Глава двадцать третья
Время никогда и не думает останавливаться, какой бы странной и непривычной ни была ситуация; потихоньку шло оно и для Альмы в заливе Матавай. И медленно, то и дело спотыкаясь, она начала осмысливать окружавший ее новый мир.
Совсем как в детстве, когда в ней впервые проснулась способность к познанию, Альма начала с того, что изучила свой дом. Это не отняло у нее много времени, так как ее крошечная таитянская фаре была не чета «Белым акрам». По правде говоря, там нечего было изучать, кроме одной-единственной комнаты, хлипкой двери, трех окон без стекол, мебели из грубых досок и тростниковой крыши, кишевшей ящерицами. В первое утро Альма тщательно осмотрела жилище, выискивая какие-либо признаки присутствия Амброуза, какой-нибудь его след, но ничего подобного не нашла. Она стала искать эти следы еще до того, как отправилась на поиски своего собственного потерянного багажа (те оказались бесплодными). Но ничего не обнаружила. А что она надеялась найти? Адресованное ей послание на стене? Стопку рисунков? Может, связку писем или дневник, проливавший бы свет хоть на что-нибудь, а не содержащий одни лишь загадочные мистические терзания? От Амброуза здесь ничего не осталось. В разочаровании женщина раздобыла метлу и счистила паутину со стен. Посыпала пол новой сухой травой вместо старой сухой. Взбила тюфяк — и смирилась с тем, что это ее новый дом. По совету преподобного Уэллса Альма также смирилась с досадной реальностью, заключавшейся в том, что ее вещи или вернутся к ней рано или поздно, или нет, и поделать с этим ничего нельзя, абсолютно ничегошеньки. Она мрачно успокоила себя тем, что ей теперь, по крайней мере, не придется распаковывать коробки.
И вот в своем единственном платье Альма продолжила изучать окружающую обстановку.
За домом стояла открытая печь, называвшаяся химаа; на ней Альма научилась кипятить воду и готовить скудный набор блюд. Сестра Ману показала ей, что можно сделать из местных фруктов и овощей. Альма сомневалась, что в результате ее трудов получится хоть что-нибудь съедобное, но не унывала и гордилась хотя бы тем, что может сама себя накормить. (Она стала автотрофом, с горькой улыбкой подумала она; как гордилась бы ей Ретта Сноу!) Тут же, за хижиной, было жалкое подобие садика, но с ним мало что можно было сделать: Амброуз построил свое жилище на раскаленном песке, поэтому даже пытаться что-то вырастить здесь было бесполезно. Никак было не справиться и с ящерицами, всю ночь шнырявшими под потолком. Зато ящерицы помогали бороться с москитами, так что Альма старалась не обращать на них внимания. Она знала, что безобидные ящерки не причинят ей вреда, хоть ей и не хотелось бы, чтобы они ползали по ней по ночам, но некоторые вещи в жизни так и остаются мечтами. Оставалось лишь порадоваться, что это ящерицы, а не змеи. Змеи на Таити, к счастью, не водились.
Однако здесь водились крабы; впрочем, Альма вскоре научилась не обращать внимания на этих тварей всевозможных размеров, семенивших по берегу меж ее ног. Они тоже не желали ей вреда. Стоило им заметить ее, как они в панике убегали в противоположном направлении, отчаянно клацая клешнями. Альма стала ходить босиком, как только поняла, что так намного безопаснее. На Таити было слишком жарко, влажно и скользко, чтобы ходить в обуви. Кроме того, сама обстановка располагала к прогулкам босиком — растения с шипами на острове не росли, а большинство тропинок были из гладкого камня или песка.
Альма изучила береговой ландшафт и его отличительные черты, запомнила приблизительный распорядок приливов и отливов. Она не очень хорошо плавала (плавать она научилась в детстве, в реке Скулкилл, но Тихий океан по сравнению с рекой Скулкилл был то же самое, что ее хижина по сравнению с «Белыми акрами»), но каждую неделю заставляла себя заходить все глубже и глубже в медленные, темные воды залива Матавай. К счастью, из-за рифа вода в заливе была относительно спокойной.
Она приучилась купаться по утрам в реке вместе с другими женщинами из поселка — все они были такими же крепко сложенными и сильными, как и сама Альма. Таитяне обожали чистоту и каждый день мыли волосы и тело пенистым соком имбиря, росшего вдоль берега. Альма, не привыкшая купаться каждый день, вскоре начала удивляться, почему всю жизнь так не делала. Научилась она и не обращать внимания на стайки мальчишек, стоявших на берегу и смеявшихся над женщинами и их наготой. Поделать с этим ничего было нельзя: на Таити от детей было не скрыться ни днем, ни ночью. Да и таитянок их насмешки не волновали. Гораздо больше их заботило состояние волос Альмы, грубых, как проволока; они хлопотали над ними с печалью и беспокойством. У всех таитянок были очень красивые волосы, ниспадавшие на спину гладким черным водопадом, и они от души жалели Альму за то, что ей не досталось таких же великолепных волос. Она и сама себя ужасно жалела. Одной из первых фраз, которую Альма выучила по-таитянски, было извинение за то, что у нее такие волосы. Интересно, было ли в мире такое место, где ее волосы не сочли бы за несчастье? Пожалуй, нет.
Альма старалась запоминать как можно больше таитянских слов и училась у всех, кто с ней заговаривал. Местные относились к ней по-доброму и были рады помочь; ее попытки изъясняться на их языке они воспринимали как игру. Альма начала со слов, обозначавших все то, что можно было увидеть в заливе Матавай: деревья, ящериц, рыб, небо и прелестных маленьких голубей, ууайро (это слово звучало в точности как их нежное воркование). Затем, как только смогла, перешла к изучению грамматики. Жители поселка знали английский кто лучше, кто хуже; были те, кто говорил довольно бегло, другие же просто догадывались, о чем речь, Альма была твердо намерена при каждой возможности вести разговор на таитянском.
Однако она обнаружила, что таитянский — язык непростой. На слух он казался ей больше похожим на птичье пение, чем речь, и Альма чувствовала, что ей не хватает музыкальности, чтобы овладеть им. Кроме того, таитянский казался Альме ненадежным языком. В нем отсутствовали непреложные нормы и твердые правила, существовавшие в латыни или греческом. Особенно любили жители залива Матавай озорничать со словами: они меняли их как будто каждый день. Иногда подмешивали к своему таитянскому кое-что из английского и французского, придумывая новые слова, к примеру оли мани (что означало «старик»). (И даже смысл этого слова был неустойчив — один пожилой таитянин однажды сказал о своей жене при Альме: оли мани хой, то есть «она тоже старик».) Таитяне любили сложные каламбуры, которые Альма никогда бы не смогла понять, ведь дед ее деда не родился на этой земле. А еще жители залива Матавай и туземцы в Папеэте говорили по-разному, хотя их разделяло всего семь миль; а у таитянцев из Таравао или Теахупо тоже был свой язык. На разных концах острова одна и та же фраза могла иметь разный смысл и сегодня значить одно, а завтра — другое.
Альма внимательно изучала окружавший ее народ, пытаясь понять порядки, существующие в этом любопытном месте. Важнее всего было понять сестру Ману, ведь та не только ухаживала за свиньями, но и была в поселке кем-то вроде шерифа. Сестра Ману следила за выполнением протокола, отмечая любое нарушение этикета и любой проступок. Преподобного Уэллса в поселке все любили, а сестру Ману боялись. Сестра Ману — чье имя означало «птица» — была одного роста с Альмой (большая редкость для женщины в любой части света) и обладала развитой мускулатурой, как у мужчины. Она вполне смогла бы взвалить Альму себе на спину, если бы ту понадобилось куда-то отнести. В мире было не так много людей, о которых можно сказать то же самое.
Сестра Ману никогда не расставалась со своей широкополой соломенной шляпой и каждый день украшала ее свежими цветами, но, купаясь вместе с ней в реке, Альма заметила, что лоб Ману изуродован решеткой толстых белых шрамов. В поселке были еще несколько старух с такими же таинственными отметинами на лбу, но у Ману было еще одно увечье: на каждом из мизинцев отсутствовала одна фаланга. Альме казалось очень странным, что кто-то мог покалечиться так аккуратно и симметрично. Ей было сложно представить, во время какого занятия человеку могло так чисто срезать оба кончика мизинца. Но спросить об этом она не решалась.
Именно сестра Ману утром и вечером звонила в колокол, призывая жителей своего поселка к молитве, и те покорно являлись — все восемнадцать человек. Даже Альма старалась никогда не пропускать религиозных служб в заливе Матавай, потому что сестру Ману это ужасно бы рассердило, а без ее благосклонности Альма долго бы здесь не прожила. Кроме того, высидеть эти службы было не так уж сложно. Они редко длились дольше пятнадцати минут, и проповеди сестры Ману, которые та упорно читала на английском, было всегда интересно послушать. Если бы их лютеранские сборища в Филадельфии были такими же незамысловатыми и занимательными, Альма, возможно, стала бы более убежденной лютеранкой. На Таити в церкви она всегда все слушала внимательно и в конце концов начала понимать отдельные слова и фразы незнакомых таитянских песнопений.
Рима атуа: рука Божья.
Буре атуа: Божий народ.
Что касается маленького мальчика, который принес окуляр от ее микроскопа в ту первую ночь, то со временем Альма узнала, что он один из шайки, состоявшей из пятерых мальчуганов; те шныряли по поселку, не имея никакого определенного занятия, развлекались с утра до ночи бесконечными играми, а вечерами замертво валились на песок… ну прямо собачья стая. Отличать мальчишек друг от друга она научилась лишь через несколько недель. Того, что пришел к ней в хижину и отдал ей окуляр от микроскопа, звали Хиро; у него были самые длинные волосы, и он занимал в шайке самое высокое положение. (Потом она узнала, что по таитянской иерархии Хиро был королем воров. Ей показалось забавным, что во время первой встречи с маленьким королем воров в заливе Матавай тот вернул ей что-то.) У Хиро был брат по имени Макеа, хотя, возможно, на самом деле братьями они не были, а просто так друг друга называли. Еще они утверждали, что Папейха, Тиномана и еще один Макеа также приходятся им братьями, но Альма решила, что этого не может быть, поскольку все мальчики были одного возраста и двоих из них звали одинаково. Альма никак не могла понять, кто их родители. Ничто не указывало на то, что об этих детях заботился хоть кто-нибудь, кроме них самих.
В заливе Матавай были и другие дети, но те относились к жизни намного серьезнее этих пятерых мальчишек, которых Альма про себя прозвала «бандой Хиро». Эти другие дети ходили в миссионерскую школу, где каждый день проводились уроки английского и чтения даже для тех, чьи родители были не из поселка преподобного Уэллса. Среди них были маленькие мальчики с аккуратно подстриженными короткими волосами и маленькие прелестные девочки с косичками, в длинных платьях и с сияющими улыбками. Уроки проходили в церкви, а учительницей была молодая женщина с приветливым лицом, в первый день сообщившая Альме, что в поселке говорят по-английски. Ее звали Этини — «белые цветы, растущие вдоль дороги», — и по-английски она говорила безупречно, с чистым британским акцентом. По слухам, в детстве ее лично обучала жена преподобного Уэллса, и теперь Этини считалась лучшей учительницей английского на всем острове. Таитяне, недавно обратившиеся в католичество, те, что остались верны языческим обычаям, отправляли своих детей в залив Матавай, и малыши каждый день проделывали долгий путь пешком, чтобы учиться английскому у этой исповедовавшей методизм туземки.
Опрятные, послушные школьники произвели на Альму сильное впечатление, однако куда большее любопытство у нее вызывали пятеро диких безграмотных мальчишек из банды Хиро. Никогда в жизни она не встречала детей, наслаждавшихся такой свободой, как Хиро, Макеа, Папейха, Тиномана и другой Макеа. Маленькие свободные короли, они были счастливы. И в море, и в кронах деревьев, и на земле они чувствовали себя как дома, словно мифические существа, объединявшие в себе черты рыбы, птицы и обезьяны. Они отважно катались на лианах и с бесстрашными воплями ныряли в реку. Заплывали на риф на маленьких деревянных досках, а потом, к изумлению Альмы, вставали на эти доски и седлали бурлящие — вздымающиеся и падающие — волны. Это занятие они называли фахеэй, и Альма представить не могла, какой ловкостью и уверенностью в себе нужно обладать, чтобы беззаботно мчаться по набегающим волнам. Вернувшись на берег, мальчишки без устали боксировали и боролись друг с другом. Они строили ходули, намазывались с ног до головы каким-то белым порошком, вставляли в глазницы маленькие палочки и гонялись друг за дружкой по песку, изображая высоченных страшных чудовищ. Запускали уо — воздушного змея из сушеных листьев пальмы. Набегавшись вволю, играли в бабки, но вместо бабок у них были маленькие камушки. В зверинце у них были кошки, собаки, попугаи и даже угри (для угрей в речке выкладывали из камней загоны, и они на свист высовывали свои страшные головы, а мальчишки кормили их с руки кусочками фруктов). Бывало, банда Хиро кого-то из своих любимцев съедала, сдирая с них кожу и поджаривая на самодельном вертеле. Собака здесь была распространенным блюдом. Преподобный Уэллс уверял, что таитянская собачатина не уступает на вкус английской баранине, однако он не пробовал английской баранины так давно, что Альма сомневалась, стоит ли верить его словам. И надеялась, что Роджера не съедят.
Как вскоре узнала Альма, Роджером звали маленькую рыжую собачку, наведавшуюся к ней в фаре в первую ночь на Таити. Роджер был ничьим, но, видимо, питал особую нежность к Амброузу Пайку, который и дал ему это благородное и звучное имя. Обо всем этом ей поведала сестра Этини, которая также дала ей любопытный совет:
— Роджер никогда вас не укусит, сестра Уиттакер, если только вы не попытаетесь его накормить.
В первые несколько недель пребывания Альмы на Таити Роджер приходил в ее маленькую хижину каждую ночь, чтобы облаять Альму от всей души. Долгое время она не видела его при свете дня. Постепенно он стал терпимее, а его припадки ярости — короче. А проснувшись однажды утром, Альма увидела, что Роджер спит на полу у ее кровати. Это означало, что ночью он вошел к ней в дом и не залаял. Альма решила, что это важное достижение. Услышав, как она пошевелилась, Роджер зарычал и убежал, но на следующую ночь опять вернулся и с тех пор уже не лаял. Со временем женщина все-таки попробовала его накормить, а он попытался ее укусить. Но вообще-то они ладили. Хотя нельзя было сказать, что Роджер стал настроен дружелюбно, он, по крайней мере, больше не изъявлял желания вцепиться ей в глотку, и это ее утешало.
Роджер был ужасно уродливым псом. Мало того что он был рыжим и пятнистым и сильно хромал, кто-то безжалостно отгрыз ему большую часть хвоста. Кроме того, он был туапу — горбуном. Но несмотря на это, Альма полюбила его общество. Амброузу же этот пес по какой-то причине понравился, решила женщина, и это пробудило ее любопытство. Кроме того, хотя она и не замечала со стороны Роджера какой-либо привязанности или попыток ее защищать, он явно ощущал некую связь с ее домом. И зная, что ночью он придет, Альма уже не так боялась засыпать в одиночестве.
И это было хорошо, потому что в конце концов она бросила попытки обеспечить себе какую-либо безопасность и уединение. Не было смысла даже пытаться воздвигнуть некую границу вокруг своего дома и немногих оставшихся у нее вещей. Взрослые, дети, животные, ветер — в любое время дня и ночи всё и все в заливе Матавай считали, что могут беспрепятственно заходить в ее хижину. Правда, не всегда местные заявлялись с пустыми руками. Со временем ее вещи начали потихоньку возвращаться — их фрагменты и составные части туземцы оставляли на полу. Альма ни разу не видела, кто их приносил. Не видела, как это происходило. Сам остров как будто постепенно выкашливал куски ее проглоченного багажа. За первую неделю к ней вернулись немного бумаги, одна нижняя юбка, пузырек с лекарством, отрез ткани, моток бечевки и щетка для волос. «Если долго ждать, все появится», — думала Альма. Но это было не совсем так, потому что вещи имели обыкновение не только появляться, но и исчезать. К ней вернулось одно платье, чему она была несказанно рада, но она так и не увидела больше своих шляпок. Несколько листков писчей бумаги нашли дорогу домой, но большая часть испарилась. Свою аптечку она больше не видела, но однажды на ее пороге ровным рядком возникли несколько стеклянных баночек для сбора ботанических образцов. Как-то утром она обнаружила пропажу ботинка — одного ботинка! — хотя ей было невдомек, зачем кому-то мог понадобиться один ботинок. И одновременно к ней вернулись столь необходимые ей акварельные краски. На другой день она наконец нашла основание своего драгоценного микроскопа, но тут же обнаружила, что кто-то забрал окуляр. Все это напоминало прибой, который проникал к ней в дом регулярными приливами и отливами, выбрасывая на берег, а затем вновь унося с собой обломки ее прежней жизни. Ей ничего не оставалось, кроме как смириться, а потом день за днем удивляться тому, что что-то находилось и терялось, чтобы на следующий день потеряться и найтись опять.
Однако портфель Амброуза у Альмы никогда не забирали. В то утро, когда портфель подбросили ей под дверь, она положила его на маленький столик в хижине, и там он с тех пор и оставался абсолютно нетронутым, словно его сторожил Минотавр. Более того, ни один портрет Мальчика не пропал. Она не знала, почему этот портфель вызывает у туземцев такое почтение, в то время как ни одну другую вещь в заливе Матавай нельзя было оставить без присмотра и рассчитывать на то, что она будет в сохранности. Альма не осмеливалась спросить: почему вы не трогаете именно эту вещь, почему не крадете эти рисунки? Да и как бы она объяснила, что это за рисунки и что значит для нее этот портфель? Ей оставалось лишь помалкивать и недоумевать.
* * *
Об Амброузе Альма думала не переставая. На Таити от него не осталось и следа, разве что любовь в сердцах помнивших о нем людей, но она искала его признаки повсюду. Что бы она ни делала, к чему бы ни прикасалась, все заставляло ее думать: а делал ли он то же самое? Как проводил свои дни на острове? Что думал об этой крошечной хижине, странной еде, сложном языке, постоянной близости моря, банде Хиро? Нравилось ли ему на Таити? Или, как Альма, он считал это место слишком странным и чужим, чтобы его полюбить? Загорал ли он на солнце, как загорала Альма на пляже с черным песком? Скучал ли, как Альма, по скромным фиалкам и негромкому пению дрозда, любуясь роскошными зарослями гибискуса и слушая громкие крики зеленых попугаев? Страдал ли от печали и меланхолии или же радовался, что нашел свой Эдемский сад? Вспоминал ли об Альме, пока жил здесь? Или же быстро забыл о ней, с облегчением избавившись от ее притязаний, причинявших ему столько неудобств? Или забыл, потому что полюбил Мальчика? Мальчик — где он был сейчас? На самом деле он был вовсе не Мальчиком, вынуждена была признать Альма, особенно после того, как снова изучила рисунки. Фигура на портретах больше напоминала юношу на пороге зрелости. С тех пор прошло три года, и сейчас этот мальчик, должно быть, стал зрелым мужчиной. Но про себя Альма всегда называла его Мальчиком и ни на минуту не переставала его искать.
Но в заливе Матавай Альма не нашла ни следа этого Мальчика, ни упоминания о нем. Она искала его черты в лицах всех проходивших через поселок мужчин, в лицах рыбаков на пляже, но его среди них не было. Когда преподобный Уэллс рассказал Альме, что Амброуз научил одного из туземцев секрету опыления орхидей на ванильной плантации (маленькие мальчики с маленькими пальчиками и маленькими палочками), Альма подумала: это должен быть он. Когда Альма отправилась на плантацию посмотреть на все своими глазами, то это оказался не Мальчик, а грузный малый намного старше Мальчика, с повязкой на глазу. На ванильной плантации Альма провела немало времени, но так и не увидела никого, сколько-нибудь похожего на Мальчика. Раз в несколько дней она делала вид, что отправляется в ботаническую экспедицию, но на самом деле ехала в столицу, в Папеэте, взяв напрокат маленького пони с ванильной плантации и совершая на нем это долгое путешествие. Там весь день, до самого вечера, она бродила по улицам, заглядывая в лица всех прохожих. Пони шел следом — отощавшая тропическая копия Соамса, верного друга ее детства. Альма искала Мальчика на пристани, у входа в бордели, в гостиницах, где жили благородные французские колонисты, в новом католическом соборе и на рынке. Порой, завидев рослого, хорошо сложенного туземца с короткой стрижкой впереди себя, подбегала и постукивала его по плечу, готовая задать любой вопрос, лишь бы он обернулся. И каждый раз была уверена, что это окажется Мальчик. Но это всегда был кто-то другой.
В 1852 году в столице жило не так уж много таитян, в основном тут обитали иностранцы. Вскоре Альма знала в лицо всех туземцев в городе, но ни одно из этих лиц не принадлежало Мальчику. Она понимала, что скоро ей придется начать искать его в других частях острова, но не могла решить, как приступить к этим поискам. Остров насчитывал тридцать пять миль в длину и двенадцать в ширину и имел форму слегка искривленной восьмерки. Обширные участки его были труднопроходимыми или недосягаемыми. Стоило сойти с тенистой песчаной тропы, что вилась вдоль побережья, и путешествовать по Таити становилось невероятно сложно. Вокруг тропы располагались ямсовые террасы, тянувшиеся вверх до середины холма, кокосовые рощи и огромные пространства короткой низкой травы, но потом им на смену вдруг приходили высокие утесы и непролазные джунгли. Альма выяснила, что в высокогорье не жил почти никто, кроме одного горного народа, и это были почти мифические персонажи, необычайно ловко лазавшие по горам. Еще до прихода европейцев жизнь горного народа была окружена тайной. Промышляли они охотой, а не рыбалкой. Некоторые из них вообще никогда не заходили в море. Таитяне, жившие в горах и на побережье, всегда относились друг к другу с настороженностью, и между ними пролегала граница, которую ни те, ни другие не должны были пересекать. Раньше они встречались на средних высотах, где вели торговлю и периодически вступали в схватки. Но с приходом европейцев горные жители стали встречаться все реже. Что, если Мальчик был из их числа? Но на рисунках он был изображен на берегу, с рыбацкой сетью в руках. Альме было не под силу разгадать эту загадку.
Возможно, Мальчик был матросом, юнгой на проплывавшем мимо китобойном судне? Если так, то ей никогда его не найти. Он мог уже быть где угодно, в любой части света.
Альма решила продолжать поиски.
Ее попытки разузнать что-либо о Мальчике или Амброузе в миссионерском поселке не увенчались успехом. Грязных сплетен об Амброузе она ни разу не слышала, даже во время купания на речке, где женщины в открытую всем перемывали косточки. О мистере Пайке, чью кончину все горестно оплакивали, ни разу никто двусмысленно не отозвался. Альма даже отважилась спросить преподобного Уэллса:
— Был ли у мистера Пайка здесь особенно близкий друг? Кто-то, кого он любил больше остальных?
Но преподобный Уэллс лишь взглянул на нее своими ясными, честными глазами и ответил:
— Мистера Пайка все любили.
Это случилось в тот день, когда они отправились к Амброузу на могилу. Альма попросила преподобного Уэллса сопроводить ее туда, чтобы почтить память покойного коллеги ее отца. В прохладный облачный день они поднялись на самую верхушку холма Тахара, где у перевала находилось небольшое кладбище. Альма обнаружила, что идти рядом с преподобным Уэллсом было приятно: он двигался быстро и проворно по любой местности и по ходу пути делился с ней самой разнообразной интересной информацией.
— Когда я впервые сюда приехал, — сказал он в тот день, когда они взбирались по крутому холму на кладбище, — то попытался определить, какие растения и плоды росли на Таити изначально, а какие были привезены древними поселенцами и мореплавателями, но выяснить это оказалось очень сложно. Сами таитяне не слишком мне в этом помогли: они считают, что все растения — даже овощные культуры — здесь посадили боги.
— Древние греки считали так же, — проговорила Альма, в промежутках между фразами пытаясь отдышаться. — Они утверждали, что виноградники и оливковые рощи посажены богами.
— Верно, — кивнул преподобный Уэллс. — Видимо, люди со временем забывают о том, что создали сами. Нам известно, что, заселяя новый остров, все полинезийские народы привозят с собой клубни таро, кокосовую пальму и хлебное дерево, но сами они скажут вам, что это боги посадили здесь все это. И некоторые их легенды просто удивительны. К примеру, по их мнению, хлебное дерево было высечено богами в форме человеческого тела, чтобы подсказать людям, как его можно использовать. Именно поэтому, считают они, листья хлебного дерева похожи на ладони — так людям легче понять, что к этому дереву можно потянуться и найти пропитание. Таитяне говорят, что все полезные растения на этом острове похожи на части человеческого тела — это послание богов. Поэтому кокосовое масло, помогающее от головной боли, делают из кокоса, похожего на голову. Каштаны мапе считаются средством от почечных заболеваний, так как сами похожи на почки… так мне говорили. Ярко-красный сок растения фей лечит заболевания крови.
— Обозначение всех существ, — пробормотала Альма.
— Да, да, — бодро ответил преподобный Уэллс. Альма не поняла, слышал он ее или нет, потому что он продолжил говорить: — Ветви пизанга — вот они, сестра Уиттакер, — также считаются символическим изображением человеческой фигуры. Благодаря этой их форме их используют в качестве мирного подношения — символа человечности, если можно так выразиться. Ветви бросают на землю под ноги врагу, что свидетельствует о капитуляции или готовности пойти на компромисс. Знание этого факта очень пригодилось мне, когда я впервые прибыл на Таити, скажу я вам! Я повсюду вокруг себя разбрасывал ветви пизанга в надежде, что меня не убьют и не съедят!
— А вас правда могли убить и съесть? — спросила Альма.
— Скорее всего, нет, но миссионеры всегда таких вещей боятся. Там, в Англии, когда начинаешь задумываться о том, чтобы стать миссионером, в первую очередь всегда думаешь о каннибализме. Есть даже один хороший миссионерский анекдот: «Если каннибал сожрет миссионера и переварит его, а после умрет, воскреснет ли в Судный день переваренное тело миссионера? И если нет, как святой Петр поймет, какие части отправить в рай, а какие в ад?» Ха-ха-ха!
— А мистер Пайк говорил с вами о тех идеях, которые вы упомянули чуть раньше? — спросила Альма. — О том, что боги создали растения, придав им определенные очертания, чтобы намекнуть человеку об их полезности?
— Мы с мистером Пайком о многом говорили, сестра Уиттакер!
Альме так ни разу и не удалось выудить у преподобного Уэллса подробные сведения об Амброузе Пайке. Не то чтобы преподобный не горел желанием о нем говорить — напротив, он вспоминал о нем часто и с симпатией, — но при этом никогда не углублялся в детали. А Альма не знала, как попросить его об этом, не выдав лишней информации о себе. Какое ей дело до бывшего сотрудника ее отца? Женщине не хотелось возбуждать подозрения преподобного Уэллса. И до чего странной натурой он был, этот преподобный Уэллс! Каким-то образом он казался ей и совершенно искренним, и абсолютно замкнутым в одно и то же время. Альма постоянно искала в его лице ответы на все свои тайные вопросы. Что было известно преподобному об Амброузе? Что он видел? Знал ли о том, что Амброуз был женат? Имел ли понятие о том, кто она такая, помимо того, что она была дочерью Генри Уиттакера? Удивлялся ли, зачем она сюда приехала? Знал ли о рисунках в портфеле и знал ли юношу, который был на них изображен? Знал ли о том, что случилось, если здесь действительно что-то случилось? Но угадать, что на уме у миссионера, не представлялось возможным. В любое время он смотрел на мир с одним и тем же — бодрым и невозмутимым — выражением лица. В любой ситуации оставался беззаботным. Он был постоянен, как маяк. А искренность его была столь безгранична, что порой казалась маской.
Наконец Альма и миссионер очутились на кладбище с маленькими, выбеленными солнцем надгробиями; некоторые из них были вырезаны в форме креста. Преподобный Уэллс сразу отвел Альму к могиле Амброуза, аккуратной и отмеченной маленьким камнем. Могила находилась в живописном месте, откуда открывался вид на весь залив Матавай и прозрачное бескрайнее море за его пределами. Альма немного боялась, что, увидев могилу, не сможет сдержать чувств, но ощутила лишь спокойствие и отчужденность. Она не чувствовала здесь присутствия Амброуза. И не могла представить, что он лежит здесь, под землей. Она вспомнила, как он любил растянуться на траве и, раскинув свои длинные ноги, говорить с ней о чудесах и загадках природы, пока она изучала свои валуны, поросшие мхом. Альме казалось, будто ее муж остался в Филадельфии и существовал теперь только в ее памяти. Она не могла представить его останки, его кости, тлеющие под землей. Амброузу было не место в земле; его место было в воздухе. Он и живым-то почти парил над землей, подумала она. Как он мог оказаться под ней сейчас?
— У нас не нашлось древесины на гроб, — сказал преподобный Уэллс. — Мы завернули мистера Пайка в ткань местного производства и похоронили, положив на дно старого каноэ, — так иногда здесь хоронят. Видите ли, плотничать тут не с руки — нет хороших инструментов, а когда туземцам удается раздобыть добротные доски, им не хочется тратить их на гроб. Вот мы и довольствуемся старыми каноэ. Но туземцы проявили всяческое участие к христианским поверьям мистера Пайка; его могилу расположили с востока на запад, разместив голову в западном конце, чтобы лицо его было обращено к восходящему солнцу, — так делается на всех христианских кладбищах. Они любили его, как я уже говорил. Надеюсь, он умер счастливым. Он был лучшим из людей.
— А он казался вам счастливым, когда жил здесь, преподобный Уэллс?
— На острове ему многое полюбилось, как и всем нам со временем. Но я уверен, что ему здесь было мало орхидей! Таити порой разочаровывает тех, кто приезжает сюда изучать естественную историю, как я вам уже говорил.
— А мистер Пайк никогда не казался вам удрученным чем-нибудь? — отважилась спросить Альма.
— На этот остров приезжают по разным причинам, сестра Уиттакер. Как говаривала моя жена, людей прибивает к нашему берегу, и эти выброшенные волей судьбы на берег чужаки порой даже не понимают толком, где очутились! Некоторые на вид кажутся истинными джентльменами, а потом узнаешь, что на своей родине они были преступниками. Другие, живя в Европе, слыли истинными джентльменами, а приехав сюда, повели себя как преступники! Чужая душа — потемки.
Миссионер так и не ответил на вопрос Альмы.
А Амброуз? — хотелось спросить ей. Что было у него на душе?
Но она удержалась.
А потом преподобный Уэллс промолвил тем же обычным своим беззаботным тоном:
— А здесь — могилы моих дочерей. Вон там, по ту сторону этой маленькой стены.
Эти слова заставили Альму застыть в молчании. Она не знала, что у преподобного Уэллса были дочери, и уж тем более не знала, что они умерли здесь.
— Могилки маленькие, видите? Девочки прожили недолго. До года ни одна не дожила. Вот тут, слева, Хелен, Элеанор и Лаура. А Пенелопа и Теодосия справа.
Пять могилок были крошечными, меньше кирпича по размеру. У Альмы не нашлось слов. Ничего трагичнее она в жизни не видела.
Увидев ее потрясенное лицо, преподобный Уэллс добросердечно улыбнулся:
— Но во всем этом есть и утешение. Видите ли, их младшая сестра Кристина выжила. Господь подарил нам одну девочку, которую мы сумели вырастить, и она до сих пор жива. Она живет в Корнуэлле и сама уже стала матерью троих маленьких сыновей. Миссис Уэллс осталась с ней. Так что видите, как получилось: моя супруга поселилась с нашей живой дочерью, а я обитаю здесь, чтобы мертвые не скучали. Он заглянул Альме через плечо: — Ах, смотрите! — воскликнул он. — Плюмерии в цвету! Наберем их и отнесем сестре Ману. Она украсит ими свою шляпу. Правда же, они ей понравятся?
* * *
До конца своих дней Альма не могла понять преподобного Уэллса. Никогда прежде ей не встречался человек столь веселого и безропотного нрава, который так многого в жизни лишился, но смиренно продолжал жить, довольствуясь малым. Со временем она узнала, что у преподобного Уэллса не было даже дома. У него не было своей фаре. Спал он в миссионерской церкви на одной из скамей. Часто у него не находилось даже аху таото, чтобы укрыться от холода. Как кошка, он мог задремать где угодно. Из вещей у него была одна Библия, и даже та иногда пропадала и отсутствовала неделями, прежде чем кто-нибудь ее возвращал. У него не было ни скота, ни клочка собственного сада. Маленькое каноэ, в котором он выходил на риф, принадлежало четырнадцатилетнему мальчику, и тот щедро разрешал преподобному им пользоваться. Да и каноэ эту посудину можно было назвать с натяжкой. До Лондона на ней было точно не доплыть. Альме казалось, что любой узник, монах или нищий в этом мире был богаче преподобного Уэллса.
Но потом она узнала, что так было не всегда. Преподобный рассказывал о своей жизни, ничего не утаивая, и в конце концов Альма многое о нем узнала. Фрэнсис Уэллс вырос в Корнуэлле, в Фалмуте, на морском берегу, в большой семье зажиточного рыбака. Хотя он не стал делиться с Альмой подробностями того, как провел юность («Не хочу, чтобы вы стали хуже думать обо мне, узнав, что за дела я творил!»), но, судя по его намекам, малый он был не промах. К Господу его привел удар по голове — по крайней мере, так преподобный Уэллс описал свое перерождение. Таверна, пьяная драка, «хрясь бутылкой по репе» — и вот оно, Откровение.
После этого он обратился к учебе и к Богу. Вскоре женился на девушке по имени Эдит — образованной, набожной дочери священника местной методистской церкви. Благодаря Эдит научился правильно изъясняться, мыслить и вести себя более сознательно и достойно. Полюбил книги и преисполнился, по его выражению, «всяческого рода благородных мыслей». Затем принял сан. Юные и полные наивных идеалов, преподобный Фрэнсис Уэллс и его жена Эдит подали заявку в Лондонское миссионерское общество, умоляя послать их в самые дальние языческие земли, чтобы нести слово Спасителя за пределами родины. В Лондонском миссионерском обществе Фрэнсису оказались рады, так как служители Божьи редко оказывались еще и сноровистыми матросами. Кембриджские белоручки для такой работы не годились.
Преподобный Фрэнсис Уэллс и его жена прибыли на Таити в 1797 году. Они приплыли на борту первого миссионерского корабля, который когда-либо причаливал к этим берегам, в компании еще пятнадцати английских протестантов. В те времена богом таитян был шестифутовый деревянный столб, обернутый корой дерева тапа и украшенный красными перьями.
— Когда мы высадились на берег, — рассказал Альме преподобный Уэллс, — туземцы очень удивились, увидев нашу одежду. Один из них стащил с меня ботинок и при виде моего носка в ужасе отскочил. Решил, что на ногах у меня нет пальцев! Правда, вскоре я остался вовсе без ботинок — он их забрал!
Таитяне сразу же понравились преподобному. Он полюбил их за юмор. Они прекрасно умели передразнивать людей и обожали это делать. Глядя на них, миссионер вспоминал шутки и розыгрыши моряков с причала в Фалмуте. Когда он надевал соломенную шляпу, дети бежали за ним и кричали: «Соломенная башка! Соломенная башка!»
Преподобному нравились таитяне, но обратить их в свою веру ему так и не удалось.
— В Библии написано: «По одному слуху обо мне повинуются мне; иноплеменники ласкательствуют предо мною». Что ж, сестра Уиттакер, возможно, две тысячи лет тому назад все именно так и было! Но когда мы высадились на Таити, все оказалось совсем не так. Видите ли, несмотря на дружелюбие этих людей, они сопротивлялись всем нашим попыткам обратить их в свою веру, причем весьма отчаянно! Мы не могли привлечь на нашу сторону даже детей! Миссис Уэллс организовала школу для малышей, но их родители стали жаловаться: «За что вы наказали моего сына? Какие блага он обретет через вашего Бога?» Мы нарадоваться не могли на наших таитянских учеников, такие они были милые, добрые и учтивые. Но нас беспокоило то, что их ничуть не интересовал наш Господь! Когда бедняжка миссис Уэллс пыталась учить их катехизису, они над ней смеялись…
Первым миссионерам жилось нелегко. Их амбиции разбивались о невзгоды и препятствия. Их проповеди встречали безразличием или насмешками. Двое из их группы умерли в первый год. Миссионеров винили в каждом несчастье, обрушивавшемся на Таити, а за добрые их дела не благодарили. Все, что они привезли с собой из Англии, сгнило, было съедено крысами или украдено у них из-под носа. Жена преподобного Уэллса взяла с собой лишь одну семейную реликвию: красивые часы с кукушкой, бьющие каждый час. Впервые услышав, как бьют часы, таитяне в страхе разбежались. Услышав бой во второй раз, принесли часам плоды и склонились перед ними в священном трепете. В третий раз часы украли.
Все эти истории преподобный Уэллс рассказывал с обычной своей бодрой веселостью.
— Нелегко обратить в свою веру тех, кому больше интересны твои ножницы, чем твой Бог! Ха-ха-ха! Но можно ли винить человека в том, что он захотел иметь ножницы, если прежде он их никогда не видел? Не покажутся ли и ножницы чудом в сравнении с клинком из акульих зубов?
Альма узнала, что почти за двадцать лет ни преподобному Уэллсу, ни кому-либо еще на острове не удалось убедить ни одного таитянина принять христианство. Жители многих полинезийских островов по доброй воле обращались к истинному Богу, но таитяне хранили упрямство. Они были дружелюбны, но упрямы. Христианство приняли на Сандвичевых островах, островах Навигаторов, Гамбье, Гавайях, даже на грозных Маркизских островах — везде, кроме Таити. Таитяне были приветливы и жизнерадостны, но столь же непреклонны. Они улыбались, смеялись, танцевали, но не желали отказываться от своего гедонизма. «Их души отлиты из меди и железа», — сокрушались англичане.
Устав и разочаровавшись, кое-кто из первоприбывших миссионеров отказался от своей затеи и вернулся в Лондон; там они вскоре стали зарабатывать неплохие деньги, выступая с лекциями и издавая книги о своих приключениях в южных морях. Еще одного из первых миссионеров (по словам преподобного Уэллса, тот был «вконец неуправляемым») прогнали с острова — он пытался разобрать один из священнейших островных храмов, чтобы построить из его камней церковь. Что же касается тех людей Божьих, кто все же остался на Таити, но надо сказать, что некоторые из них в конце концов обратились к другим, более приземленным занятиям. Один стал торговать мушкетами и порохом. Другой открыл в Папеэте гостиницу, взяв себе не одну, а целых двух местных жен, чтобы те грели ему постель и хлопотали на кухне. Еще один — впечатлительный юный кузен Эдит Уэллс по имени Джеймс — попросту утратил веру, впал в невыразимое отчаяние и уплыл на корабле простым матросом; больше о нем ничего не слышали.
Смерть, изгнание, отступничество или разочарование… Так постепенно редели ряды первых миссионеров, и в итоге не осталось никого, кроме Фрэнсиса и Эдит Уэллс. Те так и продолжали жить в заливе Матавай. Они выучили таитянский и научились обходиться без благ цивилизации. В первые несколько лет Эдит родила трех девочек — Элеанор, Хелен и Лауру. Одна за другой те умерли в младенчестве. Но Уэллсы не унывали. Почти без посторонней помощи они построили свою маленькую церковь. Преподобный Уэллс придумал, как делать известь из мертвых кораллов, прокаливая их в примитивной печи для обжига, пока не получался пригодный для побелки порошок. Так церковь стала более симпатичной на вид. Он также додумался, как сделать кузнечные мехи из козьей шкуры и бамбука. Пытался обустроить огород, использовав отсыревшие семена, привезенные из Англии. («Через три года неустанных трудов у нас наконец поспела одна клубничина, — рассказал преподобный Альме, — и мы поделили ее между собой — я и миссис Уэллс. Отведав ее, моя милая жена зарыдала. Больше моя клубника не плодоносила. Зато капуста иногда удавалась на славу!») Уэллс купил четырех коров, которых впоследствии у него украли. Пытался вырастить кофе и табак, но ничего у него не вышло. Неудача постигла его и с картофелем, и с пшеницей, и с виноградом. Свиньи в миссии прижились, но другой домашний скот в здешнем климате существовать не мог.
Миссис Уэллс учила жителей залива английскому; те оказались способными к языкам и схватывали все на лету. Она обучила письму и чтению несколько десятков местных детишек. Некоторые из них переехали жить к Уэллсам. Был один мальчик, совсем неграмотный, который через восемнадцать месяцев смог читать Новый Завет без единой запинки, но и тот христианство не принял. Как и другие дети.
— Они часто спрашивали меня, эти таитяне: где доказательства существования вашего Бога? — рассказывал Альме преподобный Уэллс. — Они хотели услышать о чудесах, сестра Уиттакер. Им нужно было доказательство того, что достойных ждет награда, а виновных — наказание. Был среди них один безногий, и он попросил меня приказать моему Богу, чтобы тот отрастил ему новую ногу. Я же ответил: «Да где же мне отыскать тебе новую ногу — такого не найдешь ни здесь, ни в Англии!» Ха-ха-ха! Я не умел творить чудеса, поэтому не мог произвести на них впечатление. Я видел маленького мальчика — тот стоял над могилой умершей в младенчестве сестры и спрашивал меня: «Почему твой Бог Иисус положил мою сестренку в землю?» Он хотел, чтобы я приказал своему Богу, Иисусу, воскресить девочку из мертвых, но я не мог воскресить даже собственных детей, понимаете, так как же мне было совершить такое чудо? Я не мог дать им другого доказательства Бога, сестра Уиттакер, кроме того, что моя добрая жена, миссис Уэллс, зовет внутренним свидетелем. Я знал тогда и знаю сейчас лишь то, в чем уверено мое сердце, — что без любви нашего Господа я бы пропал. Это единственное чудо, которому я стал свидетелем, но мне его достаточно. Другим же, пожалуй, нет. И вряд ли можно их в этом винить, ведь они не могут заглянуть мне в сердце. Не могут увидеть тьмы, что однажды царила там, и того, что пришло ей на смену. Но до сегодняшнего дня это единственное чудо, которое известно мне, хоть великим его не назовешь.
Потом Альма узнала, что местные совсем не понимали, что это за Бог, которому молятся англичане, и где этот Бог живет. Долгое время туземцы из залива Матавай считали, что Библия, которую преподобный Уэллс повсюду с собой носит, и есть его Бог.
— Им казалось очень странным, — поведал ей преподобный Уэллс, — что я носил своего Бога так беспечно под мышкой или оставлял без присмотра лежать на столе, а иногда даже отдавал своего Бога кому-то другому! Я попытался объяснить им, что мой Бог повсюду. Но они стали спрашивать: «А почему же тогда мы его не видим?» — «Потому что мой Бог невидим», — отвечал я. «Но как же тогда ты об него не спотыкаешься?» — спрашивали они. «По правде говоря, друзья мои, иногда очень даже спотыкаюсь!» — отвечал я.
На помощь Лондонского миссионерского общества рассчитывать не приходилось. Почти десять лет преподобный Уэллс совсем не получал вестей из Лондона — ни инструкций, ни дотаций, ни доброго слова. Тогда он взял свою миссию в собственные руки. Во-первых, решил крестить всех, кто желал покреститься. Это противоречило уставу Лондонского миссионерского общества, в котором ясно говорилось, что никто не должен быть крещен, прежде чем не станет совершенно очевидно, что он отрекся от старых идолов и принял Иисуса как своего Спасителя. Однако таитяне хотели креститься, потому что это было так весело, и одновременно желали сохранить свои старые верования. Некоторые захотели поклоняться Иисусу и одновременно почитать Таароа, Оро и прочих полинезийских богов. И преподобный Уэллс согласился. Он покрестил несколько сотен не веривших в Иисуса и столько же тех, кто верил в него лишь наполовину.
— Кто я такой, чтобы мешать человеку креститься? — вопрошал он, к вящему изумлению Альмы. — Должен сказать, миссис Уэллс не одобряла моих действий. Предупреждала, что Лондонское миссионерское общество требует, чтобы вера будущих христиан перед обрядом крещения подвергалась строгому экзамену — чтобы они читали катехизис и публично отрекались от идолопоклонничества, и все такое прочее. Но мне это напоминало инквизицию! В Лондоне требовали соответствия единому образцу веры, но даже у нас с миссис Уэллс не было единого образца! Я часто говорил ей: «Эдит, дорогая, неужто мы проделали такой путь, чтобы стать как испанцы?» Если кому-то хочется окунуться в реку, окуну я его в реку! Видите ли, если кто-то когда и придет к Господу, то лишь по воле Господней, а не потому, что я что-то сделал или не сделал. Так в чем тогда вред крещения? Человек выходит из реки чуть чище, чем вошел, а возможно, становится и чуть ближе к небесам.
Бывало, вспоминал преподобный Уэллс, он крестил некоторых по несколько раз в год или по нескольку раз подряд. Он просто не видел в этом ничего плохого.
В следующие годы у Уэллсов родились еще две дочери: Пенелопа и Теодосия. Они тоже умерли. Их похоронили на холме рядом с сестрами.
На Таити стали прибывать новые миссионеры. Те держались в стороне от залива Матавай и опасных идей преподобного Уэллса. Эти новые миссионеры обращались с туземцами строже. Они ввели законы, каравшие за супружескую измену, многоженство, нарушение границ собственности, несоблюдение дня отдохновения, воровство, детоубийство и принадлежность к Римской католической церкви (недавно на Таити прибыли французы, и борьба за туземные души ожесточилась). Преподобный Уэллс эти законы не одобрял. В его миссии в заливе Матавай по-прежнему царили куда более либеральные порядки. Он не запрещал своим туземцам устраивать петушиные бои, борцовские соревнования и прочие дикарские забавы. И даже не имел ничего против языческого обычая покрывать тело татуировками, хотя прочие миссионеры всячески это осуждали. Но преподобного Уэллса татуировки никогда не смущали. Возможно, потому, что родом он был из семьи моряков и обычай этот был ему привычен. А может, потому, что его собственное костлявое плечо было украшено старым, расплывшимся изображением якоря, сделанным синей краской. Как бы то ни было, он не считал необходимым настаивать на том, чтобы туземцы изжили этот обычай.
— Вот скажите, сестра Уиттакер, — спросил ее он, — с какой стати Господь наш стал бы возражать против столь безобидного украшательства? Так ли оно отличается от шляпы, что носит сестра Ману, или драгоценностей, которыми украшает себя благородная леди-христианка из Лондона?
С годами преподобный Уэллс все сильнее отдалялся от ортодоксальных принципов миссионерства. К примеру, в 1810 году он перевел свою Библию на таитянский, не дождавшись одобрения из Лондона.
— Я не всю Библию перевел, видите ли, — признался он Альме, — а лишь те отрывки, которые, как мне казалось, понравятся таитянам. Моя версия оказалась гораздо короче знакомой вам Библии, сестра Уиттакер. К примеру, я опустил все упоминания о Сатане. Видите ли, со временем я пришел к выводу, что таитянам о нем в красках лучше не рассказывать, потому что, чем больше они узнают о Повелителе Тьмы, чем большее почтение и любопытство он у них вызывает. К примеру, в этой самой церкви я видел молодую замужнюю женщину, которая стояла на коленях и совершенно искренне молилась Сатане, чтобы ее первенец оказался мальчиком. Когда же я попытался исправить ее прискорбную ошибку, она сказала: «Но я хочу заслужить благосклонность единственного Бога, которого вы, христиане, так сильно боитесь!» С тех пор я старался о Сатане больше не говорить. Нужно приспосабливаться, мисс Уиттакер! Нужно приспосабливаться!
В конце концов в Лондонском миссионерском обществе прослышали о приспособленчестве преподобного Уэллса и пришли в крайнее негодование; преподобный получил письмо, в котором Уэллсам было приказано немедленно вернуться в Англию и прекратить проповедническую деятельность. Однако Лондонское миссионерское общество было на другом конце света — что оно могло сделать? Тем временем преподобный Уэллс действительно перестал проповедничать, разрешив таитянке по имени сестра Ману делать это вместо себя, несмотря на то что та не совсем еще отреклась от всех своих старых богов. Но ей нравился Иисус Христос, и вещала она о нем весьма красноречиво. Известия об этом разозлили Лондонское миссионерское общество еще сильнее.
— Но я попросту не могу отчитываться перед Лондонским миссионерским обществом, — почти извиняющимся тоном сообщил преподобный Уэллс Альме. — Видите ли, их закон на нас не распространяется. Они не имеют понятия, что здесь творится. Здесь я отчитываюсь лишь перед Творцом всех наших благодатей, а мне всегда казалось, что Творец всех благодатей весьма симпатизирует сестре Ману.
И все же ни один таитянин так и не стал истинным христианином до 1815 года, когда король Таити Помаре отправил статуи всех своих священных идолов британскому миссионеру в Папеэте, приложив к ним письмо на английском языке, в котором говорилось, что король хочет предать огню всех своих старых богов и желает наконец принять христианство. Своим решением Помаре надеялся спасти свой народ. Остров в то время находился в бедственном положении. С каждым новым судном, причаливавшим к берегам Таити, среди таитян распространялись новые болезни. Целые семьи гибли от кори, оспы, дурных болезней, порожденных проституцией. По подсчетам капитана Кука, в 1772 году численность населения Таити составляла двести тысяч душ. К 1815 году это число сократилось до восьми тысячи. Болезнь не щадила никого — ни верховных вождей, ни землевладельцев, ни людей низкого происхождения. Сына самого короля унесла чахотка.
В результате таитяне усомнились в своих богах. Когда смерть наведывается в столь многие дома, рассудил преподобный Уэллс, все истины ставятся под сомнение. Бедствия множились, как множились и слухи о том, что Бог англичан карает таитян за то, что те отвергли Его Сына, Иисуса Христа. Этот страх подготовил жителей Таити к принятию Господа, и король показал своим подданным пример. И первое, что он сделал, став христианином, — приготовил роскошный пир и при всех откушал яств, не предложив их перед трапезой старым богам. Вокруг собралась толпа, люди в панике ожидали, что король умрет на их глазах, пораженный рассерженными богами. Но он не умер.
После этого христианство приняли все. Ослабленный, униженный, уничтоженный, Таити наконец склонился перед Иисусом.
— Ну не удача ли? — спросил Альму преподобный Уэллс. — Ну не удача ли, а?
Он проговорил это все тем же веселым голосом беззаботного человека, которым говорил всегда. Вот чем смущал Альму преподобный Уэллс. Ей было трудно, даже, пожалуй, невозможно понять, что крылось за этой беззаботностью, да и крылось ли там что-то вообще. Был ли он циником? Еретиком? Или простаком? Была ли его наивность наигранной или естественной? По лицу миссионера, вечно купающемуся в прозрачных лучах неподдельной искренности, этого было не понять. Лицо преподобного Уэллса выражало такую открытость, что при взгляде на него устыдился бы человек подозрительный, жадный или жестокий. При взгляде на него устыдился бы и лжец. Это лицо иногда заставляло устыдиться и Альму, ведь она не все поведала ему о своем прошлом. Иногда ей хотелось взять его крошечную руку в свои огромные ладони и, опустив уважительные обращения «брат Уэллс», «сестра Уиттакер», сказать ему просто: «Я была не до конца честна с вами, Фрэнсис. Позвольте рассказать вам мою историю — о моем муже и нашем странном браке. Прошу, помогите мне понять, кем был Амброуз. Прошу, расскажите все, что сумели узнать о нем, и прошу, расскажите все, что знаете о Мальчике».
Но Альма так не сделала. Уэллс был священником, достойным христианином и женатым человеком. Разве можно было говорить с ним о таких вещах?
Однако преподобный рассказал ей о себе все и, кажется, ничего не утаил. Он рассказал, что всего через несколько лет после того, как король Помаре принял христианство, у них с миссис Уэллс родилась еще одна девочка, чего никто из них уже не ждал. И на этот раз ребенок выжил. Миссис Уэллс узрела в этом знак одобрения Божьего — за то, что Уэллсы помогли принести на Таити христианство. Поэтому девочку назвали Кристиной. В то время семья Уэллсов жила в лучшей хижине поселка рядом с церковью — той самой, где сейчас жила сестра Ману, — и они все были очень счастливы. Миссис Уэллс с дочкой разводили львиный зев и живокость и устроили у дома настоящий английский садик. Как все дети на острове, их дочь научилась плавать раньше, чем ходить.
— Кристина была моим счастьем и моей наградой, — промолвил преподобный Уэллс. — Но моя жена считала, что Таити — не место для юной англичанки. Слишком сильно тут дурное влияние. Я был с ней не согласен, но так уж она считала, моя миссис Уэллс. И когда Кристина стала юной леди, миссис Уэллс отвезла ее обратно в Англию. С тех пор я их больше не видел. И не увижу.
Альме это показалось несправедливым. Ни один добрый англичанин, подумала она, не должен оставаться здесь, посреди южных морей, сам по себе и встречать старость в одиночестве. Она вспомнила отца в его последние годы: что бы он делал без Альмы?
Словно прочтя ее мысли, преподобный Уэллс промолвил:
— Мне не хватает моей милой жены, разумеется, да и Кристины, но совсем без близких я не остался. Сестра Ману и Этини для меня сестры не только по названию. Что касается нашей миссионерской школы, то за все годы мне выпала удача воспитать нескольких блестящих, добросердечных учеников, которых я считаю своими детьми. Некоторые из них сами теперь стали миссионерами. Они служат проповедниками на дальних островах, эти наши туземные ученики. Таматоа Маре проповедует Евангелие на великом острове Райатеа. Стараниями Патии длань Спасителя простирается теперь и на Хуанхине. А Паумоана без устали славит имя Господа на Бора-Бора. Видите ли, на Таити существует такое понятие — тайо, это что-то вроде усыновления: так чужие люди становятся родней. Когда вступаешь с туземцем в тайо, ваши генеалогические древа объединяются, и вы становитесь частью наследия друг друга. По крайней мере, так на это смотрят таитяне, да и я тоже. Генеалогия здесь очень важна. Есть таитяне, способные назвать своих предков в тридцатом колене, мы так перечисляем хронологию библейских родов. Стать частью этих родов — великая честь. Поэтому можно сказать, что у меня есть мои сыновья-таитяне, живущие на этих островах, — они для старика отрада.
— Но они же живут не с вами, — вырвалось у Альмы. Она знала, как далеко отсюда Бора-Бора. — Они не помогают вам и не сумеют позаботиться о вас, если вам понадобится их помощь.
— Вы правы, но меня греет мысль об одном лишь их существовании. Боюсь, моя жизнь кажется вам довольно печальной. Не спешите с выводами. Я живу там, где должен жить. Поймите, я никогда не смог бы бросить свою миссию. Моя работа здесь — не временное занятие, сестра Уиттакер. И не служба, после которой выходят на пенсию и доживают дни в комфорте, впав в старческий маразм. Моя работа состоит в том, чтобы эта маленькая церквушка осталась на своем месте до конца моих дней, как плот, способный спасти всех от штормов и невзгод этого мира. И если кто захочет взойти на мой плот, да будет так. Я не могу никого принудить взойти на него, но как я могу бросить свой плот? Моя добрая жена винит меня в том, что христианином у меня получается быть лучше, чем миссионером. Пожалуй, она права! Я даже не знаю, удалось ли мне обратить в свою веру хоть одного человека. Но эта церковь — моя миссия, сестра Уиттакер, и потому я должен здесь оставаться.
Потом Альма узнала, что ему было семьдесят семь лет.
Он прожил в заливе Матавай дольше, чем она на этом свете.