсюда вон…»
Наш разговор о светлом будущем советской кинематографии был закончен…
Я хорошо помню наш последний разговор с Мастером.
Звонок – и долгое молчание. Я уже понимаю, что у него случился очередной тяжелый запой. Спрашиваю его: как он?
А в ответ:
«Очень плохо», – и опять тишина.
Я говорю, кричу ему в трубку о том, как мы, все ученики, его любим, как он нам нужен!
«Я знаю», – говорит он.
Я прошу его о том, чтобы он держался изо всех сил.
«Я постараюсь», – его последние слова. И короткие гудки.
В то лето я ходить почти не мог: растянулся в автобусе, сделал шпагат, разорвал какие-то связки в паху больной ноги, из-за чего залег на целых два месяца. А теперь корю себя, и буду это делать до конца жизни, за то, что не переступил через собственную боль, не поехал к нему.
К нему вызвали нарколога, чтобы тот сделал укол. Но Мастер не хотел этого, отбивался из последних сил, пока эти силы не оставили его. Ему поставили укол, но было уже слишком поздно.
Он умер в машине «скорой помощи», уже в больничном дворе…