Часть V.
Кто это натворил
Николай Котрелев.
Владимир Пятницкий — художник-нонконформист 1960–1970-х годов
В 1955 году Пятницкий поступил на химический факультет МГУ, откуда его звали даже на физфак (сдал экзамены так хорошо, что его тотчас выдвинули в комсорги, откуда, впрочем, так же скоро и убрали — какой из Пятницкого комсорг!). Пятницкий осознал себя художником, бросил естествознание и ушел в Текстильный институт, на отделение оформления тканей, в 1957 году.
Оттуда его выгнали при очередной кампании борьбы с формализмом. Судить об этом мы можем, пока не подняты институтские архивы, только по воспоминаниям близких. Примечательно, что исключили не одного Пятницкого, а несколько человек, группу — всегда отягчающее обстоятельство, в глазах начальства. Исключили не за классную, обязательно-подконтрольную работу, а за оформление культмассового, как тогда говорилось, мероприятия, то есть за проявление своего вкуса в частной жизни. Впрочем, без катастрофических последствий: художника сразу принял факультет оформления печатной продукции Московского полиграфического института, который он и закончил с замечательной дипломной работой: «Алиса в стране чудес» Л. Кэрролла (иллюстрации утрачены, сохранились макет книги и рисунки, выполненные в той же манере, но не имеющие прямого отношения к тексту Кэрролла).
Отметим быструю вкусовую эволюцию начинающего художника. Из средней школы он вышел поклонником Маяковского (соблазн Маяковского памятен, вероятно, всем, кто родился между 1925 и 1945 годами). Любя Маяковского, Пятницкий, несомненно, о футуризме что-то знал, однако его работы университетского времени сделаны учеником реалистической школы.
Первая особенность, останавливающая внимание в этих ранних работах — крайняя психическая напряженность в свойствах изображаемых личностей и в художнической характеристике портретируемых; вероятно, часть из них — персонажи воображаемые. Эмоциональный всплеск первых работ тем более интересен, что характеризует только свое время, точку смены эпох. Позже и персонажи (включая автора, как помещаемого на рисунке или в картине, так и домысливаемого зрителем), и вся атмосфера произведений Пятницкого отстраняются, застывают в безгласном и непроглядном существовании замкнутых в себе монад.
По всей вероятности, Пятницкий достаточно рано узнал офорты Гойи, несомненно, он примерялся к позднему Ге. Но важнее, думаю, для дальнейшего пути Пятницкого, обращение к другим предшественникам, следование примерам, неожиданным для середины 1950-х гг.: художник в качестве ориентира выбирает сатирическую и юмористическую графику XX века. Еще более удивительно, что Пятницкий уже в 1956–1957 гг. «нашел» и «увидел» многих персонажей, населяющих комнаты и улицы его произведений всех позднейших периодов.
Самые ранние произведения Владимира Пятницкого показывают необыкновенно одаренного рисовальщика, очень скоро ставшего уверенным мастером, виртуозом. Неизвестно, была ли то Божия милость или за этим стояли занятия в каких-то детских кружках и студиях. Я не знаю, как и насколько классы Текстильного и Полиграфа повлияли на формирование мастерства Пятницкого. Но и без конкретных сведений об ученичестве, очевидно, что эволюция художника определялась не школой. В его работах легко различимо знакомство с Кватроченто и с заальпийскими ренессансными портретами, с Босхом, Бальтюсом и Пикассо, с Шагалом и бубновыми валетами, со многими другими явлениями из мирового наследия. Помимо апелляции к образцам XIX века, можно говорить о воспитывающем влиянии отечественных мастеров 1920-х и 1930-х годов (прежде всего — в графике), но уже к концу 1950-х годов Пятницкий обретает собственное творческое лицо, в котором наследованные черты различимы только как преобразованный в новое единство материал.
Западная современность была ему знакома, насколько это было возможно, если не прилагать специальных усилий, но в ней художник не нашел для себя сколько-нибудь мощных точек притяжения, властных резонов к воспроизведению в собственном творчестве стилей, рожденных далекой и чужой жизнью. Играть с самим собой в американского или парижского художника ему не захотелось.
Даже беспредметная живопись, более чем традиционная в России, в которой многие современники и друзья Пятницкого нашли себя, для него была негодным средством установления связи с миром: он уже на первом курсе университета «небрежно отмахнулся от разговора об абстрактной живописи: мол, это для тех, кто рисовать не умеет». В наследии Пятницкого абстрактные вещи есть, но их немного, в их поэтике легко различимы порождающие модели фигуративного формотворчества.
Рисование Пятницкого — почти всегда импровизация. Это зафиксировано для нас воспоминаниями тех, кто видел, как рождались произведения художника. Мы читаем у Н. А. Доброхотовой-Майковой: «Он ведь никогда не делал наброска, ничего не намечал, начинал с одного места и добавлял всю композицию по одному штриху». Или у Заны Плавинской: «Он мог начать рисование портрета с ноздри, а фигуры — с пятки, потому что фантазия его быстрых и жестких линий была неистощима».
Пятницкого характеризует разброс способов рисования. Но это отнюдь не последовательная кривая изменений, ни даже революционная, с переломами или разрывами линии движения. Пятницкий в любой момент готов вернуться к изжитой, казалось бы, манере, неожиданно для зрителя, желающего вписать художника в схему своих догадок о логике индивидуального развития или привязать его к эволюции «мейнстрима» эпохи. Важно заметить, что никогда при этом Пятницкий не выступает стилизатором, любовно или старательно воспроизводящим систему и целостный образ какого-то прошлого или параллельного во времени рисования и письма. В его вещах нет цитат, вводящих с собою смысловые пласты, связанные для воспринимающего с какими-то определенными эпохами, мастерами или произведениями. Пятницкий всегда использует выбранную систему рисования как свою, как самостоятельный язык искусства, ничейный, не защищенный авторскими правами некоего изобретателя, и гнет этот язык под свое, Владимира Пятницкого, содержание.
Только в специальных случаях, очень редких, всегда юмористических, Пятницкий создает пастиш, опознаваемый образ чужой художественной действительности.
Думаю, нужно говорить о влиянии на Пятницкого поэтики Велимира Хлебникова, любовь к которому вытеснила — или заглушила? или расширила? — любовь к Маяковскому, очень скоро, в меру возмужания художника.
Я и встретил Пятницкого впервые, когда он к Оскару Рабину в Лианозово привез показать свежие монотипии, в сюжетах которых был виден Хлебников, любовные игры людей, зверей и веселой мелкой нечисти народной веры. Но главной темой Пятницкого той поры, на переходе от 1950-х к 1960-м годам, был нищий, но благодаря своей толще и органичности — мощный и единственно подлинный мир скудного человеческого бытия, как оно сложилось, уплотнилось вокруг нас, вобрало нас в себя и в нас вошло. Эстетическое освоение этого мира было тогда важнейшей задачей. В этом смысле ранние вещи Пятницкого сродни ранним баракам Рабина, тем, где лирику еще не забила политическая риторика.
В. Пятницкий. «Всемирный потоп». Использовано как иллюстрация в книге Юрия Мамлеева «Московский гамбит»
Невзрачный быт городских окраин и закоулков, коммуналок и перенаселенных комнат, кривые и гунявые обитатели этих мест, их хари, дикие и чуть что не мистические в них происшествия — этот мир на всем творческом пути был миром Пятницкого. Знавшие узнают эти пространства, видят Горохово поле, переулки, разваливающиеся в советской бесхозности церкви, вельможные дворцы, дворянские и купеческие особняки коренной Москвы, полудеревенской не только на окраинах и в пригородах, но часто и в «историческом центре». Сообразно со сказанным выше налицо фузия других пейзажей, притекающих с задников ренессансных картин и романтического рисования по воображению: замки и кирхи на горизонте, средневековые улочки Европы наполняются все теми же монструозными личностями (в чем и состоит одно из отличий Пятницкого от чисто романтических фантазий Бориса Свешникова). И — страшен ли этот мир? Как посмотреть, не страшней, кажется, любого другого, он взят в своем обжитом и непременном виде, другого места жизни, среды обитания у человека нет. Мне всегда казалось, что в мире Пятницкого, по крайней мере, до середины 1960-х годов, возможно чудо, с которого начинается одно стихотворение Красовицкого: «Калитку тяжестью откроют облако, / И Бог войдет с болтушкой молока».
Из воспоминаний Н. А. Доброхотовой-Майковой:
«Отравленный принц» назвала Пятницкого в одном стихотворении Кари Унксова, а она и видела-то его один раз случайно, когда приезжала повидать Хвоста. Была в Володьке какая-то тайна, что-то загадочное, потому к нему многие относились трепетно, даже уже в состоянии деградации. Что-то такое, что не заглушается ни творчеством, ни любовью, ни успехом, ни религией, а всякой дрянью — только временно. Он был «не такой». Иная природа. «Духовный самоубийца», так тоже кто-то написал. Сейчас сказали бы — эльфийское начало.
С течением времени художника все больше занимают калейдоскопические, непредсказуемые метаморфозы скудельного пространства, вернее, его непрерывные перетекания в какие-то соприкосновенные измерения, открывающиеся для продолжения историй, начавшихся тут и не кончающихся там, проникающих оттуда и вершащихся здесь, длящихся, страшных иногда (чем далее, тем — наркотики! — ужаснее), но всегда своих историях — художника, а не зрителя. Зрителю вольно сделать их своими или пройти мимо, модернистское принуждение зрителя Пятницкому противно.
С конца 1950-х годов Пятницкий входит в круг московских «неофициальных», «подпольных» художников. Ведет знакомство и дружбу со всеми, но самые близкие отношения установились у него с кружком Сашки Васильева. При том, что кумиром там был Владимир Яковлев, именно Пятницкий оказался мастером-учителем — в начале 1960-х его влияние, подчас — решающее, испытывают Игорь Ворошилов, Михаил Гробман, Вячеслав Калинин, Эдуард Курочкин. Один из его почитателей — мой покойный друг Леонид Муравьев. Он считал Пятницкого лучшим художником нашего времени, брал у него уроки, пока учился в Полиграфическом, но стал реставратором фрески и иконы.
Пятницкий — волей и неволей, более — по сознательному выбору — отказался от сколько-нибудь настойчивых попыток социализации своего творчества, себя — как художника на рынке. Прежде всего — принципиальный отказ от советского официоза, в том числе и от всех разновидностей и возможностей «левого МОСХа».
Владимир Пятницкий на Измайловской выставке. 1974. Фото: Владимир Сычев
Не принял Пятницкий даже тот вариант сожительства с официальной (и в этом смысле — «буржуазной») современностью, который хорошо обеспечивал многих, «другую» жизнь ведших в «подполье»: изумительный график со специальной профподготовкой полиграфиста, Пятницкий оформил две книги (в том числе пресловутого «Кентавра» Дж. Апдайка) и вышел из игры.
Но и не вступил в другую — колониального базара для иностранцев, даже на более поздних его этапах, или в игру организованной цеховой борьбы за «место художника» в обществе и «свободу творчества». Не в счет, разумеется, високосные попытки отдать журналам юмористические рисунки или представление работ на выставки крепнущего «андерграунда».
Скончался Владимир Пятницкий в 1978 году в возрасте 40 лет.
* * *
Пятницкий. ВДНХ. 1975 Фото В. Серова
Пятницкого мир «не уловил», скажем, перефразируя Григория Сковороду: вспоминают его не часто и знают из рук вон плохо.
Единственное его произведение, вошедшее в такую славу, какой нет ни у кого из современных Пятницкому художников, ходит по России без его имени, как анонимный фольклорный текст, как бывает с песней, романсом, — поют все, а чье сочинение? Разумею книжечку «Веселые ребята», написанную Натальей Доброхотовой-Майковой и Владимиром Пятницким и сим последним уморительно нарисованную. Целиком или по частям она печаталась и перепечатывалась, почти всегда — то под именем Д. Хармса, то и просто безымянно, и рисунки к ней делали другие руки, не зная, надеюсь, что есть прелестные авторские.
Геннадий Айги
Памяти Владимира Пятницкого
1
деревья видеть — словно спать
приоткрывая вдаль
сиянья край (и снова — край):
о этот ветр — за ветром!
из «ничего не надо» да из «никого не надо»
(и все светлей светлей:
«о просто ничего»)
2
деревья видеть это спать
не видя проживать
уже пройдя того не знать
лучом все меньше стать
и только таять сном в листве
и ничего не ждать
1979