Глава 21
Прощание
Мне нужно уйти сейчас,
Пока недреманные очи
Смыкает вязкая мазь
Дряхлеющей ночи.
У. Б. Йейтс
ДЕБАТЫ ПО АНГЛО-ИРЛАНДСКОМУ договору возобновились сразу после зимних праздников. Мы с Томасом решили ехать в Дублин, чтобы присутствовать на заседании Дойла. Я предлагала Бриджид отправиться с нами и взять Оэна. Бриджид отказалась.
– У вас это будет вроде как медовый месяц, Энн, другой едва ли выпадет, – произнесла Бриджид. – А мы с Оэном прекрасно дома посидим. Вон О'Тулы с нами.
Немалых трудов стоило умолить Томаса, чтобы не рассказывал Бриджид о Лиаме и его выстреле. Бриджид, несомненно, спросила бы, а что, собственно, я тогда на озере делала; объяснения вызвали бы новые сложности, а в отношениях с Бриджид мне хватало и старых. Вдобавок какой прок, если она узнает: ее сын покушался на убийство. То-то, что никакого.
– Почему ты упрямишься, Энн? Неужели думаешь, что Бриджид способна смягчить сердца своих сыновей, что под ее влиянием они от тебя отстанут? – убеждал Томас.
– Нет, я просто думаю, что Бриджид способна хорошо присматривать за Оэном.
– А собственная безопасность тебя не волнует? – Томас перешел на крик. – Зато меня она волнует! Нельзя быть такой беспечной, Энн! Лиам в тебя стрелял. И Бен тоже, насколько мне известно. Мартин Карриган и злосчастный Броуди мертвы, и я – да простит меня Господь! – рад этому! Теперь остается держать ухо востро только с братьями Галлахер, чтоб им пусто было! Ибо прочие твои враги устранены.
Томас никогда голоса не повышал. Его ярость была для меня в новинку. Онемевшая от потрясения, я таращилась на него, он же взял меня за плечи, прижался лбом к моему лбу. Когда он заговорил, мое имя вырвалось из его уст, как стон.
– Энн, послушай. Я знаю, ты привязалась к Бриджид, но разве эти чувства взаимны? Бриджид обожает своих сыновей, для нее они всегда правы, что бы ни сделали. Она не примет твою сторону, если в конфликте будет замешан Лиам или Бен.
– Что же делать?
– Прежде всего, я скажу ей, чтобы ни Лиам, ни Бен близко не подходили ни к тебе, ни к Оэну.
– Да ведь она решит, что это мои козни! Я окажусь крайней! Ты ее перед выбором поставишь: внук или сыновья.
– Этот выбор, Энн, ей давно уже пора сделать. Лиам с Беном были и остаются неуправляемыми. В отличие от Деклана. В этой семье как в сказке: младший брат и добр, и умен, а старшие – ходячая головная боль.
– Томас… – я замялась и докончила шепотом: – Деклан… бил свою жену?
Томас даже отпрянул.
– Откуда такие подозрения?
– Просто мне Бриджид сказала, понимаю, мол, почему ты – в смысле, Энн – испарилась, как только случай представился. Деклан якобы обижал Энн, да и братья его тоже – от отца своего крутой нрав унаследовали.
Взгляд Томаса не оставлял сомнений: он о таком впервые слышит.
– Деклан никогда не поднимал руку на Энн. Она не замедлила бы сдачи дать. Во всяком случае, оба деверя получили от Энн достаточно пощечин. Однажды Лиам ее по лицу ударил, губу ей разбил до крови за то, что она его совком для угля по голове шарахнула. Он тогда обезумел от ярости.
– Ничего не понимаю. Зачем Бриджид покойного сына оговаривать?
– По незнанию, наверно. Деклан выгораживал своих братьев. Бывало, Лиам или Бен набедокурит, а Деклан вину на себя возьмет. Он по их долгам платил, он их из передряг вытаскивал, работу искал для обоих.
– А теперь, когда Деклана больше нет, этим занялась Бриджид?
– Вот именно. Она за сыновей костьми ляжет.
Уверенный в своей правоте, Томас вскоре после венчания позвал Бриджид в гостиную, велел сесть и отвечать на вопросы о местонахождении Лиама и Бена. Бриджид пыталась запираться, и тогда Томас прямо сказал: чтоб ни один, ни другой в Гарва-Глейб носа не совали.
Бриджид скроила скорбную мину.
– Доктор Смит, вы тоже в борьбе участвуете с самого начала. Говорите, мои мальчики – преступники? А сами-то вы разве лучше? Всё у вас тайны какие-то, но я ж доносить не бегу. Да и что я знаю? Почитай, ничего! Я в этом доме будто враг, никто мне словечка не говорит. – Взгляд переметнулся на меня, глаза, обвиняющие, вопрошающие, были полны слез. Томас, впрочем, ничуть не растрогался и не смягчился.
– Лиам и Бен могут причинить вред моей жене, – отчеканил он и добавил: – А теперь скажите, что мои опасения беспочвенны – если, конечно, язык у вас повернется, миссис Галлахер.
Бриджид затрясла головой, забормотала что-то невразумительное.
– Отвечайте, миссис Галлахер, – велел Томас, и она тотчас взяла себя в руки: спина ее напряглась, лицо стало непроницаемым.
– Мои мальчики ей не доверяют, – выплюнула Бриджид.
– Вот и пусть делают это подальше от Гарва-Глейб, – почти прорычал Томас.
На мгновение я увидела другого, непривычного Томаса Смита – того, который на спине волок лучшего друга со смертельным ранением; того, который добивался допуска к политзаключенным, чтобы затем сообщить об их состоянии Майклу Коллинзу; того, который ежедневно глядел в лицо смерти холодными, спокойными глазами, который отгонял смерть сильной и твердой рукой. Было в этом Томасе Смите нечто пугающее.
Страх почувствовала и Бриджид. Побледнела, отвела взгляд, сцепила пальцы.
– Лиам и Бен могут обидеть мою жену, но я этого не допущу, – выдал Томас.
Бриджид уронила голову на грудь и прошептала:
– Я им скажу. Я передам, чтоб не приходили.
* * *
В Мэншн-хаус было не протолкнуться. Томас крепко держал меня за руку, прокладывая путь к местам, зарезервированным для нас Майклом Коллинзом. Вокруг нервничали – и, разумеется, курили, пахло дымом и потными подмышками. Я прижалась щекой к плечу Томаса – пусть свежесть его рубашки и надежность мускулов защитят меня от общей нервозности – и стала молиться за Ирландию, зная уже, какая судьба ей уготована, к чему приведет сегодняшнее голосование.
Отовсюду слышались приветственные возгласы в адрес Томаса, и даже графиня Маркевич – некогда красавица, а ныне увядшая, потрепанная временем, революционной борьбой и тюремным заключением женщина – и та подала Томасу руку, чуть растянув губы в улыбке.
– Графиня, позвольте представить вам мою жену, Энн Смит, – произнес Томас. – Энн разделяет вашу страстную любовь к брюкам.
Констанция Маркевич засмеялась, рука взлетела ко рту. Поздно – я успела увидеть, что у графини недостает зубов. Оказывается, тщеславие так вот просто не вытравишь, хоть всю жизнь с ним борись.
– А мою страстную любовь к Ирландии она тоже разделяет, доктор Смит? – уточнила Констанция Маркевич, и ее брови поползли вверх, куда-то под поля черной шляпки.
– Подозреваю, одна страсть обусловливает вторую. – Томас заговорщицки улыбнулся. – В конце концов, Энн ведь вышла за меня.
Графиня Маркевич снова засмеялась, довольная ответом, и, к моему облегчению, отвлеклась на вновь вошедшего. С меня будто колодки сняли.
– Можешь вздохнуть спокойно, Энн, – шепнул Томас, и я последовала его совету.
Я отлично знала: еще до рокового голосования Констанция Маркевич заявит, что Майкл Коллинз – трус и клятвопреступник. Целиком будучи на стороне Майкла, я все-таки не могла избавиться от благоговения перед этой женщиной, впрочем, наверно, каждый испытывал в ее присутствии нечто подобное.
Погрязшая в исторических документах, я часто задавалась вопросом: что, если бы можно было вернуться во времени, – неужели эпохальность событий и героизм участников не утратили бы магического флера? Не наводим ли мы лоск на прошлое, не идеализируем ли обычных людей, которым просто случилось жить в определенном историческом контексте? Не воображаем ли красоту и мужество там, где было место лишь отчаянию и погребальным плачам? Старик, оглядываясь на свою молодость, помнит связанное с самим собой и ничего другого; не уподобляемся ли такому старику и мы, не сужаем ли невольно, а то и умышленно, картину? Мне казалось, что с высоты минувшего картина отнюдь не делается четче, скорее уж время отнимает эмоции, которыми окрашивались воспоминания. Гражданская война произошла за восемьдесят лет до моего приезда в Ирландию – недостаточно давно, чтобы о ней напрочь забыли. И все-таки срок изрядный – пожалуй, теперь больше умов способны разобрать на составляющие этот сложный пазл и рассмотреть каждую деталь вне зависимости от остальных. Хотя, может, я и неправа – очевидцев-то почти не осталось, вымирают они.
Но в тот день в переполненном зале заседаний, среди людей, известных мне лишь по старинным фотокарточкам, я была страшно далека от объективности. Дагерротипы ожили и обрели голоса, они спорили со страстью, и их страсть захватила меня, свидетельницу. Имон де Валера, председатель Дойла, возвышался над собранием. Носатый, тонкогубый, черноволосый, с неумолимым выражением некрасивого лица, он облачил свою долговязую фигуру в сугубо черное. Де Валера родился в США от отца-испанца и матери-ирландки; ни тот, ни другая не испытывали к мальчику нежных чувств и не занимались его воспитанием. Но де Валера имел талант к выживанию. Для начала он, благодаря американскому гражданству, выжил после Пасхального восстания – был помилован, в то время как других зачинщиков казнили. Затем он выжил в Гражданскую войну – в отличие от Майкла Коллинза, Артура Гриффита и дюжины других крупных политиков. От этого человека веяло эпохальностью, удивительно ли, что и я подпала под обаяние личности? В Ирландии этому стойкому борцу было уготовано редкое политическое долгожительство.
Он говорил дольше, чем все остальные, вместе взятые, перебивал, отбирал слово у очередного оратора, стремясь растоптать или хотя бы переиначить любую идею, кроме собственной. Во время перерыва он набросал некий документ, мало отличавшийся от Англо-ирландского договора, и попытался его продвинуть; когда же Дойл не дал согласия на том основании, что до сих пор на закрытых дебатах обсуждался документ совершенно другой, де Валера пригрозил уходом с поста председателя Дойла. Иными словами, в очередной раз отвлек всеобщее внимание от главного вопроса. Я понимала, что сужу об этом человеке предвзято (слишком много читала о нем, да и о последствиях его действий), и потому мысленно осаживала себя: так нельзя, Энн, ты, как любой историк, задним умом сильна, а Имон де Валера не знал и не мог знать, чем всё обернется. Действительно, легко судить с высоты 2001 года, легко тыкать пальцем – вот, дескать, кто всему виной – так сама История решила. Теперь, на заре 1922 года, в Дойле, в самой гуще событий, я видела другое – всеобщее глубокое уважение к Имону де Валера и желание смягчить его гнев. Впрочем, не укрылось от меня и еще одно обстоятельство: если перед Имоном де Валера благоговели, то Майкла Коллинза обожали.
Всякий раз, когда Майкл выходил к трибуне, в зале воцарялась тишина – люди дышать боялись, чтобы ни слова, ни интонации не упустить. Сердца начинали биться в унисон; разумеется, биения было не разобрать на слух, зато его пульсацией полнился зал, дрожь пробегала по рядам – никогда и нигде я ничего подобного не испытывала, не знала до сих пор, что такое истинное единение. Разумеется, я читала речи Майкла – я также видела его фото на митинге на площади Колледж-Грин в Дублине – фотограф, вероятно, находился на верхнем этаже соседнего дома, снимал из окна. Митинг проходил весной 1922 года. Для оратора сколотили тесные подмостки, внизу колыхалась людская масса. Лиц не разобрать, только головные уборы – бледные, будто нарочно засвеченные. Здесь, в Мэншн-хаус, народу было в разы меньше, но речи Майкла имели тот же эффект. Энергия, помноженная на убежденность, приковывала всеобщее внимание.
Дебаты между тем продолжались. Артур Гриффит, человек с болезненно-серым лицом, похожий на сильно похудевшего Теодора Рузвельта, с лохматой гусеницей усов и в круглых очках, кажется, поднаторел сдерживать ярость радикалов, в том числе Имона де Валера. Когда министр обороны Кахал Бру предпринял особенно резкий выпад против Майкла Коллинза, Гриффит отбрил его столь успешно, что зал взорвался аплодисментами, которые не смолкали несколько минут.
В одном я заблуждалась. Среди людей, собравшихся в Мэншн-хаус, не было обычных, среднестатистических граждан. Если Время и придало им лоску, то вполне заслуженно. Даже те, кого мне после моих архивных изысканий хотелось предать анафеме, – даже они демонстрировали патриотический пыл и полную искренность убеждений. Не совсем так – не демонстрировали, а чувствовали. Я видела перед собой не матерых, изворотливых политиков, но патриотов, уже проливших за Ирландию кровь, уже принесших другие жертвы на алтарь эфемерной независимости. Определенно, эти люди заслуживали прощения Истории и могли рассчитывать на понимание соотечественников.
– Увы, История будет несправедлива к этим патриотам. Нет, от нее справедливости ждать не приходится, – шепнула я Томасу, что глядел на меня глазами древнего старца.
– Но хоть какой-то толк из наших усилий выйдет? Хотя бы в будущем? Ответь, Энн, сделаем мы Ирландию лучше?
По моему личному мнению, люди вроде Артура Гриффита, Майкла Коллинза и даже Томаса Смита не могли исправить ситуацию в Ирландии, даром что более достойных сынов у этой страны не было и, пожалуй, не будет. Зато ей суждено встретить лучшие времена.
– Вашими усилиями Ирландия станет свободнее, – вот как я ответила.
– Этого мне достаточно, – выдохнул Томас.
Когда силы дебатирующих были на исходе, Майкл Коллинз сказал: «Довольно» – и объявил голосование – за Договор и против. Имон де Валера, который уже достаточно времени провел на трибуне, опять потребовал слова, он даже выкрикнул:
– Нас за этот Договор потомки осудят! Сама История осудит!
Но развить мысль Имону де Валера было не суждено.
– Вот и предоставим им делать выводы, – отрезал Майкл Коллинз.
Де Валера не нашелся с ответом, я же физически ощутила (заодно с каждым в зале) и боль сомнений, и тяжесть ответственности за страну. Один за другим представители избирательных округов начали голосовать. В результате Договор поддержали шестьдесят четыре человека, против высказались пятьдесят семь.
Словно ураган поднялся на улице, под окнами зала заседаний, когда были объявлены результаты голосования, однако в самом зале и намека не возникло на веселье или торжество. Недавнее синхронное биение многих сердец разладилось – сначала повисла пауза, в следующую секунду началась какофония.
Посреди всеобщего замешательства, вызванного утратой унисона, прозвучал твердый голос де Валера:
– Я желаю снять с себя все властные полномочия.
Майкл вскочил, руки тяжело легли на стол.
– Прошу всех успокоиться. Так всегда бывает – при переходе от войны к миру и наоборот неизбежно смятение, которое легко перерастает в хаос. Давайте распланируем наши дальнейшие действия. Давайте сформируем спецкомитет. Да, прямо здесь и прямо сейчас. Это необходимо для сохранения порядка и в Дойле, и в стране. Нам надо держаться вместе. Мы должны сплотиться, – убеждал Майкл.
Его слова не пропали даром – на мгновение зал затих, и у меня мелькнула надежда: этот человек столь благороден, что вот сейчас его волею будет преодолена сама судьба, и предназначенное не свершится. Боясь выдохнуть, я ждала.
Вдруг откуда-то сверху, с галереи, раздалось:
– Да это же предательство!
Все запрокинули головы. В первом ряду, у самого ограждения, стояла хрупкая женщина. Руки ее были сцеплены в замок, губы дрожали. Она казалась олицетворением самой Ирландии времен Картофельного голода.
– Мэри МакСуини, – прошептала я.
Глаза наполнились слезами. Я знала историю этой женщины. Ее брат, Теренс МакСуини, был мэром города Корка. В британской тюрьме он объявил голодовку и умер в мучениях. Понятно, что выкрик Мэри погасил искру надежды на объединение.
– Мой брат жизни не пожалел ради Ирландии! – продолжала Мэри. – Голодом себя уморил, чтобы привлечь внимание к бедствиям народа! О чем вы говорите, мистер Коллинз? Какое может быть объединение между теми, кто продал душу за объедки с имперского стола, и теми, кто не узнает покоя, покуда Ирландия не получит статус республики?
– Раскол станет катастрофой! – не сдавался Майкл.
Слова потонули в возгласах поддержки и призывах к дальнейшей борьбе. В общем гаме выделялся пронзительный, как у муэдзина, голос де Валера:
– Вот что я скажу напоследок, пока я еще президент. Мы отлично начали. Мы уверенно шли к победе. Мы многого достигли. Прошу всех, кто согласен с Мэри МакСуини, чье сердце тронула ее речь, собраться завтра здесь же для обсуждения наших дальнейших шагов. На той стадии, на которой пребывает наша борьба, отказ от нее поистине преступен. Весь мир глядит на нас!
Дальше Имон де Валера говорить не мог, ибо голос его сорвался. Через мгновение плакали уже все – мужчины и женщины, недавние друзья и новоиспеченные враги. В Ирландию вернулась война.
* * *
Пробуждение в дублинском доме было долгим. Гул голосов и мелькание теней в полоске света, что сочился из-под двери, делали свое дело, но сон медлил, не давал толком открыть глаза. Наконец, очнувшись полностью, я увидела, что Томаса рядом нет. Накануне мы с ним насилу протиснулись сквозь толпу, которая взяла в плотное кольцо Мэншн-хаус. Эти люди, в отличие от членов Дойла, ликовали. Еще бы – новая страна родилась, свободная страна. Пока мы шли к выходу, Томас побывал в нескольких дружеских объятиях. Только соратники Майкла Коллинза не радовались, нет, – они просто не скрывали облегчения, что Договор принят. Однако напряженные лица и натянутые улыбки свидетельствовали: эти люди не прячут голову в песок, им ясно – впереди ждет беда.
Самого Майкла мы не видели. Он, не успев завершить одно заседание, начал другое, с повесткой «Дальнейшая работа без половины членов Дойла». Теперь же, судя по сугубо коркскому урчанию из кухни, Майкл явился к Томасу домой. Слов я не разбирала, но повышенные тона говорили о крайней степени смятения. Томасов голос прорывался нечасто, и каждый раз я улавливала успокаивающие нотки. Не позовут ли меня, не попросят ли заглянуть в хрустальный шар? Нет, кажется, не попросят. Вон дверь входная хлопнула. Всё затихло в доме. Тогда я выскользнула из постели, набросила синий капот прямо на голое тело и стала спускаться по лестнице – к кухонному теплу и к моему супругу, наверняка погруженному в тяжкие размышления.
Томас сидел за столом – колени врозь, голова опущена, в ладони чашка с черным кофе. Я взяла кофейник, плеснула кофе и себе, насыпала сахару и лила молоко до тех пор, пока жидкость не сделалась карамельно-бежевой. Залпом выпив ее, я устроилась напротив Томаса. Он протянул руку, поймал мой локон, рассеянно покрутил и выпустил. Рука снова упала на колени.
– Это Майкл приходил, да?
– Да.
– Как он?
Томас вздохнул.
– Угробит он себя. Всем хорош быть хочет, а разве такое возможно? Люди мира требовали – он добыл для них мир. Нашлась кучка недовольных – Мик в лепешку расшибается, чтобы и этим угодить.
Так оно и было. В последние месяцы своей жизни Майкл Коллинз на части рвался. Усилия вымотали его, иссушили, опустошили. При мысли о нем стало больно в груди. Не смей, сказала я себе, не вздумай разрыдаться или выложить Томасу правду. Только не сейчас.
– Томас, ты хоть поспал?
– О да. Ты меня настолько измотала физически, что я отключился на несколько часов. – Томас коснулся было моих губ, как бы с целью напомнить о наших поцелуях, но сразу же виновато отнял палец. Будто стыдился, что счастлив со мной, что я дарю ему наслаждение и утешение, которого лишен его лучший друг. – А вот Мик, боюсь, даже не прилег. Часа в три я услыхал, как он меряет кухню шагами, и спустился к нему.
– Уже почти рассвело. Куда он ушел?
– В церковь. Мессу послушает, потом исповедуется, потом причастится. Знаешь, Энн, убийцы и предатели с такой регулярностью храм Господень не посещают. – Томас почему-то говорил шепотом. – Мик однажды обмолвился, что молитва действует на него успокаивающе. Проясняет мысли. Кстати, отдельные остряки Мика за это вышучивают. Чисто ирландская особенность – отказывать человеку в праве на причастие, браня за грехи. По мнению некоторых, Мик – святоша. Другие лицемером его обзывают. Мол, для Коллинза и церковь вроде трибуны: куда бы ни пойти, лишь бы напоказ.
– А ты что думаешь?
– Я думаю, будь люди совершенны, зачем бы им тогда спасение?
На мою грустную улыбку Томас не ответил.
Тогда я забрала у него чашку, поставила на стол, а сама уселась к нему на колени, ладони опустив на плечи. Против ожиданий, Томас не обнял меня, не впился пальцами в мои бедра, а губами – в губы, не уткнулся мне в ключицу. Он даже лица не поднял. Словно замороженный удрученностью, Томас, вместо того чтобы сомлеть – я ведь ногами взяла его торс в тиски, – наоборот, напрягся. Я стала расстегивать на нем рубашку – медленно, по одной пуговке. После третьей пуговки прильнула к обнажившемуся горлу. От Томаса пахло кофе и розмариновым мылом, которое Мэгги О'Тул варила на всю семью.
А еще я различила свой собственный запах.
В животе сделалось горячо. Жар вытеснил кошмарное ощущение предрешенности, и я потерлась щекой о его щеку. Я ласкалась к нему, как зверек, не забывая о пуговицах. Мимоходом отметила, что щетина уже отрастает – нынче Томасу придется бриться. Такой вот – с рыжеватым шершавым налетом на подбородке, с красными сосудиками в глазах, с припухшими веками – Томас наблюдал, как я справляюсь с его рубашкой. Когда я заставила его поднять руки, чтобы стащить нижнюю сорочку, он взял мое лицо в ладони и припал к моему рту, после чего выдохнул:
– Энн, ты что, меня спасти пытаешься?
– Конечно. И сейчас, и вообще.
Долгая судорога прошла по его телу. Томас не отворачивался, когда я целовала уголки его рта, прежде чем языком раздвинуть губы. Ладони скользили по гладкой, мускулистой груди, и сердце, трепетавшее под ними, постепенно – и синхронно с убыванием предрассветной мглы – убыстряло бег. Наконец Томас закрыл глаза и позволил себе полноценный, долгий поцелуй.
Несколько мгновений мы были поглощены взаимными ласками. Игра наших губ становилась всё ярче, мы оба воспаряли, но лишь для того, чтобы вернуться с небес на землю – не вдруг, а с мягчайшей постепенностью. После возвращения наши губы, теперь уже насытившиеся и припухшие, еле двигались. Истома, которая всегда сопутствует кульминации, овладела нами. Поцелуи продолжались, да, но языки, разъединившись, вновь соприкасались по инерции – так, долго и неохотно, успокаивается после шторма прибой.
А потом ладони Томаса скользнули туда, где капот был ненадежно скреплен пояском, и стали обминать, как тесто, плоть моих бедер. Двинулись выше, потешили соски и вернулись к бедрам – настойчивые, властные, благоговеющие. Я не поняла, в какой момент мы с Томасом оказались на полу, когда именно Томас решил для себя: к чёрту тоску и дурные предчувствия. Его губы повторили маршрут ладоней, капот был развязан и отброшен, и я, подобная самой Земле, распростерлась под ним, лучась любовью и жизненной силой. Томас, мой спаситель, мой защитник, впитывал то и другое.
17 января 1922 г.
Дойл вновь собрался 14 января. В половинном составе, ибо де Валера и его единомышленники ушли. Артура Гриффита выбрали председателем новой Ассамблеи, Мика – главой Временного правительства.
Мы с Энн уехали назавтра после финальных дебатов и голосования, которое раскололо Дойл. Дромахэр казался спокойным и безопасным лишь по сравнению с Дублином, и все-таки мы рвались туда и вдобавок оба скучали по Оэну. Однако уже через несколько дней мы вернулись в Дублин вместе с нашим мальчиком. Повод был особый – передача Дублинского замка, этого символа британского владычества, Временному правительству.
Мик опоздал на церемонию. Прикатил в открытом автомобиле семью минутами позже назначенного срока. На нем был отутюженный, даром что старый, волонтерский мундир, сапоги сияли, как два зеркала. Мика встретили восторженным ревом, а Оэн, который сидел у меня на плечах, закричал ему, как давнему другу: «Мик! Мик!» Я дара речи лишился – настолько растрогался. Энн плакала в открытую.
Потом Мик рассказывал, что лорд Фицалан, сменивший Джона Френча на посту лорда-лейтенанта Ирландии, скривился и процедил: «Мистер Коллинз, вы опоздали», на что Мик парировал: «Вы прождали всего семь минут, в то время как нам пришлось ждать семь столетий».
Во вторник мы наблюдали, как новоиспеченные члены Гражданской гвардии шествуют к Дублинскому замку, весьма внушительные в униформе темных тонов и в головных уборах с эмблемами. Мик сказал, это только первые рекруты, скоро их будет гораздо больше. Неудивительно, в стране половина населения без работы, вот парни и записываются в Гвардию.
Никогда не забыть мне этих дней. Росчерк пера – и наступил мир; это чудо, кто бы что ни думал про Мика и Англо-ирландский договор. Кажется, люди этому чуду еще до конца не верят – но ликуют. Радостью охвачен каждый дом, в газетах на все лады повторяется фраза «Этот день наконец-то настал!». Правда, в Дублине пока не очень-то заметны изменения. Но достоверно известно: британцы готовятся к выводу своих войск отовсюду, кроме трех портов. А помпончатые с черно-пегими уже исчезли.
Т. С.