Книга: Ополченский романс
Назад: Дитя
Дальше: Домой

Работяги

Лейтенант Вострицкий чувствовал себя так.
До войны он вроде бы тоже жил: нарисованный размашистыми и не слишком точными штрихами.
Но если вглядываться в пёстрый рисунок его довоенной судьбы – понять толком, что́ у него за лицо, на каких мышцах крепилась улыбка, по какому такому поводу любили Вострицкого женщины, – было нельзя.
Помнилось детство, несколько ярких картинок юности, армейская служба, перестрелки в чеченских селеньях… но после армии Вострицкий отдался на волю судьбы – и не факт, что своей, – его то ли влекло, то ли волокло, – по итогам он сам не сумел бы себя сформулировать.
Когда б потерялся – отчаялся бы дать свой портрет в службы розыска: ну, руки, ну, ноги, два глаза… Приметы-то есть?
Не было примет.
Едва заехав на территорию неподконтрольного Донбасса, движимый невнятным порывом, Вострицкий удалил все прежние номера в мобильном – чтоб ничто не связывало его.
Потом, когда нужно было что-то перетащить с большой России, или с кем-то посоветоваться, или кого-то найти – всякий раз злился на себя, обзывал дураком; но, в сущности, он не слишком жалел о содеянном.
Если приходила ласковая или раздражённая смска на телефон – гадал, какая из его бывших подруг это написала, – и, подавая пробный ответ, получал другую смс, только запутывавшую ситуацию. Это была забавная игра – которая, впрочем, скоро надоела и ему, и людям по ту сторону.
Он становился всё очерченней – все иные спутались и постепенно исчезли.
Донбасская война нарисовала его.
Появились морщины, линии рук, отпечатки шагов. Он обветрился, обтрепался.
Теперь точно знал звук своего голоса.
Посреди лица распустились степной пылью тронутые глаза.
Когда Вострицкий этими глазами спустя четыре донецких года случайно увидел свои прежние фотографии – его почти замутило: словно он везде там был голый, белый и застигнутый врасплох.
Однако и война, обратившаяся в долгострой, со временем увязла в самой себе.
Вострицкий весь оброс могилами – и, в одно из похмелий, вспоминая здешние приключения – поразился: куда не поверни – утыкаешься в крест.
Хорошие были пацаны.
Но когда перестаёшь чувствовать что-то на похоронах – это хуже, чем когда ложишься с когда-то самой желанной.
Вострицкий съехал с Донбасса в один день – так же скоро, как заехал.
Бабка его жила в тульской деревне – в доме, оставшемся от деда: человека ловкого и деятельного, даже умершего по дороге к очередной сделке. Некоторое время инерция его жизни и какие-никакие накопления позволяли вдове скромно жить, но сквозняки, дожди и холода взяли своё – за время отсутствия Вострицкого усадьба пришла к упадку.
Давно уволенный с работы, Вострицкий явился к бабке.
Бабка онемела от счастья: Вострицкий был точь-в-точь дед – огромный, с руками, с морщинами, весь пахнущий мужиком и победой.
Она поднесла к лицу Вострицкого снятую со стены увеличенную фотографию деда, сверила, и – со стремительной очерёдностью – порозовела щеками, – потом засмеялась, – потом заплакала, – потом пошла готовить яичницу на сале и с помидорами. И только из кухни уже, преодолев слёзы, громко заговорила.
Голос её то наплывал, то уплывал; речь шла о несушках, которые прячут яйца, о том, что, раз он вернулся, надо бы козочку завести – для молочка; но разговаривала она как бы сразу и с Вострицким, и с его отцом, и с его дедом.
Открывалась сковорода, сало весело отстреливалось.
Вострицкий прожил в деревне месяц, начав читать сразу дюжину книг – половину дочитал, половину бросил. Купили ещё десяток кур и петуха, а с козой пока временили – всё и так шло неплохо.
Задумались о бане: у прежней – забрался на чердак и ахнул – крыша сгнила.
Теперь, завтракая, и за обедом тоже, обсуждали перестройку бани – решая, с какого края к этому делу подступать.
Но, в очередной раз проходя мимо портрета деда, Вострицкий запнулся: что-то изменилось – но не в деде же?..
Поспешил к зеркалу; включил свет.
Долго, стыдясь чего-то, сверял своё и дедово лицо, – и грустно ухмыльнулся.
Рисунок его лица потёк.
Красивые морщины сгладились, глаза утратили чёткость, губы – сухость.
Растратилось вникуда всё, из чего он состоял: резкость, скорость, наглость, ежедневная ставка на выживание. Привычка смеяться – и та пропала: на войне он всё время хохотал – а тут чего; не будешь же, как дурной, смеяться с бабкой на огороде.
Решение Вострицкий принял стремительно.
Друзья! У него оставались однополчане. Те, с кем всерьёз или мельком, но ярко, пересекал свои пути.
Стоило поискать свои прежние отражения в их глазах.
* * *
Абрек, Дак, Скрип и Худой ехали к Вострицкому долго, на автобусе.
Все четверо оставили службу в силу разных причин и обстоятельств.
Абрек служил так давно, – он начал задолго до этой войны, застав две предыдущих, – что надумал отдохнуть.
Дак накосячил, и решил скрыться с глаз долой, чтоб никого не сердить своим видом, – тем более, что на этот раз возбудили уголовное дело по факту пропажи человека; а Дак чего: он просто вывез его поговорить за город, и отпустил, когда поговорил.
Скрип был четыре раза за четыре года ранен, и посчитал, что пятый год и пятое ранение будут перебором.
Худой в ополченской службе любил только момент разгула и полёта – и чем профессиональней становилась армия, тем хуже он себя чувствовал; если короче: Худой ударил офицера, и не раскаивался в этом.
Среди ополченцев мало кто служил несколько лет подряд в одном подразделе: неизбежно возникала ссора с командирами, или убивало комбата, или тот перебирался на территорию большой России, или вдруг бесследно пропадал, и тогда его отряд разбредался кто куда, или приключалось что-то ещё, – в общем, бойцы кочевали с места на место, вечно подыскивая, где получше, – сначала выбирая, где сыто; потом – где реально воюют, а не курсируют в тылу на красивых понтах; потом – где войны поменьше, зато можно покрасоваться перед девками; следом – где порядка больше, а пьёт только треть личного состава; затем – где уставщина не давит и понаехавшие “северяне” не строят из себя, – и так далее, по кругу; оттого старожилы – а эти четверо были опытными бойцами – друг друга если не знали близко, то раз-другой пересекались точно, при самых удивительных обстоятельствах.
Кроме всего, каждый из них знал Вострицкого, и коротко или долго – но воевал под его началом.
…Автобус шёл прямо из Донецка, и не слишком спешил.
В автобусе ехало много людей, знавших о продолжительности пути, и потому запасшихся яичками и сальцом.
В одном из городков на пути к Москве эти четверо сошли.
Они, хоть и пропахли съестным, но накормлены никем не были.
У них ломило кости.
У них почти не осталось денег.
Настроение у них было отменное, но жрать хотелось ужасно.
Узнав, в какое время отходит рейсовый автобус в сторону деревни Вострицкого, – через час двадцать, – они покинули привокзальную площадь и сели на лавочку в ближайшем зелёном дворике, в сени деревьев.
Надо было принять совместное решение: купить ли на все имеющиеся у них монеты пива и беляшей – или сохранить хоть какую-то наличность до тех пор, пока не добрались до места.
– Мало ли что, – нудил Абрек; он был самым взрослым, и, кажется, уже начинал стареть. – А если сломается автобус – и надо будет ловить попутку? Мы останемся посреди дороги.
– Нам это никогда не мешало добраться, – сказал Худой.
Он ещё помнил те времена, когда ополченцы, стремившиеся к передовой – на место, скажем, прорыва неприятеля, – пользуясь личным оружием, тормозили любой транспорт, коротко обещали водителю сегодня, максимум, завтра вернуть его авто, и, наскоро освоившись с управлением, неслись навстречу чужой, а иногда и собственной смерти.
Худому нравилась та жизнь, и он с нежностью вспоминал о ней.
– А звери здесь водятся? – спросил Скрип.
Скрип вдруг вспомнил недавнюю историю, как ополченцы поехали в тыл на охоту. Ждали кабана, но выскочил заяц – и по зайцу начали лупить с разнокалиберных охотничьих ружей: мастера стрельбы, бывалые солдаты, прожжённые бойцы.
Самый смех был вовсе не в том, что никто не смог попасть в этого зайца, – более всего поразила снисходительная заячья реакция на происходящее: он лениво перебегал и приглядывался к стреляющим, – иногда, кажется, даже покусывая травку, – после чего неспешно двигался дальше, поворачиваясь то одним боком, то другим.
Ополченцы, наконец, догадались: да здесь же, вот в этом леске, в ближайшей деревне, и на поле, по которому скакал снисходительный заяц, – шли в первое лето войны жесточайшие бои.
Тут летали самолёты, танки месили землю, “коробочки” кружили кругами.
Этот заяц знал, как работает АГС-17, СПГ-9 “Копьё”, “Рапира”, “Утёс” и “ЗУшка”. Он пережил миномёты 82-миллимитрового и 120-миллимитрового калибра. Он знал, что такое РСЗО “Смерч”.
Его накрывало “Градом”, и не единожды, а, минимум, трижды.
Он видел, как взлетали на воздух деревья. Он метался между воронок такой глубины, из которых не смог бы выбраться даже лось.
И тут эти недоумки со своими ружьями. Заяц хохотал.
…ополченцы тоже хохотали в своём дворике: Абрек – вытирая слёзы, Худой – гнусавя, Дак – беззвучно, закинув голову и показывая рот с выбитым передним зубом, а Скрип – разливисто и громче всех.
В эту минуту подъехал милицейский “бобик”.
Абрек был обычным малороссом, но выглядел как абрек с дагестанских гор.
Худой был невнятный на вид, но косая скула и всегда будто засыпающий взгляд выдавали его татарскую бабку.
Скрип был натуральный казах, и все степные ветра оставили на нём свой след.
Выглядел как русский и был великороссом один Дак, но он затерялся среди этих гастарбайтеров.
К тому же все они были помятые, небритые и в смешанной форме одежды: на ногах – камуфляжные штаны, выше – разных расцветок безрукавки, на плечах – сомнительные, не всегда мужские сумки, только у Абрека рюкзак.
“Бобик” открыл дверь, и показался поленившийся выйти на улицу полицейский.
Он был толст и потен. На нём плохо сидел бронежилет.
– Э, оглоеды, ну-ка, подь сюда. Все четверо, – сказал полицейский.
На коленях полицейского лежал автомат оружейника Калашникова.
– Слышь, чернопятые? – уточнил полицейский. – Или мне по-узбекски надо выучиться для вас?
* * *
Среди всего прочего Абрек помнил, как в самом начале войны, уйдя в разведку, они лежали у дороги, и возле них остановился такой же вот “бобик”, только с украинской милицией. Водитель вышел к обочине отлить, а за ним, чуть подумав, с той же целью вылез и второй милиционер.
Вообще они ждали другую машину, но в тот момент передумали, и водителя погубили, а второго, не успевшего даже расстегнуть ширинку, взяли в плен.
После чего на “бобике”, втроём, ополченцы подъехали к ближайшему блокпосту – и за минуту задвухсотили там четверых, а пятого, подстреленного, но живого, засунули к милиционеру в “обезьянник”. Забрав с блокпоста неполный ящик гранат, полный ящик тушёнки, пять ножей, пять автоматов, пять раций и три “Мухи”, они отбыли.
В “бобике”, между прочим, всё это время играл Высоцкий.
Ещё Абрек помнил, как он перебегал улицу, и украинский снайпер зарядил ему в спину из 7.62 с расстояния в шестьсот метров. Абрека вознесло над землёй – и он пролетел три метра, упав на обочину. Абрек получил контузию внутренних органов, но выжил. В задней пластине его броника осталась глубокая, на полпластины, отметина. Некоторое время он эту пластину хранил, потом выбросил.
Дак имел в послужном списке сбитый вертолёт Ми-8, подбитый танк Т-64БМ “Булат”, подбитый МТ-ЛБ с установленной на нём ЗУ-23-2, подбитый БТР-3, подбитый бронеавтомобиль “Спартан” КраАЗ, и всё жалел, что “Сушки”, штурмовики Су-25, – или разведчики АН-30 – или “Миги”, МиГ-29, – больше не летают, хотя от одной железной птицы в самом начале войны Дак уходил на “бобике” – ну, как уходил: вылетел из зелёнки – и успел, пока тот разворачивался, вкатиться в туннель, – но эти пятьсот метров запомнил подетально.
Ещё он помнил бойца, выбравшего себе позывной Онега – длинноволосого и своеобразного, – очень смелого, но чуть рассеянного. С этим Онегой, и ещё с двумя ополчами им пришлось в качестве мобильной группы стеречь стратегический перекрёсток. Первое явление ни к чему не готовой моторизированной группы они отбили, в числе прочего, засадив с “Мухи” в глупый “бобик”, который взорвался так, словно битком был набит порохом, и одна из дверей его повисла на балконе второго этажа.
Следующий подход обещал быть серьёзным – и в 3:15 Дак в “ночник” пропалил движение разведки неприятеля в их направлении. Печаль была в том, что патронов у них оставалось – на полчаса боя, несколько “Мух”, а граната – “эфка” – вообще одна, и та у Онеги. Дак велел: “Ну-ка дай мне гранату!” – а этот циркуль, обычно послушный и покладистый, вдруг взбунтовался и прошипел: “Я сам, это моя граната”. “Хер с тобой, – сказал Дак. – Кидай сам”. Онега и кинул – только не снял чеку, и граната полетела камнем – но, вот удача, угодила ровно в голову одному из разведчиков. Тот крикнул “Бля!” – началась стрельба – и разведчики ушли.
С тех пор Онегу прозвали Праща.
Скрип помнил другое: как стояли рядом два ополченца, один без бронежилета, а второй в бронежилете.
И который без броника – ему пуля попала в грудь и пробила тело насквозь.
А который рядом был в бронике – дождался миномётного прилёта, случившегося считанные секунды спустя, и ему осколки зашли в бок, и прошили лёгкие.
И Скрипу – он был третьим, – пришлось обкалывать и бинтовать обоих, хотя к их позициям уже полез необычайно бодрый неприятель.
С тем, которого пробило насквозь, они вместе вели бой, и довели до самого конца: их так и не сковырнули с пригорка, хотя некоторое время Скрип был уверен, что рядом с ним зомби – попало-то в самое сердце!
Только потом выяснилось, что выше.
А который показался поправимо побитым осколками – здесь же и умер, не дождавшись конца боя. Он всё звал Скрипа, но тому было некогда.
Позывной погибшего был Фугас, и увезли его утром на подлетевшем “бобике” – там пол был залит кровью, и пах “бобик” ужасно; ничего с этим запахом не сравнить.
После того случая Скрип так и не мог решить: носить ему “броник” или нет. Два ранения он получил в бронежилете – осколок в шею и осколок в руку, а два – без бронежилета: пулевое в плечо и ножевое – по тому же плечу. Потом тем же ножом и зарезал ранившего его человека.
Всякий раз, будучи в бане, Скрип, подвыпив, сидел и, по-птичьи свесив голову, всё смотрел на своё плечо: будто там что-то интересное нарисовано.
Худой запомнил как, в час отступленья – а по правде сказать: бегства, – он отбился от своих и шёл по просеке, а его нагнал “бобик”, и пацаны – сами охеревшие от трёхчасового боя, – естественно, подсадили его, и подвезли – они были из другой части, и непрестанно ругались матом.
Когда один из них прикурил – и высветил свой шеврон, – Худой понял, что это ВСУ. Десятью секундами раньше его спросили, с какого он полка, и Худой даже начал отвечать, но – спасибо зажжённой спичке – посреди фразы, в которой оставалось менее половины слова до наименования его ополченского батальона, – сделал ловкий выверт, и тут же безобразно соврал что-то о недавно переброшенной дивизии, а также о своём детстве в городе Чернигов, об армейской службе на Галичине, – причём говорил всё это, не замолкая, чтоб не прервали лишним вопросом, – и, едва дождавшись выезда на трассу, указал этим чудакам дорогу в неведомую ему самому сторону, обещая там штаб, хлеб, чай и координацию.
На самом деле Худой был из Луганска, в армии никогда не служил, зато сидел в тюрьме, причём дважды.
“Бобик” отъехал, и Худой, не сдержавшись, засадил вослед полный магазин, хотя только что не собирался этого делать; полез за вторым, но что-то перепутал в темноте, и оказалось, что магазин пустой.
Нырнул в кусты, побежал.
В “бобике” остались живые люди. Они постреляли в разные стороны, но без толку.
…Теперь Абрек, Дак, Скрип и Худой поднялись со скамейки и медленно, с некоторой даже неловкостью, подошли к полицейскому, недовольно смотревшему на них.
– Паспорта давайте, – велел он громко.
Пацаны полезли в карманы, выискивая документы.
Скрип решил быть самым старшим и, собрав все четыре паспорта, подал.
Левую руку он положил сверху на открытую дверь “бобика”, чтоб удобней было стоять.
– Руку убери, – сказал ему полицейский.
Скрип убрал руку.
– “Паспорт ДыНээР”, – прочитал полицейский озадаченно. – Хохлы, что ли?
– Не совсем, – мягко сказал Скрип.
Полицейский повертел паспорта в руках, и с кислой гримасой вернул обратно.
Ополченцы, разложив документы по карманам, стояли возле “бобика”, будто ожидая, что им дадут конфет.
– Чего стоим? Свободны! – сказал полицейский, и вдруг закрыл дверь.
* * *
Выяснилось, что они всё умеют.
Вострицкий не мог себе уложить в башке: ну как так.
Все они были моложе его, он их, так или иначе, наблюдал – кого коротко, кого несколько лет подряд, – и никто из них не намекнул даже, что не только стрельба по движущимся целям входит в число их интересов – но и, к примеру, постройка бани.
Абрек с Худым, изучив стены, которые вместе с крышей сгнили, с искренним сожалением сообщили, что баню сносить надо целиком, без пощады.
Вострицкий с бабкой, взяв Скрипа, съездили до ближайшего рынка за досками, шифером, кирпичом – но получилось, что выбрал и закупил всё Скрип, торговавшийся с такой страстью, словно внутри одного казаха мирно жили ещё и еврей с татарином.
“…они ж хохлы”, – вспомнил Вострицкий.
– Мы ж хохлы, – словно расслышав его мысли, засмеялся Скрип.
На следующий день Дак уже деловито размечал брёвна, выбирая чаши и пазы.
“А что они ещё умеют тогда? – думал Вострицкий. – Какие ещё могут открыться в них навыки?”
Под вечернюю самогоночку Вострицкий взял и спросил: а правда, колитесь, раз уж так.
Никто не стал отшучиваться, каждый лениво подумал, и Скрип первым, словно давно ждал вопроса, а его за четыре года так и не спросили, признался, что немного играет на скрипке, но гораздо лучше вышивает, – “…не вру, бабуля научила”, – а вообще он зарабатывал тем, что ставил железные двери, пока учился в институте на юриста.
Вострицкий залип, стремясь соединить полученные сведения воедино и соотнести их с наглым и весёлым казахом – между прочим, профессиональным боксёром, бравшим чемпиона Украины по юниорам, о чём Скрип умолчал, как о само собой разумеющемся.
Абрек сказал, что вообще-то он ветеринар, и работу свою любит, но в силу жизненных обстоятельств периодически возвращается в армию, и в иные родственные структуры.
Между тем, Абрек был профессиональный “солдат удачи”, с опытом выживания в северной Африке и на ближнем Востоке, но, когда его спрашивали об этом, он задумчиво приоткрывал рот, безмолвно пытаясь поймать нужную ноту, и вскоре грустно отмахивался:
– Это как “Тысяча и одна ночь” – начнёшь рассказывать, сам себе надоешь. После.
Дак имел корочки тракториста какого-то там разряда, и ещё разряд по плаванию.
– А баня-то? Баню-то откуда? – не унимался Вострицкий.
Дак искренно пожал плечами, словно ему было лет 120, и он забыл, в какой жизни подсмотрел ещё и про это.
– С батей строили. Дядьке, – вспомнил он наконец.
Худой дождался, когда бабушка Вострицкого выйдет посмотреть на раскудахтавшихся кур, и сообщил, что умеет готовить любые виды наркотиков. А отучиться он нигде не успел, потому что, едва закончив играть в солдатики, сразу перешёл в наркоманы, а оттуда в тюрьму.
– А потом обратно играть в солдатики, – завершил Скрип.
Худой шутку не поддержал и даже не откликнулся. Он был чем-то опечален.
Пили ополченцы словно нехотя – каждый в силу определённых причин. Скрип – оттого что знал про себя: быстро пьянеет. Дак – не получал искомого удовольствия; и вообще он скучал за девками, и на любую проходящую мимо дома женскую особь косился, рискуя упасть с крыши. Абрек и Худой – предпочитали иные удовольствия, о чём Вострицкий странным образом до сих пор не догадывался.
Но несколько дней спустя к ним в гости заехал из районного центра его дядька – бабкин племянник.
Банька росла как на дрожжах, всё пахло молодостью, по́том, стружкой, огурцами; соседи зачастили с поводом и без полюбоваться на работу.
Бабка Вострицкого чувствовала себя помолодевшей примерно на полвека.
– Ну? Каково? – сразу начала она хвалиться племяннику, едва он вышел из своего немолодого “Ауди”.
Племянник тридцать лет отработал начальником районного уголовного розыска; теперь ему было под шестьдесят – но выглядел он безупречно: худощавый, неторопливый, в отлично сидящем костюме, бритый наголо, с бесцветными, тихим кварцевым светом светящимися глазами.
Его знали и уважали не только в районе, но и далеко за его пределами.
Он был совершенно неподкупен. Он был прост в общении. Он был отличный сыщик. И ещё, насколько позволяла ему служба, он был добрым человеком – но догадывались об этом только близкие – как о доброте всякого сильного человека, занимающегося тяжёлой и нервной работой, не предполагающей сентиментальности и уменьшения дистанции с кем бы то ни было.
Он имел ранение – полученное при задержании особого опасного и, надо сказать, всё-таки задержанного преступника; медаль за поимку серийного убийцы; медаль за спасение детей – троих, все до пяти лет, – из горящего дома; и ещё столько приказов и грамот за сотни раскрытых дел, что как раз хватило бы натопить баню. Не имел он только генеральского звания – потому что такие сыскари до генералов не дорастают.
Явление дядьки даже для Вострицкого стало новостью.
“…бабка не вытерпела и позвонила похвастаться”, – догадался он.
Ополченцы в эту минуту как раз перекуривали.
Ничего не зная о дядьке, при виде его они немедленно преобразились, – каждый по каким-то своим причинам.
Для начала, по незримым признакам опознав старшего по званию, встали. Оправили одежду и приосанились.
На дядьку они смотрели широко раскрытыми глазами – и только здесь Вострицкий догадался, что каждый из них борется с вдруг нахлынувшим желанием доложиться об обстановке.
Дак тихо задвинул ногой пустую пивную бутылку под лавку.
– Здравствуйте, Алексей Иванович, – сказал лейтенант Вострицкий; до сих пор он звал родственника “дядь Лёшей”.
Дядька со всеми приветливо поздоровался; каждый из ополченцев назвался своим позывным – но таким тоном, словно им пришлось вслух признаться о непонятно где подцепленной юношеской болезни.
Негромко, в своей обычной манере, дядька задал несколько простейших вопросов: “…строим?.. по сколько доски покупали?.. Вот как. Молодцы”; отвечали ему все вперебой, торопясь и мешая друг другу.
В десять секунд всё осмотрев, дядька ушёл за бабкой в дом.
Ополченцы, все четверо, обратились глазами к Вострицкому.
– Бабкин племянник, – пояснил он, будто извиняясь.
– Начальник? – спросил Абрек.
– Ну… Типа того, – сказал Вострицкий, и тоже пошёл за бабкой и дядькой.
– Начальник, – сказал Худой утвердительно.
Ещё с порога Вострицкий услышал бабкин голос: она восхищалась внуком, друзьями своего внука, произведёнными работами, и желала, чтоб радость её немедленно была разделена племянником.
– Хорошие ребята, конечно, – безо всякой иронии, но деловито и добродушно согласился дядя, оглянувшись на входящего Вострицкого. – Абрек-то курит у тебя? – спросил он тут же.
– В смысле? – переспросил Вострицкий.
– Травку, – просто пояснил дядя.
Вострицкого прокололо: наконец он осознал, почему умные глаза Абрека всегда были туманны, а сам носитель этих глаз иногда будто бы плыл под водой, нехотя выныривая на всякий обращённый к нему вопрос, и тут же вновь погружаясь на глубину.
И ведь не пропалился ни разу. Когда ж он курит?! Где?..
– Не знаю, – признался Вострицкий.
– Скрип – казах, наверное? – спрашивал дядька добродушно, насыпая вопросы один за другим. – Боксёр? Нос ломаный, зато здороваться за руку умеет с полутора метров. Дак один только россиянин из всех? Не шокает, не гэкает. Из контрактников?.. Худой по каким статьям сидел? Раза два привлекался? – и тут же заключил всё так же спокойно: – Наркоман.
Вострицкий отодвинул занавеску и новыми глазами посмотрел на своих друзей.
Бабка переводила взгляд со своего племянника на внука, и обратно.
– Он завязал, – вдруг сказал Вострицкий. – Худой – завязал.
– Конечно, – легко согласился дядька. – Молодцы ребята. Очень хорошие все.
Дядька был совершенно искренен.
* * *
То, что баня на подходе и скоро они попарятся, Вострицкого безусловно радовало – но куда больше удивило его другое: он пересобрался.
Несколько раз он подходил к зеркалу и удивлённо трогал лицо.
Лицо слепилось.
В очередной выезд на рынок они закупали вешалки, тазы, вёдра – и Вострицкий снова удивлялся: эти бродяги закупали – в чужой, по сути, дом – вещи с тем же усердием, с каким подбирали когда-то себе берцы, ножи, обвесы на автомат, – словно намеревались жить и умирать с этим, боже мой, банным ковшиком, из-за которого Скрип с Абреком чуть не передрались, что-то друг другу неистово доказывая.
Бабка за ужином, разглядев ещё раз своих работников, решила про себя: может, что и было раньше у каждого, по глупой юности, – а теперь все ребята – загляденье.
Да и не мог внук набрать себе плохих боевых товарищей: откуда таким взяться, в конце концов.
На войне ведь, знала бабка, за наших – всегда воюют хорошие. А плохие – они воюют за чужих; так повелось.
Эти – хорошие.
К вечеру следующего дня ополченцы собрали оставшийся от старой разобранной бани мусор – мешал работе, да и вообще: красоте вида.
Свезли на тачках к ближайшей свалке. Туда же расположенный возле деревни комбинат скидывал свои строительные отходы.
Стояли там вчетвером, без помогавшего бабке готовить ужин Вострицкого, – Абрек, Дак, Скрип, Худой. Щурились на заходящее солнышко, ловили вечернюю прохладу. Даже разговаривать ленились.
На бешеной скорости, будто уходя от погони, вылетел “Ленд Крузер”, самый новый, намытый, как на свадьбу, – пацаны сошли на обочину, пропуская, – но машина с остервенением затормозила прямо возле них.
Водитель – багровый мужик, сто пятьдесят кэгэ директорского веса, – опустив стекло с правой, пассажирской, стороны, нагнув голову, заорал:
– Какому мандалаю, мать вашу поперёк, пришло такое? – в тупую голову кому? – в твою? – чурка зеленоглазая? – или в твою? – укурки трёханые, съехались со своих аулов! – а то без вас тут мусорить было некому! – собрали вещи, и ту-ту! – домой в чуркестан! – щас мусор только соберёте мне! – пока я вам, твари четвероногие, не начистил рыла! – ноги, сука, вам узлом завязать! – руки, сука, бантиком! – косоглазая порода! – ко мне сельсовет! – одну делегацию! – селяне, ёпте-мопте! – другую делегацию! – хознадзор! – третью делегацию! – роспригляд! – десятую! – я! – тебе говорю, гнида! – слушай сюда ухом! – тут рабочие места! – создал! – я! – тут всех кормить! – тут сопли вытирать! – тут подтирать! – подмывать! – мне губернатор: нет бы – грамоту, – налоговую прислал! – и мне? – за вами разгребать ещё?! – да мне штраф больше, чем вы вчетвером за год заработаете, намывая унитазы! – какого хера вам не моется в Москве, ордынцы? – в Ашхабаде? – в Караганде? – унитазы кончились? – я выйду сейчас! – я вас всех вгоню по самую жопу в землю! – пугала песчаные! – и ты вылупился? – ты на кого вылупился? – лупа не выросла! – в тележку бы вас, бляха-муха, да в печку! – объедки! – передавить бы вас всех на тракторе! – ну-ка! – я кому это всё! – какому мандалаю, мать вашу поперёк?..
Ополченцы по очереди заглядывали в открытое окно джипа – словно в духовку, где готовилось блюдо: уже подгорающее, пора было вынимать.
Никто из них за всё это время не произнёс ни слова.
Вышедшая во двор и услышавшая директора комбината, бабка побежала на его голос.
Она стремилась из последних своих сил.
Она торопилась так, будто бабке сказали: сейчас по большаку провезут твоего покойного деда – можно будет посмотреть, спросить, как он там – не голодно ли, не холодно, прошла ли, наконец, его грыжа.
Силы у неё кончились сразу, на исходе первой минуты, но она, протыкая землю клюкой, спешила во имя Господа нашего Спасителя, велевшего никому не лить кровь попусту, не искушать, не гневаться, не вытаскивать живых, крупных, громкоговорящих людей из “Ленд Крузера”, не вершить молчаливый и страшный самосуд, не закапывать мёртвого на помойке, – и так уже она, взявшись постирать дружкам внука вещи, нашла у них паспорта, переписала на листочек настоящие их имена, – ненадолго задумалась про казаха: крещёный ли? – остальные именовались по-русски, как обычные люди, – и каждый день, тайком, ходила в церковь, молилась о каждом по отдельности, и о казахе тоже, ставила им свечки за здравие, – но посчитала, что этого недостаточно, и, выждав минутку, спросила сначала у матушки Антонины, – что делать-то? – а потом и у батюшки Димитрия: “Как отмолить и спасти тех, работа которых была – убивать?”
Бабушка подоспела вовремя – за миг до того, как разверзлась рваная рана в мироздании, – и встала грудью у раскрытого окна, лицом к директору – сумев свистящим шёпотом сразу перекрыть его клокочущий рёв:
– У-е-зжай, ду-ра-чина! – произнесла она по слогам. – Уезжай немедля!
Он, поперхнувшись, смолк, продолжая шипеть и отплёвываться, как снятая с огня кастрюля.
Бабушка обернулась к ополченцам, распахнув свои тёплые руки: мир, деточки, мир.
Назад: Дитя
Дальше: Домой