Книга: Вызов в Мемфис
Назад: 8
Дальше: 10

9

Возвращаясь в Нью-Йорк, я был уверен, что стал свидетелем финала вендетты моих сестер против отца. Всю следующую неделю я воображал, что пишу последнюю главу в своем повествовании о ловушке для него. Но в течение нескольких месяцев после моего возвращения произошло то, что побуждает меня вновь открыть блокнот. Я обнаружил, что должен написать некий постскриптум — то, что раньше считал невероятным.

Холли Каплан, как я уже упоминал, вернулась ко мне через несколько недель после нашего пробного расставания. Когда я прилетел из Мемфиса, ее еще не было, но через несколько дней она мне позвонила, и я съездил к ней в новую квартиру в Ист-Виллидж. Квартира, которую она снимала у подруги, оказалась еще обшарпаннее и мрачнее, чем мое жилье на 82-й улице. Попасть в нее можно было с внутреннего двора, сперва позвонив в два звонка в переднем вестибюле. Я прибыл под вечер, но освещение там было ярким благодаря фонарям, которые, похоже, работали всю ночь. На мощеном дворе, пока я шел мимо, развлекались дракой без правил трое мальчишек. На маленькой скамейке, укутавшись в меха, сидели две мамаши — по крайней мере, эти женщины были похожи на мамаш. Они увлеклись приятной и оживленной беседой и почти подчеркнуто игнорировали драку мальчишек — мне отчего-то показалось, из-за меня. Я перевел взгляд на подъезд в противоположном углу, решив не обращать внимания на шум и возню мальчишек или на их матерей.

Когда Холли открыла дверь на втором этаже, мрачность и облезлость, которую я тут же заметил за ее стройной фигурой, показалась желанным убежищем от ярких огней и гвалта во дворе. Мы вошли и сели друг напротив друга на очень жесткие стулья с прямой спинкой. Я знал, что хотел вернуть Холли на 82-ю улицу, и она сказала по телефону, что готова вернуться, если я все еще того пожелаю после нашей нынешней беседы. Мы проговорили целый час в тусклом свете единственного торшера. Вернулись наши былые безмятежность и спокойствие. Странное дело: впервые за много месяцев мы говорили о наших семьях, позволив себе коснуться темы, которая в течение многих лет была между нами запретной. Разговор начался с шокирующей новости Холли о том, что во время нашей разлуки скончалась ее мать — и скончалась как раз в момент, когда я был в Мемфисе. Сама Холли в это время ездила на похороны в Кливленд. Она не звонила мне, потому что ей казалось, что забота или безразличие к семье — чувствительный вопрос для нас обоих. Я моментально почувствовал, что в ее отношении к этой теме произошла перемена. Конечно, и я рассказал о своем катастрофическом однодневном визите в Мемфис. Я не сразу понял, к кому она проявляет больше сочувствия — к Бетси и Жозефине или к отцу. Она же ответила, что сама не знает. Месть — бесполезное и гадкое дело, сказала Холли, но вслух спросила себя, что бы почувствовала, если бы теперь ее отец заговорил о новом браке. Когда я наконец оставил ее в сумраке квартиры и вышел через ярко освещенный двор, мальчишки и мамаши занимались все тем же. Отчего-то эта картина подняла мой дух. Я подумал, что эта часть города и этот многоквартирный дом — не такое уж плохое место для жизни. Но через два дня вызвал такси, снова приехал в Ист-Виллидж и забрал Холли с вещами на 82-ю улицу.

В течение следующих дней и недель мы с Холли не говорили почти ни о чем, кроме наших семей и проблем ухода за пожилыми людьми — в частности, пожилыми родителями. Тем временем Холли получала от отца письма о его недовольстве «пенсионным домом», куда его перевезли. А мои сестры принялись писать об очередном рецидиве невропатии и старческого диабета у отца. В обоих случаях — и Холли, и меня — звали домой, пусть только чтобы порадовать пациентов. Никто из нас ехать не собирался, но мы продолжали обсуждать, что можно сделать для двух несчастных — наших отцов. Если их невозможно терпеть — пусть даже только из-за темперамента, — то как предоставлять им уход и заботу? Мы были как пара с детьми, когда ни тот, ни другой детей не хотел. Меня тронуло, как приязненно встретил меня тогда отец, и все же, оглядываясь назад, я не мог не обидеться, что так он приветствовал меня после стольких холодных лет. Тем не менее я не мог не представлять его в этом доме, под бдительным присмотром Бетси и Жозефины. Я вспоминал, как в дверях, когда уходил, Жозефина шепнула, что они с Бетси решили отойти от бизнеса по недвижимости. Это была еще большая жертва с их стороны и еще более пугающий аспект мести, чем возвращение под родительский кров. Это значило, что они могут посвятить все свое время и энергию надзору за отцовскими передвижениями. С этим осознанием я чуть не вернулся обратно в дом. Но поскольку ни одна сестра не предложила подвезти меня до аэропорта, я вызвал такси — и машина уже стояла на дорожке. Не говоря больше ни слова, я вышел и сел. Закрывая дверь, я взглянул на свои руки и увидел, что они заметно дрожат. В зеркале заднего вида я увидел свое отражение и заметил, что кровь отлила от лица. Как будто сестра шепнула мне на пороге, что стоит мне уехать, они планируют вдвоем накинуть на отца одеяло и медленно задушить.

Кливлендские письма Холли рассказывали о недовольстве ее отца. Больше всего ему не нравилась маленькая трехкомнатная квартира в его новом доме. Он перевез с собой кое-какую мебель, включая стол из красного дерева с откидной крышкой, который хотел оставить вопреки всем протестам. Он жаловался, что остальные дети и их супруги слишком его опекают и посещают чересчур часто. Когда они приходили в гости в старый дом и отец от них уставал, он всегда мог подняться — и поднимался — наверх, чтобы спрятаться на втором этаже. Но в этой маленькой квартирке прятаться было негде. Наконец, он пришел к выводу, что привез с собой слишком много мебели, и хотел раздать ее детям. Но никто ничего не брал. Все боялись того, что подумают или скажут остальные. Потому что во время похорон матери между ними уже случилась крупная ссора из-за прав на мебель, серебро и фарфор.

Но теперь Холли начала восхищаться братьями и сестрами из-за той самой ссоры, которую они устроили, когда она задержалась в Кливленде после похорон. Теперь она обнаружила, что завидует их переживаниям о всяких безделушках и тяжелой старомодной мебели. Ей бы тоже хотелось переживать. Иногда она завидовала их ссорам по любому поводу — иногда завидовала даже ссорам с престарелым отцом. Ей казалось, у них в Кливленде протекает настоящая жизнь, какой у нее не было, нет и никогда не будет. Когда она уезжала пятнадцать лет назад, то думала, что сделает в Нью-Йорке блестящую литературную карьеру. Какое же ошибочное представление для девушки ее скромного и хрупкого склада, ее честной натуры! Ее воспитывали отец и мать, которые учили — или пытались учить, — что главная функция женщины — прислуживать мужчине. Возможно, одно то, что она вырвалась из старых ложных концепций, хотя бы просто ускользнула в Нью-Йорк искать работу, поглотило в ней всю энергию, необходимую для создания другой жизни. Так что она удовольствовалась меньшим, нежели настоящая литературная карьера. Отец преподал ее трем сестрам те же уроки покорности, которыми забивал голову ей, и так в этом преуспел, что теперь страдал в их неустанном окружении, будучи объектом тягостного внимания. Оно его душило. Если теперь Холли и хотелось вернуться и стать частью той жизни или даже поучаствовать в распрях из-за безделушек, сама она понимала, что никогда уже не сможет. Но она приучила себя почитать и уважать старого патриарха так, как не уважала со времен подросткового возраста. Более того, тут она начала учить и меня лучше понимать собственного отца. Она хотела, чтобы я не просто забыл старые обиды. Она хотела, чтобы я увидел отца в таком свете, когда забвение или прощение просто не потребуется. Она часто предлагала поговорить о нем, чего не бывало за все эти годы, и нарисовать ей всю картину его жизни, чтобы она попыталась представить его мироощущение.

Вместо забвения я вскоре обнаружил в себе способность понимать отцовскую жизнь лучше, чем в прошлом мог даже представить, — не в смысле карьеры или деловых отношений (хотя мне казалось, теперь и в них я вижу больше, чем сознавал раньше) и в плане даже не семейной жизни, но внутренней — в его глубочайших чувствах по отношению к миру, где он родился и где ему было суждено провести юность и взрослые годы. Мне казалось, я почти что помню его старые конфликты с собственным отцом, которые он смог — как любой здоровый взрослый — навсегда выкинуть из головы. Казалось, будто я даже знаю все его устремления с той поры, когда он был маленьким мальчиком, до нынешней старости.

Отец, разумеется, родился в том старом кирпичном двухэтажном доме на Городской ферме, в Торнтоне. И он сам, и его отец появились на свет в том же доме, куда отправляли мою мать перед рождением очередного младенца. Его первые воспоминания были о жизни на этих четырехстах акрах красной глины, родящей хлопок. Первые приключения — рыбалка и купание на ферме на Форкд-Дир, еще одной хлопковой ферме моего деда. Отец наверняка очень рано узнал, что в ночь, когда он родился — в самый час рождения в большой спальне на первом этаже дома с шатровой крышей, — почти во всех церквях Торнтона били в колокола. В этот же час дали залп из винтовок на лужайке перед зданием суда, а также на нескольких перекрестках в городе. Его мать — моя бабушка — скончавшаяся через час после родов, должно быть, слышала эти колокола и пальбу в последние минуты жизни. Стреляли черные и белые мужчины, которые работали и промышляли на просторных землях семьи в округе Торн. И звенели колокола как в черных церквях, так и в белых. Предположительно, только бедные и обделенные конгрегации без колоколен — кэмпбеллиты и омывающие ноги баптисты — не известили мир о появлении нового ребенка. В остальном же еще ни одного королевского наследника — ну или наследника герцога, или, по меньшей мере, помещика, — ни в одном городе или селе не встречали с большей радостью. Отец стал первым и единственным отпрыском своих родителей, и на момент его рождения его матери уже было за сорок. До нас не дошло, прозвонили ли колокола о ее уходе с тем же единодушием, что и при появлении наследника.

Так или иначе, малыша Джорджа Карвера воспитывали тетушки по материнской линии и чернокожие нянечки, а когда его вывозили на коляске, а потом и выводили за ручку на тенистые улицы Торнтона, все смотрели на него как на маленького принца. Не только его отец был самым крупным землевладельцем в округе, но и прадед обосновался здесь по указу времен Войны за независимость, который давал за какие-то заслуги высочайшие права. Вне зависимости от богатства, положения или образования (до Гражданской войны всех предков отца, судя по всему, отправляли на обучение в Принстон) — вне зависимости от всего этого, в любом сообществе предпочитают урожденного героя, а не того, кто героем становится. Ведь это же значит, что герой удостоен высочайшей милости богов. Он родился в рубашке! Вот так относились и к Джорджу Карверу в Торнтоне. У него не было чересчур больших богатств, или очень высокого положения, или действительно блестящего образования, но он получал все лучшее, что мог предложить Торнтон в штате Теннесси. Все в округе считали, что Джордж Карвер рожден под счастливой звездой. Известна история, как в шестимесячном возрасте он выпал из окна второго этажа и приземлился в большую корзину с бельем, которую случайно поставили прямо под окном. И всю жизнь он больше всего гордился этой своей удачей, чем какими-либо достижениями. Даже разоренный мистером Льюисом Шеклфордом и бежавший в Мемфис со всей семьей, отец все еще рассчитывал на удачу и верил в нее. Если бы в тот день в старом дощатом отеле в Хантингдоне одна из его красавиц дочек умчалась со своим молодым человеком, думаю, он бы счел это первой личной неудачей в жизни. И решил бы, что не сможет с этим справиться — так, как справился с предательством Льюиса Шеклфорда. Но вера в собственную удачу была частью его натуры, и в бытность ребенком и юношей, жители Торнтона видели и уважали эту веру столько же, сколько признавали саму удачу.

Но вопреки удовлетворению от того, что ему повезло родиться без поводов на жалобы в материальном, физическом и умственном отношениях (окончил он академию Торнтона, конечно же, отличником), в растущем Джордже Карвере начало проявляться и некое неудовлетворение жизнью, причем еще до того, как он начал носить длинные штаны. Об этом я иногда слышал в его беседах с моим другом Алексом Мерсером. И только сейчас, в среднем возрасте, я начинаю понимать, что вот это и было общее у моего отца с Алексом — в каком-то смысле и в какой-то степени. Принципиальной же разницей было то, что Алекс по-пуритански верил, будто не должен исправлять неудовлетворение, не должен тосковать по тому, что ему не принадлежит по праву рождения, — даже признавать эту тоску не должен; тогда как в моих глазах выдающейся чертой отцовского характера является как раз то, что с первых же лет Джордж Карвер стремился к индивидуальности и личным достижениям, никак не связанным с его рождением, желал преуспеть в какой-нибудь сфере, о которой раньше не слышал и не мог слышать, стремился к каким-то таинственным победам, какие не обретешь на Городской ферме или в суде округа Торн, стремился, как я слышал в беседе с Алексом Мерсером, «ко всему другому — не тому, что уже было моим или могло стать моим, по словам других». Он дерзал добиться чего-то особенного, что нельзя приписать особенностям его характера или происхождения. Он стремился ко всему другому — тому, чем не был благодаря рождению. В какой-то момент возмужания эти стремление, тоска и дерзновения стали жаждой. Нужно понимать, что все это я начал чувствовать, видеть, когда Холли Каплан попросила рассказать об отце. И впоследствии в его жизни, как мне кажется, эта жажда не унималась никогда.

Во всяком случае, таким практически за несколько дней я начал видеть человека, которого многие годы считал попросту эгоистом. В основном благодаря влиянию Холли я пришел к куда более интересному и просвещенному взгляду. Если в сухом остатке это и не самый точный взгляд, он все же доставлял мне удовлетворение. Я обнаружил, что даже начал пересматривать прежние представления о его дружбе с Льюисом Шеклфордом. В детстве в Нэшвилле я видел двух друзей в самых благополучных и даже — с моей детской точки зрения — самых лестных обстоятельствах. А теперь начал заново истолковывать все то, что видел, в новом свете.

Назад: 8
Дальше: 10