Книга: Вызов в Мемфис
Назад: 9
Дальше: 11

10

Это были серьезные люди — мой отец и мистер Шеклфорд. Они не говорили попусту. Не тратили время на философию, банальности и прочее. Когда мы охотились с гончими на Рэднорских холмах, я близко следовал за ними на своем Реде. Мы ехали прогулочным шагом по тенистой гравийной аллее, обычно проходившей между двумя низкими каменными стенками. Над этими аллеями кроны лесных нисс, кленов и дубов часто сплетались в виде сводов, и мне кажется, каждое утро во время поездки нам попадался у ограды старый негр, занятый каким-нибудь ремонтом. Эта картина вне времени. Я не мог представить прошлого, когда бы всего этого не было, или будущего, когда всего этого не будет. Плетясь позади двух мужчин, я видел, как промокла от пота их одежда после только что закончившейся сумасшедшей скачки. Капли пота сбегали и по их вискам, по шее под черными жокейскими шапочками. Они удовлетворенно обсуждали погоню и в целом вид спорта, который в своем нынешнем виде только недавно вошел в моду в широкой долине, какую мы называли Нэшвиллской впадиной. Думаю, в чем-то охота на лис имела для них разный смысл, но обоим особое удовольствие от участия приносило присутствие второго.

В глазах Льюиса Шеклфорда мой отец был провинциальным джентльменом, наследником старых земельных традиций Европы и довоенного Юга, с которыми Льюис мечтал себя отождествлять. Уверен, он никогда не позволял себе думать об отце просто как о сыне юриста и хлопкового фермера с Западного Теннесси. Уверен, в его воображении отец воплощал все то, что Шеклфорд хотел бы видеть в соседях и близких соратниках. Отец был превосходным наездником и спортсменом. Ничего удивительного, что он добился успеха и в охоте на лис, когда ею увлекся. Но Льюис в это не вникал и представлял — любил представлять, — что Джордж Карвер, мой отец, просто рожден для охоты. Льюис, разумеется, помнил, что начал восхищаться Джорджем Карвером, когда тот был блестящим капитаном футбольной команды и неудержимым лефт-эндом в Вандербильте, и знал, что в детстве для отца охота на лис была не конным, а пешим спортом — тогда ему приходилось стоять всю ночь у костра в лесу и прислушиваться к голосам гончих. И все же Льюис не позволял этому знанию изменить мнение — какое ему хотелось иметь и в каком он нуждался — о своем друге.

Хотя отец знал, что Льюис Шеклфорд — сын нэшвиллского банкира и бизнесмена в первом поколении и только недавно начал жить в загородном поместье, знал он и то, что в эти дни Льюис иногда охотится с гончими в Уэстчестере, штат Нью-Йорк, и даже в Ипсуиче, штат Массачусетс, — и даже за океаном, в Ирландии и Шотландии. Ему было известно обо всех связях Льюиса Шеклфорда и о том, откуда тот набрался своих представлений о жизни. И все же для отца высотой устремлений оставался Нэшвилл. Думаю, его устремления не простирались дальше — хотя могли бы, повернись события иначе. Как бы то ни было, когда оба ехали бок о бок по аллее в Теннесси, в их голосах звучало взаимное уважение, заметное даже для невинных ушей мальчишки. Даже мальчишка понимал, что оба обладали значительным воображением, просто не мог облечь это в слова. Тогда — не мог. Но, оглядываясь назад, много позже мальчишка — то есть, разумеется, я, — приучился уважать их за то, что они стремились быть чем-то большим, чем просто бизнесмен и его юрист, пытались построить финансовую империю на скупке и продаже муниципальных облигаций городков Юга. Позже меня восхитит, что они ни разу не говорили о делах, когда я ездил с ними на лисью охоту, охоту на птиц или на ловлю форелей. Они говорили о биографиях, которые нескончаемо читали и рекомендовали друг другу, — биографиях таких людей, как Джефферсон, Джексон и даже Аарон Берр: популярные книги того времени, которые я, разумеется, сегодня и близко не допущу в свою библиотеку — только не в коллекцию редких книг. Однажды, много лет спустя, в отцовской библиотеке в Мемфисе я набрел на книжку под названием «Моя автобиография» Бенито Муссолини с подписью на форзаце: «С уважением, Джорджу Карверу — от Льюиса Шеклфорда». И все. Еще была проставлена дата — «Рождество 1927».

Иногда по субботам отец и Льюис ездили в большой общественный бассейн, недавно открывшийся в деревне Франклин. К ним присоединялись моя мать и миссис Шеклфорд, а также пожилая мать Льюиса Шеклфорда и мать миссис Шеклфорд, а иногда даже мать моей матери. Еще ездили обе мои сестры, брат Джорджи и я сам. У Шеклфордов детей не было, но они любили принимать в неформальные собрания нас, детей Карверов. Я провел с Шеклфордами много часов в большом неогеоргианском особняке, стоявшем на холме в пределах видимости нашего дома, и отправлялся с ними во многие вылазки — вроде тех, во франклинский бассейн. Мать и миссис Шеклфорд не были близки, но всегда сохраняли хорошие отношения. В плане возраста их разделяло почти полпоколения — миссис Шеклфорд была на десять лет моложе мужа, а сам Льюис был почти на столько же лет моложе моего отца. Зато близкими подругами стали моя мать и мать миссис Шеклфорд, знакомые всю жизнь. На вылазках в бассейн мать и две другие старшие дамы — а иногда и моя бабушка — сидели на бортике в очень скромных купальных костюмах и ни разу не зашли в воду. Они болтали о давних временах в Нэшвилле поры их детства. Мать была намного моложе трех других женщин на бортике. Руки и ноги у нее были очень красивые, а фигура в темном купальном костюме все еще оставалась привлекательной. С убранными под тугую шапочку длинными волосами ее продолговатое лицо словно принадлежало молодой девушке. Я считал ее самой красивой в округе. Время от времени из их кружка доносился заливистый смех, и кто-нибудь из них — обычно именно мать — обеими руками изображал покрой какого-нибудь своего платья из прошлых времен. Между тем молодая миссис Шеклфорд — мы ее звали Мэри-Энн — и мои сестры плавали или стояли на мелководье, увлеченные собственным оживленным разговором. А брат Джорджи обычно бросал всех знакомых и гонялся за новыми друзьями ровно своего возраста. Ему были совершенно неинтересны люди хотя бы на год младше или старше его самого. Вполне типично для Джорджи. Но что до меня, я нередко наблюдал за отцом и мистером Льюисом Шеклфордом — наблюдал из какого-нибудь тихого уголка большого овального бассейна. Либо они очень медленно плавали вместе — и постоянно говорили, говорили. Либо яростно и как будто независимо друг от друга преодолевали бассейн вдоль — каждый со своей энергичной версией кроля, но каждый — по крайней мере, с моей точки зрения у изогнутого бортика, — подсматривая за стилем второго.

Был один случай, когда оба закончили свои упражнения, а мне самому так надоело сидеть в воде, что я решил пойти за ними в мужскую раздевалку. Когда я вошел, они уже сняли мокрые купальные костюмы и уселись на противоположных концах деревянной скамьи с белыми полотенцами на плечах. И по-прежнему говорили, говорили, говорили. Помню, что Льюис обхватил руками колено, задрав его заметно выше второго и болтая ногой над цементным полом. Он сидел с таким небрежным видом, будто был одет и находился, например, в зале заседаний своего городского офиса. Пока они говорили, я подошел к ним еще ближе, ведь моя одежда лежала в шкафчике сразу за скамьей, на которой они сидели. Они продолжали говорить, не замечая своей наготы и того, что я довольно нетерпеливо переминаюсь перед ними. Когда я думаю о близости их дружбы, часто вспоминаю именно этот день. Отцу тогда еще не было сорока пяти, а Льюису Шеклфорду — хотя он уже стал главой собственного инвестиционного банка, нареченного враждебными газетами финансовой империей, — не больше тридцати пяти. Их «стальной разум» — как отзывались дружественные газеты — и кипучая энергия наверняка были на пике, а тела все еще были телами молодых мужчин в расцвете сил (отца в футбольной команде Вандербильта прозвали Черным Карвером — и никогда еще его волосы не казались чернее, чем на контрасте с нагим белым телом в тот день в раздевалке). Неудивительно, что я часто вспоминаю их такими, как тогда, в раздевалке франклинского бассейна, голых и совершенно расслабленных в компании друг друга. Словно сюда их поместил вместе какой-то наивный художник, желая представить противоположности человеческого характера, — или так уж мне казалось в ретроспективе, когда я уже стал старше, чем был каждый из них в тот день. У отца все еще были широкие плечи и узкие ребра лефт-энда из футбольной команды. Никакого намека на брюшко, мускулы предплечий — твердые и округлые как никогда. Длинное угловатое тело Льюиса Шеклфорда было ненамного более мускулистым, чем у моего брата Джорджи в раннем подростковом возрасте. По какой-то причине я особенно отметил длинные голени Льюиса, его длинный прямой нос и веснушчатые плечи — слегка округлые, почти девчачьи.

Даже когда они оба наконец заметили мое присутствие, они не сменили расслабленной позы и не прекратили разговора. Отец только показал левой рукой, чтобы я переступил через скамейку к своему шкафчику. Тогда он смотрел на меня голубыми глазами так, будто не видел. Голубые глаза рассеянно глядели из-под копны черных волос, еще сверкающих от влаги. И точно так же на меня взглянул Льюис Шеклфорд. Его карие глаза всегда казались пронзительными — думаю, из-за длинного носа. Он смотрел из-под тяжелых черных бровей и почти ненормально большого лба. Думаю, в тот день я впервые заметил, как поредели его светлые волосы — хотя я уверен, что тем летом ему исполнилось только тридцать пять, — и как далеко забрались залысины на широком и высоком лбу.

Но иногда я наблюдал Льюиса Шеклфорда и отца в противоположных обстоятельствах и окружении — не голыми и не за обсуждением общих интересов. Я видел их в городских конторах, видел там одетыми, при всех своих мирских регалиях. Обычно в воскресенье или изредка вечером в будни меня водили на внеочередную встречу совета директоров «Шеклфорда и Ко». Мне разрешали коротать время, копаясь в отцовском кабинете и слоняясь по другим помещениям пустого здания — это было во внерабочее время, — а иногда даже забредать в зал собраний и молча сидеть на стуле у стены. В этих случаях меня брали просто потому, что я просился, а Джорджи — нет. Нет никаких сомнений, что в этот период нашей жизни отец верил, что мы с ним очень схожи темпераментом и интеллектом. Еще настанет день — когда мы покинем Нэшвилл и направимся в Мемфис, — когда мы почти одновременно обнаружим, что единственное наше сходство — во внешности, да и то мы совершенно отличаемся оттенком кожи. Но в те дни в Нэшвилле он все еще был убежден, что я стану его гордостью. Уверен я и в том, что этой идеей он делился с Льюисом Шеклфордом. Во время заседаний, сидя у стены, я видел, как отец на долю секунды задерживал на мне взгляд, и чувствовал его удовлетворение от моего присутствия и внимания. А в другие моменты замечал, как схожим пытливым и приязненным взглядом меня удостаивают карие глаза Льюиса Шеклфорда.

Но в эти моменты они не обменивались взглядами меж­ду собой. Какими бы ни были их чувства ко мне, они не имели отношения к их чувствам друг к другу и тем более к общей работе с финансами. Более того, казалось, что в конторе или в зале заседаний это совершенно другие люди. Мне кажется, пожалуй, в этом отношении неискренним был отец — он только следовал обычаям ради Льюиса. Но вот Льюис Шеклфорд, как показали дальнейшие события, на первое место всегда ставил бизнес. В зале заседаний никто бы не подумал, что они с отцом знакомы. К отцу выказывалось уважение, когда вставал вопрос правомерности какого-либо шага, — ведь официально он был советником по правовым делам, — но, не считая этого, они редко встречались взглядами за столом. Будучи явно самыми могущественными людьми в помещении, говорили они редко. Остальные участники временами могли перебивать друг друга или даже увлекаться перекрикиванием. Но отец и Льюис только улыбались чужим разногласиям — и ни разу не повысили голоса.

В Нэшвилл после смерти моего деда отец вернулся с полным пониманием, что посвятит все свои таланты и энергию «Шеклфорд и Ко». Фирма быстро переросла в инвестиционный банк и, разумеется, больше не оперировала исключительно муниципальными облигациями. Уже тогда «Шеклфорд и Ко» принадлежали контрольные пакеты в нескольких банках и страховых компаниях. Я знаю, что еще задолго до отъезда из Торнтона у отца был какой-то опосредованный контакт или дело с компанией и Льюисом Шеклфордом лично. Припоминаю, что однажды мистер Шеклфорд ужинал с нами в том старом доме в год, когда в верхней комнате умирал дед. И помню, какое невероятное удовольствие Льюис получал от окружающей атмосферы. Он с удовлетворением говорил, что здесь не надо шевелить и пальцем — столько вокруг слуг-негров. После трапезы, когда мужчины сидели и вели нескончаемые разговоры, в столовую вошла старая няня отца, заправлявшая на кухне, и стукнула его по макушке костяшками пальцев, приговаривая: «Меньше ртом мели да побольше в него закидывай!» Это привело мистера Шеклфорда в такой восторг, что он встал из-за стола и обнял няню.

Не знаю точно, по какому делу мистер Шеклфорд прибыл в Торнтон, но знаю, что это связано с продажей или покупкой облигаций, выпущенных «Дренажным районом Западного Теннесси и реки Форкд-Дир». И знаю, что эта организация была учреждена для создания осушительных каналов вдоль Форкд-Ривер и что эти каналы принесли округу Торн сотни акров сельскохозяйственных угодий. (У меня среди бумаг до сих пор лежат эти старые облигации — разумеется, они ничего не стоят, потому что по ним был объявлен дефолт всего несколько лет спустя после выпуска.)

Я помню, хотя в то время мне было всего пять, с каким оптимистичным настроем отец после смерти деда отправлялся в Нэшвилл с семьей в полном составе. Полагаю, я запомнил каждую деталь так отчетливо потому, что чувствовал важность этого дня. Мы отправились — как и во всех дальнейших переездах — на двух машинах: одну, разумеется, вел отец, вторую — наш черный слуга и шофер Мак. Как обычно, за нами следовали два больших фургона. Когда дед за год до смерти приказал отцу явиться в Торнтон, то настоял, чтобы отец сдал дом и привез с собой всю мебель, то есть мебель матери. Мой отец, насколько я мог судить, подчинялся своему отцу практически во всем, поэтому так и было сделано. А поскольку в доме деда лишняя мебель не требовалась, все вещи матери хранили в старой фермерской конторе и прочих кирпичных дворовых постройках, окружавших особняк. Теперь, после смерти деда, все это возвращалось в Нэшвилл, чтобы снова водвориться в доме на Франклин-Пайк. Этот дом — сравнительно скромное дощатое сооружение, хотя и с обширными сараями и денниками, — находился посреди поместья в двадцать акров, которое примыкало к большому участку с георгианским особняком Льюиса Шеклфорда. Поскольку ключ от нашего дома находился на хранении у Шеклфордов, мы по прибытии сперва должны были заехать к ним.

Мы выехали из Торнтона в восемь утра и рассчитывали прибыть к вечеру. Расстояние составляло приблизительно сто пятьдесят миль. Но в девять вечера мы все еще были в девяти милях к западу от Нэшвилла в месте, которое раньше называлось Девятимильным холмом, и отец с Маком латали камеру колеса — девятый прокол за день. Мы, дети, были измучены и подавлены. Фургоны с отцовскими гардеробами и тяжеловесной викторианской мебелью матери давно нас обогнали и наверняка уже поджидали на дорожке дома. Но мать еще не пала духом и могла посмеяться из-за значения цифры девять. А отец, накачивая шину, в шутку шипел, чтобы казалось, будто из залатанной камеры снова выходит воздух. Таким он был весь день: ни разу не терял самообладания, ни разу не выходил из себя из-за детей. На дороге были длинные участки грунтовки, и после прошедшего ночью дождя появилась вязкая грязь. По меньшей мере два раза ему с Маком приходилось выходить и толкать машины через трясину, пока наша мать и жена Мака, Милдред, садились за руль и вели. Мы в машине иногда слышали — и видели через заднее окно, — как отец добродушно покрикивает и даже напевает «Ну-ка, взяли!», на пару с Маком вытаскивая нас из самых глубоких рытвин. Когда мы остановились на обед в городке Диксоне, отец с удовлетворением сказал, что однажды мы вспомним эту поездку как одно из самых великих путешествий в нашей жизни. Мы и наши потомки, говорил он, всегда будем помнить историческую миграцию семьи Карверов в Нэшвилл. Однажды потомки расставят вехи на месте каждого нашего прокола! А все время, пока он отвлекал нас, про себя думал — по крайней мере, это можно предположить, — о великом приключении, ожидавшем в Нэшвилле его самого.

Больше часа спустя после последнего прокола мы наконец пробрались через спящий Нэшвилл. Затем свернули с Франклин-Пайк на гравийную дорогу, ведущую к поместью Льюиса Шеклфорда. Когда мы подъезжали к особняку, в окнах не было ни единого огонька. Отец вылез из-за руля первой машины, поднялся по крутым ступенькам и шумно заколотил в дверь. «Тук-тук-тук! Не спите больше! — шутливо окликнул он. — Макбет зарезал сон!» Он приехал всего лишь забрать ключ от нашего дома, но собирался как будто перебудить весь дом. Чего и добился. Мигом в полудюжине окон на высоком кирпичном фасаде загорелся свет. Мы услышали возбужденный мужской голос: «Карверы приехали!»

Наконец на потолке большой фронтальной галереи загорелся свет, и мистер Льюис Шеклфорд открыл тяжелую входную дверь. Он вышел на галерею, обнял отца и воскликнул нам всем: «Добро пожаловать, Карверы!» А потом в дверях появилась и миссис Шеклфорд, спустилась по широкому крыльцу встречать нас. И тут же за ней последовали пожилая дама — ее мать — и трое или четверо черных слуг, все с фонариками. Казалось, будто в темноте заплясали светлячки. Потом мать — с ее живым ощущением прошлого — говорила, что мы были похожи на путешественников в неизведанном Теннесси сотню лет назад, которых встречали у одинокой хижины переселенцы. Еще не успели мужчины спуститься к машинам, как миссис Шеклфорд начала уговаривать остаться у них. И мистер Шеклфорд поддержал ее, заявив, что слуги уже приготовили постели. Уже слишком поздно, говорила миссис Шеклфорд, чтобы открывать пустой дом и ставить кровати. Рабочие могут переночевать и дождаться с разгрузкой фургонов до утра. Она даже пошлет слугу сказать, чтобы сегодня они никого не ждали. Милдред и Мака теперь поручили слугам. Отдали указания о том, чтобы позаботились о двух собаках, кошке и канарейке. Помню, когда мы выходили из машины, миссис Шеклфорд обняла каждого ребенка, а мистер Шеклфорд официально пожимал нам руки. У наших родителей не было ни братьев, ни сестер, так что в этот значимый момент мы как будто впервые обрели дядю и тетю. Еще полдюжины лет эти отношения будут казаться важной частью жизни. Мы узнаем их дом, их конюшни, их обширное поместье не хуже, чем свое. А теперь нас, полностью проснувшихся после такого тонизирующего приветствия, дядюшка Льюис и гостеприимная тетушка Мэри-Энн Шеклфорд препроводили по белому гравию дорожки в большой холл и оттуда — в столовую, на полуночную трапезу. А затем отправили наверх, в застеленные и ожидающие нас кровати.

Примерно шесть лет спустя Льюис Шеклфорд обманет и предаст отца. Для нас, детей, это случилось как будто в следующей жизни. Возможно, так показалось и моему отцу, и матери. В своем взгляде на жизнь и характер отца — уже после того, как сестры въехали обратно к нему, и после того, как мы с Холли снова поселились на 82-й улице, — я был склонен равнять по одной мерке все его устремления (и последующие успехи). Я вспомнил, как отец против воли своего родителя решительно настроился поступить в Университет Вандербильта. Его отец думал только о Принстоне или Шарлоттсвилле. Но юный Джордж Карвер в 1900 году видел в Вандербильте развивающийся университет в регионе, где он собирался прожить свою жизнь. Он, с его удивительным самолюбием и высокими устремлениями, желал связать свое имя с этим университетом. Так оно и случилось. Он поступил в Вандербильт и отличился там и как студент, и как спортсмен. Это наверняка стало первой важной победой в жизни — первым шагом к инаковости, непохожести на все, для чего он был рожден. Более того, впоследствии там же он продолжил свое обучение праву — снова против воли отца. И хотя мой дед хранил пуританское недоверие к политике и к тем, кто ею занимается, молодой Джордж Карвер, получив юридическое образование, в возрасте двадцати четырех лет снова вернулся в Нэшвилл, чтобы вступить в законодательное собрание штата. Благодаря этому впоследствии он перешел в самую выдающуюся юридическую фирму в городе. Тем временем он осмелился искать руки девушки, которая жила в одном из каменных особняков на Вест-Энд-авеню.

Пока благодаря Холли меня не очаровал новый дух примирения — с семьей и с отцом, — подобные устремления и достижения отца показывали мне его своеволие, эгоизм, даже какую-то беспощадность. Теперь же, под влиянием Холли, я видел в них свидетельство его воображения — о том, каким он может стать и какой жизни может добиться. Наконец он стал в моих глазах героической фигурой. Благодаря тому, что его характер был полностью противоположен моему, я мог восхищаться им без сдержанности — словно персонажем в книге. В возрасте, когда я отправился в Нью-Йорк, чтобы потеряться в коллекционировании старых затхлых книг и издании не самых выдающихся новых, отважный отец дерзнул заявить о себе в законодательном собрании — самый молодой человек, избиравшийся в этом учреждении, — осмелился добиваться брака с красавицей с Вест-Энд-авеню в Нэшвилле, предполагал стать юристом корпорации (он — сын трех поколений землемеров и старомодных юристов по земельным вопросам) и позволил себе настолько втянуться в бизнес-истеблишмент Нэшвилла — или стремился втянуться, — что стал практически правой рукой местного юного финансового короля — самого мистера Мерривезера Льюиса Шеклфорда.

Не пройдет и шести лет, как империя короля пошатнется. Но еще раньше, через три года, Льюис Шеклфорд начнет поручать отцу дела страховых компаний под управлением «Шеклфорд и Ко» — в Цинциннати, Сент-Луисе, Луисвилле. Скоро отец счел необходимым проводить в этих городах по три-четыре месяца, возвращаясь в Нэшвилл только на долгие выходные с семьей или для того, чтобы кататься по аллеям с Льюисом и другими наездниками из их круга. Часто ему не хватало времени доехать до офиса компании в центре или приватно обсудить с Льюисом бизнес. На все это он жаловался матери, которая напоминала, что он вернулся домой отдохнуть с семьей и друзьями, а не говорить о делах с Льюисом.

Иногда мать присоединялась к отцу в этих долгих поездках в северные города, а как-то весной меня и Джорджи взяли с собой в Сент-Луис, где мы даже проучились в школе месяц или полтора. Помню, тогда даже шли разговоры о том, чтобы обосноваться в Сент-Луисе навсегда. Шеклфорд считал, что это желательно. Так или иначе, ближе к концу той роковой поездки в делах страховой компании наступил кризис. Обнаружилось, что некоторые земельные владения в Миссури заложили, а полученные деньги без ведома отца перевели в другие холдинги «Шеклфорда и Ко», а именно холдинги, тоже испытывавшие финансовые трудности. Отец и мистер Шеклфорд общались по телефону ежедневно — иногда несколько раз в день. Отец нисколько не сомневался, что мистер Шеклфорд сумеет удовлетворительно разъяснить положение дел, и в итоге Льюис согласился приехать в Сент-Луис на поезде, чтобы выступить перед местным советом директоров. Однажды утром я ездил с отцом на Юнион-Стейшн, чтобы встретить Льюиса, но в поезде его не оказалось. В тот день прошли новые переговоры по телефону. Льюис не смог вырваться из-за дел в Нэшвилле. Он прибудет следующим утром. И снова я ездил с отцом на станцию, и снова Льюиса Шеклфорда не было на поезде из Нэшвилла. Мы ездили и на третье утро, но, когда он не появился, общение между ним и отцом прекратилось.

Через несколько недель мы вернулись в Нэшвилл, в наш дом на Франклин-Пайк. Но общение между отцом и Льюисом уже так и не возобновилось. Время от времени мы видели, как один из лимузинов Шеклфордов проезжал мимо нашей подъездной дорожки, но ни разу не сворачивал. А мы осторожно опускали глаза, если были у ворот, когда проезжали лимузины Шеклфордов. Скоро газеты трубили о разорении «Шеклфорд и Ко», а в нашем доме уже пошли разговоры о переезде семьи в Мемфис. Однажды старшая сестра Бетси предположила, что мистер Шеклфорд отправлял отца в Сент-Луис и Цинциннати специально, чтобы тот не присутствовал при нечестных сделках. За это отец устроил ей строгий выговор. Скоро штат Теннесси начал официальное расследование. В последовавших судебных процессах ни сторона защиты, ни сторона обвинения не просили отца давать показания. После оскорбительного предположения Бетси отец заявил всем четверым детям, что больше не желает слышать, чтобы мы произносили имя Льюиса Шеклфорда. И действительно, пройдет еще очень много времени, прежде чем это случится. Мы будем уже много лет считать себя постоянными жителями Мемфиса, и даже тогда имя не будет звучать при отце.

В своих размышлениях о прошлой жизни отца я сделал по крайней мере одно наблюдение, которого не делал раньше. Сперва — только для себя. И лишь спустя несколько месяцев я поделился им с Холли. При своем обновленном взгляде на то, как следует относиться к поведению родителей, она нашла это наблюдение достойным порицания. Более того, когда я рассказал о своих мыслях, она открыто заявила, что сегодня ложится спать одна, и дала понять, что больше не хочет обсуждать со мной тему родителей — пожилых, больных или каких угодно. И вот чем я ее так оскорбил: все предыдущие устремления и амбиции отца требовали брать в расчет риск только для одного себя, но, когда он вырвал с корнем из Нэшвилла всю семью и перевез в Мемфис, он был морально обязан брать в расчет риск для психики еще пятерых человек, и не просто молодой жены и кучи детей, а жены, которой было за сорок, и четырех молодых людей — либо подростков, либо взрослых, где самый младший уже влюбился в темноволосую девочку, с которой познакомился на ежегодной конной выставке. Уверен, с такой максимой спорить невозможно — о чем я и сказал Холли: высокие устремления и амбиции — это очень хорошо и даже похвально, пока от других людей не требуется разделить риск, созданный и предназначенный для протагониста. Это относится — по крайней мере, так мне казалось и так я убеждал Холли, — и к отцу, и к предводителю любого племени или нации. Если брать его как отдельного человека — достойно восхищения, что ему хватило смелости и выносливости начать жизнь заново в среднем возрасте. Но если брать его как отца — все случилось слишком поздно. Причем отца троих таких детей, как Бетси, Жозефина и я. Если бы мы все были лишены воображения и чуткости, как Джорджи, это бы, разумеется, не имело значения. Тогда мы бы просто почувствовали нутром — как наверняка почувствовал Джорджи, — что семья разваливается, и могли бы сбежать от катастрофы (даже если бы это значило напроситься на смерть). Из всего этого я вывел не такую уж безжалостную мысль. Мне казалось, что отцу нельзя ставить в укор его человеческую слепоту. Он не мог предвидеть опасные последствия, возникшие для жены и детей, когда он попытался выйти из постыдной и унизительной ситуации в Нэшвилле. Для него это была безнадежная ситуация, которую нужно просто скорее забыть.

Но Холли Каплан не желала и слушать. Она не осуждала мою готовность простить — если здесь требовалось прощение, но забвение — уже совсем другое дело. В наших поздних, далеко за полночь разговорах она продолжала настаивать, что забыть — значит избегать проблему. Далее она перешла к тому, что отцы правы во всех спорных ситуациях, касающихся детей. Тут уже я увидел, что она говорит глупости. И, разумеется, догадывался, что этот ее вздор вызван раскаянием или виной, которые она тогда испытывала по отношению к собственному отцу. Но я ждал, когда это признает сама Холли. А тем временем мы ходили кругами. «Но разве это вообще имеет значение?» — спрашивал я себя. Я уже видел, что моя доктрина забвения — такой же вздор, как ее мысль, что забвение не нужно. Мы как будто обсуждали, сколько ангелов уместится на кончике иглы. Или как будто два еврея в храме обсуждали какую-нибудь невразумительную моральную дилемму, или два пуританина, баптиста или методиста в захолустье Теннесси.

Назад: 9
Дальше: 11