Глава девятнадцатая
Альма проводила Дика Янси в отцовский кабинет и закрыла дверь, чтобы им никто не мешал. Прежде она никогда не оставалась наедине с Диком Янси в одной комнате. Он присутствовал в ее жизни, сколько она себя помнила, но рядом с ним ее всегда пробирал холодок. Его высокий рост, мертвенно-бледная кожа, блестящая лысина, ледяной взгляд, топорный профиль — все это складывалось в действительно грозную фигуру. Даже сейчас, спустя почти пятьдесят лет знакомства, Альма не могла определить, сколько Дику Янси лет. Он был вечным и не имел возраста. Это лишь делало его страшнее. Весь мир боялся Дика Янси, а Генри Уиттакеру только того и надо было. Альма никогда не понимала, отчего Янси был так предан Генри и как Генри удавалось его контролировать, но одно было ясно: без этого внушающего ужас человека компания Уиттакера давно бы развалилась.
— Мистер Янси, — промолвила Альма и жестом пригласила его сесть. — Прошу, располагайтесь поудобнее.
Он садиться не стал. Стоя посреди комнаты, он небрежно держал одной рукой портфель Амброуза. Альма старалась не смотреть на портфель — единственную вещь, принадлежавшую ее покойному мужу. Она тоже не села. Видимо, располагаться поудобнее никто из них не собирался.
— Вы что-то хотели со мной обсудить, мистер Янси? Или предпочитаете поговорить с моим отцом? В последнее время ему нездоровится, как вы наверняка знаете, но сегодня один из дней, когда ему лучше, и мысли его ясны. Он может принять вас в своей спальне, если вас это устроит.
Дик Янси по-прежнему молчал. Это была его знаменитая тактика: молчание как оружие. Когда Дик Янси молчал, все вокруг нервничали, беспокоились и заполняли пустоту словами. И выбалтывали больше, чем должны были. Дик Янси же из своей молчаливой крепости наблюдал, как вылетали наружу секреты и раскрывалась правда. Затем он сообщал все эти сведения Генри Уиттакеру. В этом была его сила.
Альма решила не попадаться в эту ловушку и не болтать не подумав. Поэтому следующие две или три минуты они простояли в тишине. Затем Альма не вынесла. Она снова заговорила:
— Я вижу, у вас с собой портфель моего покойного мужа. Полагаю, вы были на Таити и взяли его там? А теперь приехали, чтобы вернуть его мне?
Он по-прежнему не пошевелился и не произнес ни слова.
Альма продолжала:
— Если вам интересно, хочу ли я получить этот портфель, мистер Янси, ответ утвердительный — очень хочу. Моему покойному мужу принадлежало не так уж много вещей, и для меня очень много значит сохранить в качестве воспоминания единственный предмет, который, как мне известно, имел для него огромную ценность.
Но он по-прежнему молчал. Он что же, хочет, чтобы она его умоляла? Или она должна ему заплатить? Может, он желает получить что-то взамен? Или — эта мысль пронеслась в голове мелькнувшей нелогичной вспышкой — по какой-то причине колеблется? Может ли быть так, что он не уверен? Мотивы Дика Янси было невозможно разгадать. Прочесть его мысли никогда не удавалось. Альму охватило нетерпение и беспокойство.
— Вынуждена настаивать, мистер Янси, — проговорила она, — чтобы вы объяснились.
Но Дик Янси был не из тех, кто привык объясняться. Альма Уиттакер знала это лучше всех. Он не растрачивал слова на столь никчемные цели. Он вообще не привык растрачивать слова. С раннего детства Альма ни разу не слышала, чтобы он произносил более трех слов подряд. Однако сегодня оказалось, что Дик Янси сумел выразить свою мысль всего двумя словами, которые он прорычал сквозь сомкнутые губы, на пути к выходу, сунув портфель в руки Альме и задев ее при этом рукавом:
— Сожгите это!
* * *
После того как Дик Янси ушел, Альма еще час просидела в отцовском кабинете одна, глядя на портфель и словно пытаясь угадать, что скрывается внутри, по его потертой, покрытой солеными пятнами коже. С какого перепугу Дик Янси сказал такое? Зачем брать на себя труд и ташить портфель с другого конца света только для того, чтобы приказать ей его сжечь? Почему он сам его не сжег, если это так необходимо? И имел ли он в виду, что она должна сжечь его после того, как откроет и посмотрит, что внутри, или же до того? И зачем он так долго мялся, прежде чем отдать его ей?
Задать эти вопросы ему самому, разумеется, уже не представлялось возможным: он давно уехал. Дик Янси перемещался по миру с невероятной скоростью и уже мог быть на полпути в Аргентину. Но даже если бы он все еще был в «Белых акрах», то не стал бы отвечать на дальнейшие расспросы. Альма это знала. Подобные разговоры никогда не входили в перечень услуг Дика Янси. Она лишь знала, что портфель, которым так дорожил Амброуз Пайк, теперь в ее распоряжении, как и дилемма, что с ним делать.
Через некоторое время она наконец решила отнести портфель в свой кабинет в каретном флигеле и там спокойно подумать. Она присела на диван в углу — тот самый, где так много лет назад сидела и щебетала с ней Ретта, где, удобно вытянувшись, лежал Амброуз, свесив свои длинные ноги, и где спала она сама в те мрачные месяцы после его отъезда. Она изучила портфель. В нем было примерно два фута в длину, полтора в ширину и дюймов шесть в глубину — простой прямоугольник из дешевой кожи. Он был потерт, поцарапан и выглядел убого. Ручку, судя по всему, несколько раз укрепляли проволокой и кожаным шнуром. Замки почернели от морского воздуха и времени. Рядом с ручкой виднелись с трудом различимые инициалы «А. П.», вытравленные светлой краской. Портфель скреплялся двумя кожаными ремнями, которые застегивались пряжками, как подпруга на брюхе лошади.
Замка с ключом не было — вполне в духе Амброуза. Какая же у него доверчивая, открытая, искренняя натура — точнее, была, когда он был жив. Если бы портфель запирался на ключ, она, может, и не стала бы его открывать. Возможно, достаточно было бы одного слабого указания на то, что перед ней личная вещь, и она бы пошла на попятный. А может, и нет. Может, Альма Уиттакер была из тех людей, кто рождается, чтобы изучать окружающие предметы, а не пугаться их, независимо от последствий, даже если для этого потребовалось бы взломать замок.
Альма открыла портфель без труда. Сверху лежал свернутый коричневый вельветовый пиджак, который она сразу же узнала, — и горло ее сжалось от нахлынувших чувств. Она достала пиджак и зарылась в него лицом, надеясь, что волокна ткани сохранили хоть какие-то следы запаха Амброуза, но уловила лишь слабый запах плесени. Под пиджаком лежал ворох бумаги: наброски и рисунки — целая толстая стопка на больших неровных листах цвета яичной скорлупы. На верхнем рисунке было изображено тропическое дерево пандан, легко узнаваемое по веерообразным листьям и толстым корням. Рука Амброуза, превосходнейшего иллюстратора-флориста, была видна сразу по типичным для него, в совершенстве проработанным деталям. Это был всего лишь карандашный набросок, но он был просто великолепен. Альма изучила его и отложила в сторону. Под первым рисунком был другой: элемент цветка ванили, зарисованный тушью и виртуозно раскрашенный, — казалось, он вот-вот упорхнет с листка бумаги.
Альма ощутила растущую надежду. Видимо, портфель содержал наброски и картины Амброуза, созданные на тихоокеанском берегу. Это было ответом на многие ее тревоги. Во-первых, это означало, что на Таити Амброуз нашел утешение в своем искусстве, а не просто сгнил там в праздном отчаянии. Во-вторых, теперь, когда она получила в свое распоряжение эти рисунки, у нее останется больше от Амброуза — у нее будет что-то прекрасное и осязаемое, что станет напоминать ей о нем. А главное, эти рисунки приоткроют завесу над его последними годами: она сможет увидеть то, что видел он, словно глядя на все его глазами.
На третьем рисунке была кокосовая пальма — простой, быстрый и незаконченный набросок. Однако четвертый рисунок заставил ее опешить. Он изображал лицо. Это само по себе было странно, ведь, насколько ей было известно, Амброуз никогда не проявлял никакого интереса к рисованию людей. Он не был художником-портретистом и никогда себя им не считал.
Но все же сейчас перед ней лежал портрет, нарисованный пером и тушью в детальной манере Амброуза. Это была голова юноши в профиль. Широкие скулы, приплюснутый нос и полные губы ясно указывали на то, что юноша — полинезиец, хотя волосы его были острижены коротко, на европейский манер. Этот человек был, безусловно, привлекательным, здоровым и сильным. Альма взяла следующий рисунок: еще один портрет. Опять тот же самый юноша, на этот раз изображенный в профиль с другой стороны. На следующем рисунке была рука мужчины. Но не Амброуза. Плечо этого мужчины было шире, предплечье крепче. Другой рисунок изображал человеческий глаз в ближайшем рассмотрении. И это был не глаз Амброуза (его глаз Альма узнала бы где угодно); перед ней был глаз другого человека, миндалевидный, большой, с пушистыми ресницами.
На следующем рисунке юноша был изображен в полный рост; абсолютно голый, он был показан сзади, уходящим от художника. У него была широкая и мускулистая спина. Выпуклость каждого позвонка была дотошно воспроизведена на бумаге. На следующем рисунке был снова изображен обнаженный юноша, но на этот раз он отдыхал, прислонившись к кокосовой пальме. Лицо его было Альме уже знакомо. Сомнений быть не могло: это был тот самый человек, что на остальных рисунках, — у него был такой же высокий лоб, полные губы и миндалевидные глаза. Но на этом рисунке он выглядел несколько моложе, чем на других, совсем мальчишкой. Ему было семнадцать, быть может, восемнадцать лет.
Растений на рисунках больше не было. Все остальные наброски и картины в портфеле также изображали обнаженную натуру. Их было, должно быть, больше сотни. И на всех был один и тот же мальчик, один и тот же юный туземец с короткими, по-европейски стриженными волосами. Некоторые рисунки изображали его спящим. На других он бежал, нес копье, поднимал камень или забрасывал рыболовную сеть, как атлеты и полубоги на древнегреческих амфорах. И ни на одном рисунке на юноше не было ни клочка одежды, не было даже ботинок. Большинство изображали его член висящим и расслабленным. Однако другие — определенно нет. На этих, других рисунках у юноши была мощнейшая эрекция, а лицо, повернутое к художнику, выражало искреннее, пожалуй, даже озорное прямодушие.
— О боже мой! — услышала себя Альма. А потом поняла, что давно уже повторяет эти слова — с каждым новым шокирующим рисунком. — О боже мой, о боже мой, о боже мой!
Альма Уиттакер была женщиной, способной быстро понять, что к чему, и сделать выводы. Мало того, она была далеко не невинна в том, что касается чувственных удовольствий. И вывод здесь напрашивался совершенно очевидный: Амброуз Пайк — образец чистоты, ангел из Фрамингема — был содомитом.
Ей тут же вспомнился тот первый вечер, когда он приехал в «Белые акры». Тогда за ужином он поразил их — и Генри, и Альму — своими идеями о ручном опылении ванили на Таити. Что он тогда сказал? Это будет так легко сделать, заявил он; вам нужны лишь маленькие мальчики с маленькими пальчиками и маленькими прутиками. Тогда это казалось забавным. Теперь же звучало как извращение. Это также многое объясняло. Амброуз не смог выполнить свой супружеский долг не потому, что Альма была старой, и не потому, что она была некрасивой, и не потому, что он стремился подражать ангелам, а потому, что ему нужны были маленькие мальчики с маленькими пальчиками и маленькими прутиками. Или большие мальчики, судя по этим рисункам.
Боже правый, и через что он заставил ее пройти! Какую ложь ей наплел! Как манипулировал ею! Какое отвращение к самой себе внушил, заставив стыдиться собственных желаний! Как он смотрел на нее в тот день в ванной, когда она положила в рот его пальцы, — как будто перед ним сам дьявол, явившийся, чтобы обесчестить его плоть. Альма вспомнила строки из Монтеня, которые прочла много лет назад, но никогда не забывала, и теперь они пришлись ужасно кстати: «Есть две вещи, которые, согласно моим наблюдениям, всегда идут рядом: ангельские помыслы и низменные поступки».
Как же ее одурачили Амброуз и его ангельские помыслы, его грандиозные мечты, ложная невинность, притворное благочестие, возвышенная болтовня о слиянии с Божественным, а главное, куда его это в итоге привело! В рай для содомитов, где он нашел себе покладистого мальчика для утех с прекрасным эрегированным членом!
— Ах ты двуличный сукин сын, — вслух вымолвила она.
* * *
Будь на месте Альмы другая женщина, она, возможно, и последовала бы совету Дика Янси и сожгла бы портфель со всем содержимым. Однако Альма его сохранила. Слишком уж хорошим она была ученым, чтобы сжигать улики и документацию любого рода. Портфель она спрятала под диван в своем кабинете. Там его никто не нашел бы. В эту комнату вообще никто никогда не заходил. Да и зачем? Никому не было дела до того, чем занята старая дева Альма Уиттакер в своей комнате с дурацкими микроскопами, скучными книжками и баночками с засушенным мхом. Она была дурой. А ее жизнь — комедией, ужасной, грустной комедией.
Альма пошла ужинать, но вкуса еды не замечала.
«Кто еще знал?» — спрашивала себя она. В месяцы после свадьбы об Амброузе ходили слухи хуже некуда — или, по крайней мере, ей казалось, что хуже некуда, — но она не припоминала, чтобы кто-нибудь обвинял его в мужеложестве. Забавлялся ли он с мальчиками из конюшни? Или с молодыми садовниками? Вот чем он, значит, занимался? Но когда же он успевал? Они же всегда были вместе, Альма и Амброуз, а такие грязные делишки сложно сохранить в тайне, когда вокруг столько сплетников.
«Знала ли Ханнеке?» — думала Альма, глядя на старую домоправительницу. Не потому ли она была так настроена против Амброуза? «Мы ничего о нем не знаем», — все время повторяла она.
А Дэниэл Таппер из Бостона, ближайший друг Амброуза? Был ли он ему больше чем другом? Телеграмма, присланная им в день их с Амброузом свадьбы, в которой говорилось «МОЛОДЕЦ, ПАЙК», — может, это был какой-то хитрый код? Но потом Альма вспомнила, что Дэниэл Таппер был женатым человеком и у него был полный дом детей. По крайней мере, так ей рассказывал Амброуз. Впрочем, все это не имело значения. Видимо, люди могли существовать в нескольких разных обличьях, причем примеривая их все одновременно.
А его мать? Знала ли об этом миссис Констанс Пайк? Не это ли она имела в виду, когда писала, что, возможно, «благочестивая супружеская жизнь излечит его от пренебрежения моралью»? Почему Альма внимательнее не прочла то письмо? Почему не пустилась по следу? Как она могла не заметить такое?
После ужина женщина некоторое время ходила по комнате. Она ощущала какую-то раздвоенность, отсутствие почвы под ногами. Ее охватило ненасытное любопытство — всепоглощающая потребность знать, отполированная до блеска гневом. Не в силах сдержать себя, она вернулась во флигель. Вошла в типографию, которую столь тщательно (и за немалые деньги) оборудовала для Амброуза три года тому назад. Все станки теперь были накрыты чехлами, мебель тоже. Она снова отыскала дневник Амброуза в верхнем ящике стола, там, где его оставила, когда в прошлый раз читала, отыскивая разгадку его поведения, но ничего не почерпнула. Открыла его на случайной странице и прочла образчик знакомой бессмысленной околесицы:
«Нет ничего, кроме УМА, и им движет ЭНЕРГИЯ… Чтобы не затемнять день и не сверкать ложным блеском… покончи со всем внешним, покончи со всем напускным!»
Альма закрыла книгу и грубо фыркнула. Читать этот бред было невыносимо. Ну почему этот человек не мог говорить прямо?
Она вернулась в свой кабинет и достала из-под дивана портфель. На этот раз она рассмотрела его содержимое более внимательно. Это было занятие не из приятных, но она чувствовала, что должна это сделать. Она прощупала края портфеля, в поисках потайного кармана или чего-то, что ускользнуло от нее при первом рассмотрении. Перерыла карманы поношенного коричневого вельветового пиджака Амброуза, но нашла лишь огрызок карандаша.
Потом она снова пересмотрела рисунки: три чудесных наброска растений и несколько дюжин непристойных изображений одного и того же молодого, прекрасного юноши. Она задумалась, нельзя ли найти какое-то иное объяснение, прийти к другому выводу, но нет — портреты были слишком откровенными, слишком чувственными, слишком интимными. Другого объяснения быть не могло. Перевернув один из набросков, Альма заметила, что на обороте что-то написано красивым и, изящным почерком Амброуза. Слова запрятались в углу, как едва различимая подпись. Но это была не подпись. Это были два слова, написанных строчными буквами: завтра утром. Альма перевернула еще один набросок и увидела там же, в нижнем правом углу, те же два слова: завтра утром. Один за другим она перевернула все рисунки. И на каждом была та же подпись, сделанная знакомым изящным почерком: завтра утром, завтра утром, завтра утром…
И что это значит? Почему везде должны быть треклятые шифры?
Она взяла листок бумаги и разложила словосочетание «завтра утром» на буквы, составив из них другие слова и фразы:
тому разврат;
роз аромат;
о мавр, траур.
Все это было бессмыслицей. Не прояснили ситуацию ни перевод этих слов на французский, голландский, латынь, древнегреческий и немецкий, ни чтение их задом наперед, ни присвоение каждой букве цифрового эквивалента в соответствии с их номером в алфавите. Возможно, это был все же не шифр, а обычное послание? А может, сообщение об отсрочке? Возможно, что-то должно было случиться с этим юношей завтра утром — по крайней мере, так думал Амброуз. Что ж, это было вполне в его духе: напустить туман и сбить с толку. А может, он просто откладывал момент совокупления со своей прекрасной туземной музой: «Я не стану оприходовать тебя сегодня, юноша, но возьмусь за это первым делом завтра утром!» А что, если таким образом ему удавалось хранить целомудрие перед лицом искушения? Что, если он так ни разу и не прикоснулся к юноше? Но тогда зачем было просить его раздеться догола?
Альме пришла на ум еще одна мысль. Что, если эти рисунки ему заказали? Что, если кто-то — еще один содомит, вероятно, богатый — заплатил Амброузу, чтобы тот нарисовал этого мальчика? Но зачем Амброузу могли понадобиться деньги, ведь Альма проследила, чтобы он всем был обеспечен? И с какой стати ему браться за эту работу, раз он был человеком столь тонких душевных качеств — или, по крайней мере, представлял себя таким? Если его якобы высокая мораль была всего лишь притворством, то он продолжил играть свою незавидную роль и после отъезда из «Белых акров». На Таити он явно не пользовался репутацией дегенерата, иначе разве стал бы преподобный Фрэнсис Уэллс брать на себя труд и докладывать, что Амброуз Пайк был «джентльменом высоких моральных качеств и чистейших помыслов»?
Но зачем тогда он сделал эти наброски? Почему именно этого юноши? И почему голого? Для чего ему столь прекрасный, юный обнаженный спутник с таким запоминающимся лицом — с одним и тем же лицом на всех рисунках? Зачем прилагать столько усилий — рисовать его столько раз? Почему бы не рисовать цветы? Амброуз обожал цветы, а на Таити их было хоть отбавляй! Кем был этот юноша? И почему Амброуз Пайк лег в могилу, продолжая планировать сделать с ним что-то — и делать это вечно и без конца, — но только завтра утром?