Книга: Секс без людей, мясо без животных. Кто проектирует мир будущего
Назад: Глава десятая Биомешок
Дальше: Глава двенадцатая «Наконец-то. Женщины устарели»

Глава одиннадцатая
Непорочное созревание 

— Беременность — это варварство, — объявляет доктор Анна Смайдор. — Если бы существовала болезнь, вызывающая такие же проблемы, мы бы точно считали ее очень серьезной.
Я сижу на зеленом диване в кабинете Анны в кампусе Университета Осло, напротив календаря с фотографиями ее кошек. Она крутится на кресле из стороны в сторону, облокотившись одной рукой на стол. На ее запястье — зеленая резинка для волос, темные пряди спадают на грудь. Она биоэтик и доцент практической философии, но из-за субтильного телосложения, оживленной мимики и выразительных глаз напоминает озорного подростка.
— В мире огромное количество женщин, страдающих из-за слез, недержания и всего того, от чего остаются травмы на всю жизнь, и все же общество не относится к этому как подобает, — продолжает она. — Все это связано с тем, какой высокой ценностью мы наделяем не только материнство, но и роды. Мы рассчитываем, что женщины будут проходить процесс играючи. Об этом стоит говорить хотя бы ради того, чтобы пролить свет на то, чего мы ждем от женщин ради создания новых граждан.
Мне не терпелось встретиться с Анной с тех пор, как я прочла две ее революционных работы об искусственных матках: «Моральный императив эктогенеза» 2007 года и продолжение — «В защиту эктогенеза» 2012-го. Первая статья описывала, как женщины несут бремя общественного стремления к размножению, как «мужчина может использовать жену или партнера в качестве суррогатной матери для своего ребенка» и как природные различия в связи с детородной способностью закрепляют подчиненную роль женщин. «Беременность — состояние, которое причиняет боль и страдания и затрагивает только женщин. Тот факт, что мужчинам в отличие от женщин не приходится проходить беременность, чтобы родить генетически родственного ребенка, есть природное неравенство, — писала она во второй статье. — Существует фундаментальный и неизбежный конфликт между требованиями к вынашиванию и деторождению и социальными ценностями людей, такими как независимость, равенство возможностей, автономия, образование, самореализация в карьере и отношениях… Либо мы видим в женщинах живые инкубаторы, обязанные подчинить все свои интересы благополучию потомства, либо мы признаем, что наши социальные ценности и уровень медицинских знаний уже несовместимы с „естественной“ репродукцией».
Кого ни спроси, беременность остается самым значительным фактором неравенства полов. В семейной жизни разделение труда начинается с беременности и продолжается на протяжении родов, кормления грудью и декрета. Вместе с тем нарастает динамика, при которой обычно ширится пропасть между материнским и отцовским вкладами, каким бы прогрессивным ни считалось общество или каким бы доброжелательным и преданным ни был отец. С первого же дня женщины лучше умеют удовлетворять потребности детей. Все начинается с плаценты и грудного молока, а кончается собранными в школу обедами.
Анна заявляет, что эктогенез позволит справедливо перераспределить репродуктивный труд в обществе, так что для исследований, лежащих в основе идеи искусственных маток, существует моральный императив. Опубликованные задолго до появления биомешка или системы терапии EVE, ее работы предполагают, что «идеальный» эктогенез возможен: искусственная матка, функционирующая не хуже здоровой женской утробы и столь же безопасная, в обществе, где поддерживаются права женщин.
Нельзя винить меня за то, что я приняла Анну за убежденную феминистку: называя беременность «варварством», она цитирует радикальную феминистку Суламифь Файерстоун. Но когда я спрашиваю ее, насколько феминизм важен для ее работы, она возражает: «Мой интерес не укоренен в феминизме как таковом. Меня интересуют вопросы справедливости, ожиданий, возлагаемых на человеческие тела, и того, как на них различными способами воздействуют государство и медицина». Эктогенез не встраивается в упорядоченные категории мышления — как и сама Анна.
— Это моя любимая тема, — говорит она с игривой улыбкой. — Меня всегда завораживало размножение, особенно беременность и деторождение. По-моему, все это реально странно. А когда посмотришь, как размножаются разные существа, то и вовсе получается, что это не данность, — то, что все должно быть так, как есть. Помню, что мне говорила мать, когда я не хотела к доктору: «О, ты подожди, когда у тебя появится ребенок — твое тело уже будет не только твоим». Существует такое устоявшееся предположение, что женщины обязательно рожают детей, но никто не замечает, насколько безумно производить новых людей из своих тел. А еще насколько это рискованный и опасный процесс, даже со всеми привилегиями западной медицины.
Чтобы проиллюстрировать свою мысль, она рассказывает, как ее коллеге выдирали зуб мудрости. Анна предложила это снять на видео — как прекрасное переживание, которым можно делиться с другими и наслаждаться: «А вот и он! И смотрите, теперь зашивают! Вау, и ты все вытерпела без болеутоляющих!» Я смеюсь в голос из-за того, насколько извращено это грубое сравнение с родами, и из-за того, что в общем понимаю, к чему она клонит. Наше отношение к родам и правда очень странное. Даже если все идет как надо, без крови, боли и швов не обойтись, а нам полагается не обращать на это внимания. Мы фетишизируем эти моменты материнства — беременность и роды.
— В беременности и деторождении мы стали куда более зависимы от хирургического вмешательства, потому что в прошлом женщины и дети часто умирали во время родов — грустно, но такова жизнь. В наши дни женщины выживают и продолжают производить потомство с большими головами и узкими бедрами. Мы сами все больше прививаем себе зависимость от медицинского вмешательства в роды. Отчасти современное деторождение стало безопаснее благодаря антибиотикам.
Перед лицом надвигающейся катастрофы с резистентностью к антибиотикам будущее материнства выглядит апокалиптически.
Уровни смертности матерей и мертворождения падают по всему миру, но, по словам Анны, еще не факт, что это хорошо. «Это не значит, что вы с ребенком выйдете из больницы невредимыми. Чем дальше заходит прогресс медицины, тем больше он вредит женщинам, — говорит Анна. — То, как мы регулируем развитие плода и наблюдаем за ним в чреве, оставляет свой след на жизни женщин, как и медицинское вмешательство, которое им приходится пережить. Я не жду великих прорывов в медицине для плода и матери, но точно вижу движение к таким большим познаниям о плоде и о том, что в утробе для него хорошо или плохо, что женщины сами почти что превращаются в эктогенетические инкубаторы. Вся их функция сводится к максимизации пользы для младенца».
В то время сама бы я так не сказала, но я определенно чувствовала себя эктогенетическим инкубатором. Мне приходилось лежать и таращиться в больничный потолок, пытаясь не паниковать, пока врачи втыкают мне в живот двадцатисантиметровую иглу, чтобы извлечь ДНК моего сына, потому что плановое обследование показало, будто есть вероятность, что у него, возможно, синдром Дауна. (Синдрома Дауна не было, и вообще все было хорошо, но потом у меня начался аппендицит.) Приходилось подавлять рвотный рефлекс, глотая приторную глюкозную смесь, а потом раз за разом сдавать кровь, потому что обследование дочери показало, что у меня вроде бы гестационный диабет, который мог бы угрожать ребенку. (Гестационного диабета не было.) Пришлось лежать на операционном столе, растопырив зафиксированные ноги, пока хирург зашивал мне шейку матки, потому что обследование показало, что есть риск новых преждевременных родов. Беременность — уникальное судьбоносное переживание, и я с удовольствием вынашивала первого ребенка, но до этого я никогда не понимала, что значит чувствовать себя «вещью». В большинстве случаев, когда со мной что-то делали, на это не было других причин кроме того, что очень талантливые и преданные своему делу врачи слишком много знали о том, что может происходить внутри меня.
— В странах, где разрешен аборт, интересы плода явно не ставятся выше интересов женщины, но стоит плоду стать пациентом — а он им становится обязательно, когда роженицу осматривают или лечат ради здоровья плода, — и можно с уверенностью ожидать, что интересы ребенка перевесят интересы матери, — говорит Анна.
— Но матери не против такого подхода.
— Да. Потому что этим ты показываешь, что уже стала хорошей матерью. А в наших обществах почти нет преступления страшнее, чем быть плохой матерью.
Сама Анна не мать. Она говорит об этом, не дожидаясь вопроса.
— У меня детей нет, и я их никогда не хотела, но в разные моменты жизни я находилась, э-э, под давлением разных людей на этот счет. Когда я задумывалась о такой возможности, среди прочего меня поразило, что если кто-то беременеет — особенно человек вроде меня, столько писавший о беременности, — то об этом узнают все! От концепции врачебной тайны камня на камне не остается, — говорит она. — Меня очень беспокоил этот публичный аспект.
Я понимаю, почему беременность для нее столь каверзный вопрос. Я тоже никогда не хотела, чтобы на работе знали о моем положении, а ведь моя карьера не стоит на мысли, что беременность — это варварство.
— У меня дети есть, — говорю я, — и мне тоже не очень-то хотелось, чтобы на тот момент все знали о моей беременности, тогда как мой муж мог говорить об этом кому хочет и когда хочет.
Стоит мне это сказать, как атмосфера меняется. Может, мне и померещилось. Но кажется, будто то, чем мы поделились друг с другом, остается висеть в воздухе, опуская между нами невидимую завесу. Ее интерес к эктогенезу — умозрительный и академический, она может рассматривать его с безжалостной логикой, а я — нет.
Суть мысли Анны в том, что люди эволюционировали — как физически, так и социально — настолько, что нынешний способ деторождения не работает. «Ходит много разговоров о том, что правительству и работодателям нужно брать в расчет беременность и деторождение, но это попросту невозможно, ведь самые важные годы для профессионального роста, когда женщина строит свою карьеру, — как раз те, когда медики говорят, что ей стоит заводить детей. Беременность и рождение ребенка просто не могут не повлиять на карьеру». Она как будто предполагает, что весь рабочий мир и карьерные траектории зафиксированы и неизменны, так что решение не в том, чтобы изменить рабочее место или средства производства, а в том, чтобы изменить средства воспроизводства. Это мрачный взгляд на то, что необходимо сделать для истинного равноправия полов.
Мы сидим в безупречно чистом и аккуратном модернистском кампусе университета в Норвегии — одной из самых прогрессивных стран в мире, знаменитой своими щедрыми декретными отпусками и возможностями ухода за детьми. Для матерей это одно из лучших мест в мире.
— Если повсюду заводить детей станет так же просто, как в Норвегии, разве не исчезнут многие неравенства, с которыми сегодня вынуждены мириться женщины?
— Возможно, но тогда упадет рождаемость, — просто говорит она. — В Норвегии же так и случилось.
И она права: несколько месяцев назад премьер-министр Норвегии Эрна Сульберг публично обратилась к гражданам с просьбой рожать больше детей, опасаясь, что при текущем уровне рождаемости государство всеобщего благосостояния рухнет из-за низкой поддержки со стороны молодых налогоплательщиков. «Норвегии нужно больше детей, — сказала Сульберг. — Не думаю, что мне надо кого-то учить, как их делать».
— Общества с очень щедрыми пособиями, как правило, богаты, — продолжает Анна. — Это значит, что у женщин больше возможностей в образовании. В Норвегии все поступают в университет и почти все доучиваются до магистратуры. — Она шутливо закатывает глаза. — Отчего у людей возникает мысль: «У меня есть образование, я могу оглядеться вокруг, я могу прислушаться к себе, выбрать карьеру». Рождение детей становится лишь одной из миллиона возможностей. Время, когда рождение ребенка превращается в жизненно важную цель, приходит — если вообще приходит, — только когда достигнуты остальные цели. Без эктогенеза у общества появляется огромная потребность делать акцент на материнской роли женщин.
Анна «не очень удивилась», когда впервые увидела фото ягнят в биомешках.
— Я бы сказала, эти люди ловко распорядились этими фотографиями и окружающими их новостями в своем… — она аккуратно подбирает слово, — …маркетинге. И, конечно, нежелание говорить об эктогенезе — часть этого пиар-подхода. Ученые всегда готовы сказать: «Нам не интересен эктогенез, и в мыслях не было; мы только хотим лучше понять созревание и спасать недоношенных младенцев». Это, по-моему, один из главных моментов, который действительно меня беспокоит в скрытном движении к эктогенезу под видом средства спасения младенцев, — мне кажется, это вовсе не благотворно скажется на женщинах.
Вместо того чтобы вливать ресурсы в спасение недоношенных младенцев, Анна предлагает с самого начала выращивать их в искусственной матке.
— Если мы найдем полную альтернативу беременности, то в конечном итоге это, скорее всего, будет лучше для всех. Ведь для плода извлечение из утробы — это травма, даже если потом он отправится в биомешок и сможет выжить.
— С этической точки зрения полный эктогенез действительно предпочтительней биомешка?
— Да.
Анне явно нравится ворошить осиные гнезда холодной жесткой логикой. Она попала в заголовки СМИ в 2013-м, написав статью о том, что требовать сострадания от здравоохранения необязательно и что сострадательные врачи и медсестры могут быть «опасными», потому что склонны к быстрому выгоранию. Но самыми противоречивыми остаются ее работы об эктогенезе. Она говорит, ее родители считают их «ужасными». И не они одни.
— Мне часто пишут с угрозами.
— Кто пишет?
— Самые разные люди. Мужчины, женщины, феминистки, активисты за права мужчин. Консерваторы и католики, естественно, тоже меня ненавидят.
Она рассказывает о саркастическом электронном послании с ватиканского почтового адреса; автор жаловался, что испражнение для него — постыдный и мучительный процесс, и требовал, чтобы изобрели что-нибудь для пищеварения вне тела и ему не приходилось претерпевать унижения и страдания. (Анна ответила, что всячески сочувствует, но сама не инженер и не может предложить прикладных решений.)
Как и Орон Кэттс, Анна поднимает трудные вопросы с помощью крамольных и возмутительных идей. И у нее получается: она действительно заставила меня задуматься, насколько у нас извращенные представления о «нормальном» деторождении, беременности и материнстве.
Если бы идеальный эктогенез Анны существовал, женщины бы выстроились за ним в длинную очередь. Женщины с эпилепсией или биполярным расстройством, те, для кого забеременеть значит рискнуть жизнью — из-за отказа от препаратов, способных навредить плоду. Женщины с онкологическими заболеваниями, которым приходится выбирать между тем, чтобы спасти жизнь ребенка, продолжив беременность, или тем, чтобы спасти собственную жизнь, начиная лечение, — их жизнь преобразил бы даже частичный эктогенез. Токофобы, пережившие сексуальное насилие и оставшиеся после него с патологическим страхом перед беременностью и деторождением, — женщины, которые отчаянно хотят завести детей, но даже мысль о беременности для них невыносима.
Затем — женщины без маток. Одна из 4500 женщин рождается с синдромом Рокитанского — Кюстнера — Майера — Хаузера (МРКХ), то есть у них не развивается матка. У других ее вырезают по медицинским причинам: у переживших рак матки или шейки, у женщин с болезненным и изнурительным эндометриозом (актриса Лина Данэм писала, что по этой причине прошла через гистерэктомию в 31 год). Сейчас эти женщины считаются возможными кандидатками на трансплантацию матки. С 2001 года процедуру прошло около сорока человек, в результате чего родилось около дюжины младенцев . Но для этого требуются иммунодепрессанты и полостная операция на двух здоровых людях, если донор жив (а почти всегда так и было). Матка — не жизненно важный орган; другие операции по пересадке спасают жизни, но не эта. Если бы трансплантация была доступнее, очередь на операции была бы еще длиннее, чем сейчас. Искусственные матки обходят эти этические дилеммы.
Также эктогенез помог бы женщинам в обстоятельствах, которые вызывают меньше общественного сочувствия: нынешние клиентки социального суррогатного материнства у Саакяна и пожилые женщины, чьи тела не выдержат беременности, тогда как их сверстники-мужчины заводят детей без проблем. Можно оплодотворить яйцеклетку в молодости и вырастить в мешке на пенсии.
Но, возможно, больше всего эта технология эмансипирует ту часть населения, которая не родилась женщинами. Для мужчин-одиночек, мужчин-геев и трансгендерных женщин, отчаянно мечтающих о собственных биологических детях, искусственная матка символизирует ключ к репродуктивному равноправию.
***
Сейчас 18:30, пятница, и лондонский мартини-бар Barbican бурлит. За бархатной веревкой и табличкой «Прием по случаю Фестиваля фертильности — только по приглашениям» женщины под и за 40 окружают Майкла Джонсона-Эллиса. Он знакомит всех со всеми, как сводник, пожимает руки правой, пока левая занята эспрессо-мартини.
Только что вместе с мужем Уэсом Майкл произнес на Фестивале фертильности речь под названием «Кто здесь папочка?» обо всех неловких и оскорбительных вопросах, которые им задают, когда узнают, что они обращались к суррогатной матери. Известные как ДваПапочки (TwoDaddies), Джонсоны-Эллисы — блогеры из Вустершира, продвигающие суррогатное материнство в Великобритании и ведущие онлайн-группу поддержки для потенциальных отцов. Они вместе с 2012 года и женаты с 2014-го, сейчас они растят двухлетнюю дочь Талулу и старшую дочь Уэса от предыдущих гетеросексуальных отношений, а также ожидают сына.
Майкл замечает меня и машет рукой, подзывая на место потише у балкона. Мы опускаемся в одно из кресел-бочонков, и он приступает к рассказу о «пути», который прошли они с Уэсом, чтобы стать родителями.
— Я был в гетеросексуальных отношениях. Я женился в 20, — говорит Майкл с мягким акцентом брамми , посмеиваясь над абсурдностью этой идеи. — Нет, вы представляете?
— Вы всегда хотели детей?
— О боже, да. — Его лицо мрачнеет. — Передо мной встал выбор: остаться в браке и покончить с собой или устроить каминг-аут, но смириться, что я никогда не стану папой. В 2001 году я не знал ни одного гея-отца, так что этот сценарий меня не прельщал. Я насмотрелся, сколько человек в моем окружении вешались, принимали таблетки, и не хотел так же поступать со своими родителями. Я был на распутье: променять отцовство на счастье с любимым человеком — или быть в отношениях, где у меня будут дети, но кончится все плохо.
Ко времени его знакомства с Уэсом мир уже изменился: гей-пары начали заводить детей.
— Наверное, в первую же неделю наших отношений я спросил его: «Слушай, я сейчас реально покажусь психопаткой, но ты хочешь детей?» — Через месяц они съехались. Несколько недель спустя обручились. — А потом через год мы такие: «Так. И как нам создать семью?»
К нам присоединяется Уэс с розовым мартини. Извиняется за опоздание: «Сегодня все хотят до нас дорваться».
Для пары, которая любит действовать быстро, суррогатное материнство было мучительно медленным процессом. Три с половиной года они провели только в попытках понять, как осуществить эту затею.
— Мы рассматривали Непал, Индию, Таиланд, Гвадалахару… — говорит Майкл.
— Пока мы этим занимались, все менялось… — добавляет Уэс.
— Все обламывалось, — кивает Майкл. — Мы начали с Таиланда, а потом все испортили австралийцы из-за того дела. — Он имеет в виду дело Гамми. — Потом Индия выступила против геев, и надо было притворяться женатым на суррогатной матери.
— А потом ведь еще было землетрясение в Непале? — спрашивает Уэс.
— Да, погибла куча эмбрионов. Потом мы отправились в Испанию, в клинику со связями в Мексике, и все почти получилось. И помню, как спросил управляющего клиники: «Сколько британцев уже уезжали с собственным ребенком?» — «Ну, пока нисколько». И я такой: «Не-не-не».
Уэсу казалось, что проще было бы договориться о сделке с женщиной за границей.
— Когда решаешь обратиться к суррогатной матери, в голове мелькают самые естественные вещи — типа, не сбежит ли она с ребенком? Для меня выбор заграницы был самым очевидным решением. Поездка за границу снизила бы риски. Мы бы получили ребенка, вернулись в Великобританию и больше никогда бы ее не увидели. Связь обрублена — и мы снова в своем мире. И нет шансов столкнуться с ней в супермаркете.
Когда вариантов оставалось все меньше, Майкл завел аккаунт на международном сайте surrogatefinder.com, и через четыре недели ему написала британка с предложением о встрече. Они поехали познакомиться с ней и ее мужем и впервые за долгое время почувствовали, что все теперь будет хорошо. Она выносила их дочь Талулу, а теперь беременна их сыном.
— Теперь она часть нашей жизни, чего мы никогда не хотели и не задумывали, — говорит Уэс.
— Отношения с ней совсем не те, каких мы хотели в начале, но теперь и представить себе не можем, как могло быть иначе, — добавляет Майкл.
— Мы хотели очень четких товарно-денежных отношений, но вообще-то теперь нам очень комфортно, мы уже рассказали Талуле, кто она такая, как произвела ее на свет.
— Талула знает, что она вынашивает ее братика, а когда он вырастет, то приедет к нам домой.
Похоже, они бы охотнее выбрали то, что Анна называла «эктогенетическим инкубатором», но в их планы вмешалось человеческое тепло, и они довольны тем, как все обернулось. Конечно, в случае искусственной матки не будет никаких деликатных отношений; не придется полагаться на чужое слово и не с кем будет сталкиваться в супермаркете, попадая в неловкую ситуацию.
Талулу зачали с помощью спермы Майкла и яйцеклетки донора со светлыми волосами и голубыми глазами, как у Уэса. Уэс — биологический отец сына, которого они ожидают сейчас, зачатого от яйцеклетки донора с более смуглой кожей, как у Майкла. В будущем однополым родителям не понадобится подбирать внешность донора: через несколько десятилетий ученые смогут производить сперму и яйцеклетки из клеток кожи. (Японские ученые уже добились немалого успеха с клетками мышей , но человеческие половые клетки — пока другой разговор.) И мужчины, и женщины смогут дать как яйцеклетки, так и сперму, в зависимости от того, чего требуют их отношения.
Уэс и Майкл всегда хотели родных детей, усыновление было не для них. Говорят они это почти извиняющимся тоном, будто я подумаю, что они недостаточно любят детей, если не готовы рискнуть с неизвестной переменной, усыновив ребенка из приюта. Гетеросексуальным парам так оправдываться не приходится.
И все же они поняли, что биология не так важна, как они думали.
— Мне пришлось смириться с тем, что Майкл — биологический отец нашей дочери, и я не знал, какие у нас с ней будут отношения. Но с самого дня ее рождения стало кристально ясно…
Майкл прослезился.
— О, сейчас расплачусь
— …что это неважно, — Уэс уже тоже плачет. — Это правда неважно.
Оба отпивают из бокалов и пытаются вернуть самообладание.
— Пока мы ехали домой после родов, — говорит Майкл, — я сидел сзади, с Талулой, и плакал. Никто не готовил меня к такому чувству. Я всегда думал, что оно исключительно материнское, но это явно не так. С того момента дочь пробудила в нас — больше, чем мы можем представить, — настоящую отцовскую любовь.
Может, у матерей нет монополии на самоотверженную, дикую любовь к детям? Какое-то время мы все сидим с глазами на мокром месте. Затем Майкл говорит:
— Не поймите меня неправильно, бывают случаи, когда Талула — полная засранка.
Джонсонам-Эллисам повезло: другим их знакомым гей-парам, из сети и реальной жизни, пришлось куда сложнее. Мне рассказывают «ужасные истории» об «отчаянных» мужчинах, которые поссорились с суррогатными матерями и теперь «ходят по грани», потому что не построили с ними дружеских отношений перед тем, как запустить всю процедуру. Кое-кто из тех, кто обращался к матерям за границей, страдал из-за того, что не мог присутствовать при беременности, и чувствовал собственное бессилие.
— В Америке, как нам рассказывали, есть договоры суррогатного материнства, когда говоришь матери: «Вам нельзя выходить из дома после шести, нельзя уезжать от дома дальше чем на 30 километров, нельзя заниматься сексом все девять месяцев, нельзя пить, надо соблюдать органическую диету». Поскольку все проходит на коммерческой основе, потенциальные родители прописывают это в контракте, — рассказывает Майкл.
— И женщины на это подписываются, потому что им платят огромные деньги, — добавляет Уэс. Впрочем, ему все еще по душе мысль о коммерческом суррогатном материнстве, потому что, как он говорит, в таких отношениях все четко.
Майкл не согласен.
— Я просто не одобряю коммерциализацию продукта с настолько перекошенными спросом и предложением, и ведь все больше людей с низким уровнем доходов никогда не смогут себе его позволить.
«Продукта?» — хочется крикнуть мне. Но я не кричу. В конце концов, суррогатное материнство и есть продукт, раз его коммерциализировали. Именно продукт, а не услуга: продукт — женская утроба. Неспособность потребителей никак повлиять на продукт приводит к абсурдному уровню контроля над поведением, прописанному в контрактах, чудовищных по отношению к женщинам, сколько бы им ни платили.
Майкл знал о биомешках до того, как я с ним связалась. Уэс рассказывает, что на Фестивале фертильности уже поднялась шумиха из-за возможности искусственных маток и один из выступавших упомянул, что однажды мужчины смогут носить на себе устройства для вынашивания собственных детей. Когда я спрашиваю, есть ли в подобной технологии потребность, их глаза сияют.
— О, безусловно, — говорит Майкл.
— Безусловно, — соглашается Уэс.
— Что бы она для вас значила?
— Если заглянуть на 20 лет вперед, когда эта технология станет доступна, когда она будет этически одобрена, доработана и протестирована, — она подарит людям огромное богатство выбора, — говорит Уэс.
— И не только гей-сообществу. Женщины на сегодняшних обсуждениях… Эмоции просто зашкаливали, так они страдают из-за того, чего никогда не имели. Это даст огромную надежду.
Но есть и фактор отвращения. Если индустрии чистого мяса предстоит преодолеть крутой склон общественного принятия, то индустрии искусственной матки — целую гору.
— А не странно будет растить ребенка в мешке? — спрашиваю я.
— Да, еще бы, — говорит Майкл. — Как представишь плод в лаборатории, что он возится в инкубаторе… прям что-то из «Терминатора».
— Скорее из «Чужого», — поправляет Уэс.
— Потому что это неестественно, — продолжает Майкл.
— Но дело ведь еще и в том, что люди считают естественным, верно? — говорит Уэс.
— Если что-то неестественно, то мы воротим нос, пока нам не объяснят, что это нормально, — говорит Майкл.
И, конечно, то же касается семей с двумя папами.
— Я искренне считаю, что однополые родители будут нормой, — говорит Уэс.
— Мы живем в маленькой деревне. Средняя Англия, поселок для среднего класса. В ясли Талулы ходят дети из еще двух однополых семей, — гордо объявляет Майкл.
— Можете себе представить Фестиваль фертильности в будущем, где одним из вариантов вынашивания будет искусственная матка? — спрашиваю я.
— Я об этом мечтаю, — улыбается Майкл.
***
— Мы писатель, не более, — говорит мне Джуно Рош. — Мы это говорим, потому что, когда вы транс, люди хотят, чтобы вы были еще и «активистом». Мы никогда не участвовали в маршах, никогда не кричали, никогда не носили плакат. А местоимения — меня вполне устраивает «они». «Они» подходит нам больше, хотя мы никогда не назовем себя небинарной персоной. Мы себя называем просто транс. Больше ничего добавлять не обязательно.
— Вы бы не хотели, чтобы я называла вас трансгендерной женщиной?
— Нет, просто называйте трансом. Сейчас, в возрасте 55 лет, мы понимаем, что проблемой всегда был пол.
У Джуно легкий макияж — капля туши, чтобы оттенить бирюзовые глаза, — светлые пряди в волосах до плеч и золотые серьги-кольца. Мы сидим в тихом уголке квакерского Friends House в Юстоне, и они дружелюбно и заговорщицки облокотились на ручку кресла, скрестив ноги в рваных джинсах и безупречно чистых белых кроссовках.
Джуно побывали учителем начальной школы, секс-работником и героиновым наркоманом, но свое призвание нашли на поприще написания откровенных и исключительно личных произведений о жизни транса. В трогательной статье под названием «Мое стремление стать матерью, будучи трансгендерной женщиной», опубликованной в 2016 году, Джуно описывают, что «моя абсолютная печаль, моя абсолютная боль — невозможность стать матерью» .
Тогда их устраивало, когда их называли трансгендерной женщиной. Операцию по смене пола Джуно прошли почти десять лет назад, но не считают, что это сделало их женщиной.
— После операции мы были в отделении, и всего нас там находилось четверо трансов. И остальные в отделении говорили что-нибудь вроде: «О! Кожа! У вас тоже стала мягче кожа?» уже через два дня после операции. — Джуно бросают на меня взгляд искоса. — Нет. Мы думаем, тебе надо к психиатру.
В Джуно мягкость умудряется уживаться с такой вот честной прямотой.
— Когда нас спрашивают о гениталиях, мы всегда говорим, что нам провели их апсайклинг, или ресайклинг, ну или что их просто переделали. Для нас это произведение искусства и политическое заявление, но не вагина, — продолжают они. — А эта мысль о «подлинности»… Люди говорят: «Нет, трансгендерные женщины — это настоящие женщины». Так всегда говорят только те, кто сами не трансы.
— А вы бы не сказали, что трансгендерные женщины — это женщины?
— Нет. Некоторые себя так видят; не собираемся залезать на чужую территорию. Но для нас? Нет.
Джуно понимают, что это минное поле. Дебаты о том, являются ли трансгендерные женщины настоящими женщинами, находились в центре внимания в Великобритании из-за закона о признании пола, который позволил легально признавать пол трансгендерных людей безо всяких медицинских доказательств: трансгендерные женщины становились женщинами, потому что сами так заявляли. Из-за этого поднялась шумиха среди множества феминисток, опасавшихся, что закон позволит мужским телам попадать в приватные пространства, предназначенные для защиты женских тел. Некоторые трансактивисты начали называть тех, кто родился женщиной, «носительницами маток», как будто трансгендеров отличает только ее отсутствие. Эктогенез, понятно, значит, что трансгендерные женщины получат равный доступ к беременности и это различие размоется.
Но женское тело с репродуктивной способностью — это то, по чему Джуно тосковали всю жизнь.
— Наше самое первое воспоминание в жизни — как наша мама была беременна, а мы думали, что это самый волшебный процесс на свете. Какое-то нутряное, надрывное ощущение. Мы сказали учителю: вот чем мы хотим стать, когда вырастем, — мы хотели раздутый живот, полный детишек.
Им было четыре, когда мать забеременела младшим братом, и они прижимались головой к ее животу и слушали, как внутри шебуршится ребенок. Роды прошли дома, и Джуно познакомились с братиком всего через мгновение после его появления на свет. «Мама была невероятно счастлива».
Конечно, быть матерью — это не только беременность и роды.
— Вас привлекли беременность и радость дарения жизни? — спрашиваю я.
— Думаем, дело в отношениях. Наши отношения с матерью были очень хорошими, очень близкими, полными любви и заботы. С ней просто всегда было совершенно чудесно, безопасно, надежно. Это единственное, что когда-либо имело для нас смысл: те нежные отношения. Такая связь, что есть у матери с ребенком, — она дает ей опору в мире. Она точно дала опору моей матери, придала ее жизни смысл и вообще все хорошее, что есть в этом мире.
Меня это вдруг застает врасплох и трогает: это так сильно похоже на то, что я сама чувствую как мать. Вот человек, который не называет себя женщиной и даже не пользуется местоимением «она», но способен описать что-то настолько непосредственно женское, причем в такой глубокой, искренней, чувственной манере. Возможно, это больше говорит обо мне, чем о Джуно, но я не ожидала, что бездетный транс сможет это выразить так удачно.
— Мы размышляли об этом как минимум пятьдесят лет и стали наркоманом, чтобы избавиться от этой боли, — тихо говорит Джуно.
— Чтобы притупить боль из-за невозможности стать матерью?
— Да. Да, потому что во всем остальном смысла не было. В отношениях вообще не было смысла: мы не заведем ребенка. В нашем теле не было смысла, потому что мы не могли родить.
Конечно, раньше Джуно могли бы завести ребенка, но вариант стать отцом «даже не обсуждался».
— Нам никогда и в голову не приходило, что мы могли бы стать отцом. Нам было странно даже считать себя мужчиной. Мы просто думали: «Не понимаю, почему мы получили это тело». Оно всегда казалось каким-то чужим. Мы не могли почувствовать свою мужественность. В каком-то смысле, если бы могли, было бы проще.
И суррогатная мать тоже не вариант.
— Мы бы не знали, как к ней относиться. Мы бы не понимали, где в этом раскладе наше место, потому что мы, как транс, в корне лишены возможности материнства. Мы лишены этой непосредственной связи. В какой-то мере возникла бы обида, чего нам бы не хотелось, и отстраненность от процесса, потому что это волшебство происходит в ком-то другом. — Усыновление тоже оказалось невозможным: в 1992 году Джуно диагностировали ВИЧ, что, по их словам, вычеркивает их из списка претендентов. В 55 лет они смирились с тем, что у них никогда не будет ребенка.
— Если бы у нас были дети, мы бы не стали писателем, как сейчас. Мы бы не смогли заниматься тем, чем занимаемся. Нужно быть реалистом. — Но Джуно явно скорбит. — Даже в нашем сегодняшнем разговоре есть это ощущение, как бы сказать… — Они откидываются в кресле, скрестив руки на груди, с остекленевшими глазами. — Это настоящая, физическая печаль. Не быть матерью значит, что нам нужно искать смысл в жизни, в которой нет смысла. Это труд. Потому что эта печаль непреодолима.
Даже перед лицом биологической реальности Джуно цеплялись за надежду, что однажды смогут выносить собственных детей. Они рассказывают, что где-то через пять дней после операции по смене пола пришел для осмотра хирург. Он извлек марлю из новых гениталий Джуно после «апсайклинга», чтобы «измерить глубину».
— Он достал одноразовый расширитель и затолкнул глубоко внутрь — швы разошлись, так что было больно. — Мы оба морщимся. — А потом сказал: «А, уперлось». И назвал глубину. И мы буквально отвернулись и просто расплакались. Там задняя стенка. Мы не можем иметь ребенка. Отверстие никуда не ведет.
— Но вы же знали, что иначе быть не может, — говорю я мягко.
— Разумеется, знали. Но мы так этого хотели. Пространство между знанием и ощущением иногда вот такое, — они разводят указательный и большой пальцы на несколько миллиметров, — но в эту пропасть все равно проваливаешься. Волна эмоций… это была пещера. У нас нет шейки, нет фаллопиевых труб, нет яичников, нет чрева.
Джуно в курсе всех слухов и городских легенд о перспективах для тех, кто родился мужчиной, однажды в будущем выносить младенца — возможно, после эктопической имплантации ребенка где-нибудь между пищеварительными органами, — и считают их лишь опасными фантазиями: «Мы не хотим цепляться за мысль, что это тело когда-нибудь получится превратить в другое. Не думаем, что получится».
Они никогда не рассматривали эктогенез, пока на связь не вышла я.
— Когда вы нам об этом сказали, мы тут же решили: не будем об этом узнавать, потому что это не случится при нашей жизни. С тех пор как вы об этом рассказали, мы возвращаемся к этому в мыслях и фантазируем. Вы заставили нас задуматься о том, что может произойти через 30 лет, когда нас уже не будет.
— Если бы эктогенез существовал сейчас, что бы это для вас значило?
Они замолкают, глаза снова переполнены слезами.
— Для других таких, как мы, это бы значило все. Это бы значило возможность получить полноценный жизненный опыт. На данный момент быть трансом — значит жить где-то на 60–70% и мириться с большой утратой, со всем тем, чему не суждено случиться. Мы думаем, будь это возможно, это было бы для нас очень жизнеутверждающе.
— А искусственную утробу не стали бы считать чем-то странным? Думаете, люди бы к ней привыкли?
— Конечно, привыкли бы, — отвечают они с ходу. — Мы были на Паралимпиаде 2012 года и видели спортсменов на беговой дорожке. Если можно привыкнуть к тому, что люди с протезами так великолепно бегают — и не только бегают, но становятся героями, сексуальными и вожделенными, самыми крутыми на свете, — значит, и к этому можно.
Если матка вне тела станет протезом для тех, кто не может забеременеть по биологическим причинам, это даст новые возможности для новых видов близости между людьми, говорят Джуно.
— Когда можешь пойти и посмотреть, как там, в этой искусственной штуке, что-то растет, связь все равно будет нашей. Это мы будем приходить и смотреть. Это мы будем приходить и сидеть рядом. Это мы будем наблюдать. Это мы будем фотографировать, как ребенок растет. Мы будем с ним разговаривать. — Джуно не на шутку увлеклись. — Можно создать на этой основе ощущение связи. Можно создать конкретную комнату — аппарат находится в физическом пространстве, а значит, можно как бы владеть этим физическим пространством. Я не могу владеть маткой или телом другой женщины. А здесь есть непосредственный контакт. Вот что такое близость: непосредственный контакт, отсутствие барьеров. Волшебство, когда можно заглянуть и увидеть ребенка, и знать, что он — твой.
***
Перед уходом я спрашиваю Анну о преимуществах эктогенеза для таких как Джуно, Уэс и Майкл, о чем она никогда не пишет.
— Я вообще не очень поддерживаю право иметь детей, — говорит она напрямую. — По-моему, создавать другого человека — это верх гордыни. — По глазам видно, что она знает, какая это возмутительная мысль, но ее слова искренни. — По-моему, чисто с моральной точки зрения отношения между родителями и детьми чрезвычайно, чрезвычайно проблематичны. Любовь детей к родителям напоминает стокгольмский синдром: они зависимы и вынуждены полюбить своего пленителя. На мой взгляд, в этом есть что-то ужасное.
К этому времени я уже поняла, насколько Анне не хочется иметь детей, но это все равно звучит странно.
— Я не говорю, что это не любовь; я говорю, что, по-моему, любовь не всегда так уж невероятно умилительна, как склонны считать люди, — продолжает она. — Из-за всего этого я и не поддерживаю право иметь ребенка. Я поддерживаю право людей на то, чтобы в их тело не вмешивались. Не считая этого, я бы не сказала, что эктогенез — хорошая идея потому, что он позволит завести детей трансгендерным женщинам. Мои аргументы в пользу эктогенеза на самом деле не касаются права на размножение.
Возможно, уловив, что здесь она меня уже теряет, Анна на миг оставляет мир философской логики.
— «Моральный императив эктогенеза» был чем-то вроде мысленного эксперимента. Я пыталась завести его логику как можно дальше и рассмотреть все обоснования такого морального императива. Если предположить, что идеальный эктогенез возможен, мне правда кажется, что он должен быть частью справедливого общества. Проблема в том, что наши общества несправедливы. И наши общества во многом подчинены мысли, что естественное размножение — это прекрасный, чудесный и самый удивительный момент в жизни женщины. В обществе, где в это верят, открыто или завуалированно, эктогенез принесет больше проблем и, по-моему, станет пагубным для женщин в целом.
— В чем именно?
— Когда мы говорим о спасении младенцев с крайней степенью недоношенности, есть риск, что мы начнем видеть в эктогенезе стремление спасти младенцев из материнской утробы, потому что мать непригодна, чтобы вынашивать плод в своей матке, — говорит она.
Если можно спасти беззащитного ребенка от опасностей преждевременных родов, то почему бы не уберечь его и от опасного поведения легкомысленной матери? Для этого не нужен идеальный эктогенез, как считает Анна, или даже полноценный эктогенез. Хватит и биомешка.
Назад: Глава десятая Биомешок
Дальше: Глава двенадцатая «Наконец-то. Женщины устарели»