Книга: О чем знает ветер
Назад: Глава 16 Том – Мозги-Набекрень
Дальше: Глава 18 Его доверие

Глава 17
Грозная красота

Каждому – свой толчок
Для прозренья. И вот,
Осторожный сверчок,
Он тоже – преображён:
Грозная красота
Встала из пенных пелён.

У. Б. Йейтс
КАК МЕНЯЕТСЯ МИР, стоит солнцу прорваться сквозь тучи, так изменилось абсолютно всё, стоило только Томасу мне поверить. Кругом посветлело, даже сумерки и те отложили свой приход. Озеро сделалось тихим и безмятежным, а я наконец-то сбросила напластования страха, словно мокрую одежду, которая не давала согреться.
Томас тоже освободился. Поверив собственным глазам, он подставил плечи под бремя моих тайн и потащил это бремя с трогательной покорностью. Разумеется, у Томаса был миллион вопросов ко мне, но сомнений не было больше ни на йоту. По вечерам, дождавшись, когда Гарва-Глейб утихнет, Томас прокрадывался в мою спальню. В объятиях друг друга мы говорили о невозможных вещах.
– Энн, ты сказала, что родилась в 1970 году. А какого числа, в каком месяце?
– Двадцатого октября. Мне исполнится тридцать один. Хотя формально меня еще и на свете-то нет, – усмехнулась я.
– Это же послезавтра! Не совестно тебе, а? Вот не спроси я – так бы твой день рождения и проворонил!
Я передернула плечами. Конечно, я и не думала объявлять об этом событии. Бриджид наверняка известно, когда родилась настоящая Энн, и едва ли две даты совпадают.
– А ты старше меня, – фыркнул Томас, разницей в возрасте как бы упрекая меня за сокрытие важной информации.
– Неужели?
– Мне тридцать один исполнится только на Рождество.
– А в каком году ты родился? То-то, что в 1890-м! Я родилась в 1970-м. Восемьдесят лет в мою пользу, почтеннейший мистер Смит!
– Нет, дражайшая Графиня! Вы провели на этой земле двумя месяцами больше, чем я, – продолжал дразнить Томас. – Стало быть, вы старше.
Он устроился поудобнее – оперся на локоть, чтобы глядеть мне в лицо.
– Ну а чем ты занималась в своем две тысячи первом году? – «Две тысячи первый» он произнес с трепетом, будто не верил, что мир дотянет до этого рубежа.
– Истории рассказывала. Книжки писала.
– Ну конечно! – выдохнул Томас, растрогав меня искренним восхищением. – Я мог бы и сам догадаться. А о чем они были, твои книжки?
– О любви. О волшебстве. Каждая – в определенном историческом контексте.
– А теперь ты сама в этом живешь.
– В чем? В любви или в волшебстве? – прошептала я.
– В историческом контексте, – отвечал Томас, лаская меня взглядом. Он склонился надо мной, слегка коснулся губами моих губ. Поцелуи вынуждали прервать разговор, но мы изголодались по словам не меньше, чем по физическому контакту. Вдобавок нам открылось, что после поцелуев слова звучат весомее.
– Чего тебе больше всего недостает в моей эпохе, Энн? – спросил Томас, умудрившись не оторваться от моих губ. Внизу живота я ощутила трепет, груди напряглись.
– Пожалуй, музыки. Я всегда писала под классическую музыку. Классическая музыка не сбивает с темы, а наоборот – вдохновляет. Эмоции дарит, которые автору необходимы. Без эмоций ничего не получится, значит, и без музыки тоже.
Томас смутился.
– Как это ты писала под музыку? Музыкантов, что ли, в дом приглашала? Ты со многими знакома, да?
– Ни с одним. В моем времени существуют музыкальные записи – включай когда вздумается и слушай сколько влезет.
– Как граммофон?
– Ну да, вроде того. Только гораздо лучше.
– Кто твои любимые композиторы?
– Клод Дебюсси, Эрик Сати, Морис Равель.
– Понятно. Французов предпочитаешь.
– Что за намеки? Мне просто нравится фортепьяно. У меня слабость к той эпохе. И меня завораживает обманчивая простота.
– Хорошо. А что тебе в моем времени не по вкусу?
– Одежда. Особенно нижнее белье. Ужас до чего неудобное. Столько всего приходится на себя напяливать.
Томас подозрительно затих. Кажется, я его смутила. После всего случившегося между нами он нет-нет да и удивлял меня. Страстный – и при этом застенчивый; пылкий – но сдержанный. Интересно, это он один такой исключительный, или в начале двадцатого века все мужчины были таковы, скованные понятиями о чести и внешних приличиях?
– Опять же изрядная экономия материи, – выдал Томас, предварительно кашлянув.
– Заметил, значит! – поддразнила я. Снова напряглись соски и низ живота.
– Я пытался не замечать. Игнорировать эти два крошечных треугольничка с перемычкой, что обнаружились у тебя под брюками. И проколотые уши, и многое другое. Мне даже удавалось. Само твое присутствие было столь немыслимо, что детали в счет не шли.
– Человек верит в то, что может объяснить, – или думает, что может. Я же ни в какие смысловые рамки не втискивалась.
– Расскажи мне о будущем. Каков наш мир восемьдесят лет спустя?
– В мире царит культ удобства. Всюду можно быстро насытиться; чтобы послушать музыку, не нужно ждать гастролей музыкантов; не нужно даже из дому выходить. Транспорт стал скоростным. Результат – мир как бы скукожился. Информация распространяется за считаные минуты. Ученые, что ни день, делают очередное открытие. Наука развивается огромными скачками. А медицина каких высот достигла! Уж ты бы разгулялся, Томас. От тяжелых заразных болезней теперь всем поголовно делают прививки. Антибиотики изобрели. Это почти так же удивительно, как путешествие во времени. Ключевое слово – «почти».
– Но люди по-прежнему читают книги, да?
– Да, слава богу. Книги никто не отменял.
И я продекламировала:
Бумажные брамселя,
Сафьяном корпус обшит —
Неведомая земля
Меж строк печатных лежит!

– Это из Эмили Дикинсон, – узнал цитату Томас.
– Верно. Обожаю ее стихи.
– Я заметил, что тебе и Йейтс нравится.
– О да. Йейтс – мой самый любимый поэт. Как думаешь, реально с ним познакомиться?
Сказано было в шутку, но, едва слова отзвучали, вероятность знакомства с самим Уильямом Батлером Йейтсом потрясла меня. Действительно, Йейтс и Майкл Коллинз – современники; если я пересеклась с одним, почему бы не пересечься и с другим? Мне, благоговевшей перед Йейтсом, который, собственно, и разжег мою страсть к литературному творчеству, такая честь и во сне не снилась.
– Думаю, вероятность существует, – пробормотал Томас.
Лунное молоко заливало комнату, размачивая горбушки теней. Морщинка между бровями Томаса была нечеткой, но всё же достаточно заметной, чтобы коснуться ее подушечкой пальца, разгладить; чтобы раскрыть на сгибе, словно книгу, тайное подозрение.
– Энн, скажи… может, в Америке тебя ждет… какой-то мужчина? Есть кто-то, кому ты дороже всех на свете?
Ах вот чего он боится! Я отрицательно мотнула головой – язык тела включился прежде, чем речь.
– Никогошеньки, Томас. Наверно, всё из-за моих амбиций. Видишь ли, я столько сил, столько энергии вкладывала в работу… на мужчин просто не хватало. Тот, кто любил меня больше всех на свете, в 2001 году перестал дышать. Теперь этот человек находится здесь.
– Это Оэн?
– Да.
– Совсем в голове не укладывается. Чтобы мой славный мальчуган – и вдруг вырос, уплыл за океан. Даже думать об этом больно.
– Оэн, прежде чем… уйти, признался, что любил тебя почти так же сильно, как меня. Что ты ему отца заменил. А всю жизнь молчал, представляешь? Ни словечка о тебе. Даже имени твоего не упоминал. Только умирая – в последнюю ночь – показал фотокарточки, где мы с тобой рядом. Я не поняла тогда. Саму себя приняла за свою прабабушку. Еще Оэн дал мне твой дневник. Я успела прочесть несколько страниц – про Пасхальное восстание, про Деклана и Энн. Как ты искал Энн и не мог найти. Жаль, я не дочитала.
– Наоборот, хорошо, что ты не дочитала.
– Как так?
– Сама подумай: ты бы знала сейчас о вещах, о которых я даже еще не писал. Кое-что, Энн, лучше лично открывать, а не получать информацию из книжек и дневников. А на отдельные тропинки вообще не следует сворачивать.
– Твои записи обрываются в двадцать втором году. Точную дату не помню. Были заполнены все страницы, до самой последней, – выпалила я на одном дыхании. 1922 год пугал меня. Если Томас перестал вести дневник, не означает ли это, что кончилась наша с ним история?
– Просто тебе попался в руки один из моих многочисленных блокнотов. Видишь ли, Энн, я с детства привык фиксировать на бумаге всё, что со мной случается. Блокноты уже складывать некуда, честное слово. Этак достанешь какой-нибудь давний, почитаешь, скривишься да и обратно на полку сунешь.
– Но этот конкретный блокнот ты сам отдал Оэну. Других у него не было!
– Наверно, я хотел, чтобы ты именно эти записи прочла.
– Да ведь я их не прочла! Не успела. Даже до середины не добралась. Только до восемнадцатого года.
– Тогда, видимо, эти записи следовало прочесть Оэну, а прочие были ему без надобности, – подумав, заключил Томас.
– В детстве я постоянно канючила: «Дедушка, давай поедем в Ирландию, ну давай!» А он говорил: «Нет, там опасно».
Стоило подумать о дедушке, сердце захлестнула боль. Образ моего Оэна так и будет теперь возникать из ниоткуда, напоминать: прежнее не вернется. Спираль мироздания может обеспечить нам краткую встречу, но каждый из нас взглянет на другого из новой ипостаси – и это очень, очень горько.
– Не обижайся на него, Энн. В конце концов, Оэн совсем ребенком видел, как тебя поглощает Лох-Гилл. Потрясение не для детской психики.
Мы оба притихли. Воспоминание о белом тумане, коим прослоены пространство и время, побудило нас теснее прижаться друг к другу. Я приникла щекой к груди Томаса, он обнял меня обеими руками.
– А вдруг я буду как Ойсин? – прошептала я. – Потеряю тебя, как Ойсин потерял Ниав? Вздумаю вернуться – и обнаружу, что минуло триста лет? Может, так и есть. Может, от моей прежней жизни и следа не осталось? Никто не помнит писательницу Энн Галлахер, никому не нужны ее книги, да и сама она давным-давно сгинула?
– Сгинула?
– Ну да. Все мы когда-нибудь сгинем. Время заберет нас.
– Ты хочешь вернуться, Энн? – Томас говорил сдавленным голосом, и рука, лежавшая на моих плечах, стала свинцовой от внутреннего напряжения.
– По-твоему, это от меня зависит? Я сюда не просилась – а вот, попала. Если рассуждать логически, я и исчезнуть могу в любой момент. Времени и пространству моего согласия не требуется.
Я говорила еле слышно, будто опасаясь своими рассуждениями пробудить заявленные Время, Пространство, а заодно и Судьбу.
– Главное, к озеру не приближайся, – взмолился Томас. – Оно хотело тебя забрать. Но если… если ты не будешь входить в воду… – Голос сорвался, и Томасу далеко не сразу удалось овладеть собой. – Ты ведь по крови ирландка, ты в здешнюю жизнь уже почти вписалась…
Томас не смел просить меня остаться, но интонация была доходчивее слов.
– Знаешь, чем хорошо мое ремесло? – начала я шепотом. – Тем, что сочинять истории можно где угодно. В любой эпохе. В любой стране. Бумага и карандаш – больше мне ничего и не нужно.
– Не маловато ли? – Боясь поверить, что я так легко сдалась, Томас заговорил с усмешкой, даром что сердце его подпрыгнуло, толкнуло изнутри грудную клетку – я это щекой почувствовала. – Энни, Энни, дитя Манхэттена! Как же я тебя люблю. Скорее всего, любовь принесет нам страдания, но сути дела они ведь не изменят?
– А я люблю тебя, Томми, дитя Дромахэра!
Грудная клетка под моим ухом содрогнулась от сдавленного смеха.
– В самую точку! Томми, дитя Дромахэра, – это я и есть. Никем другим не стану.
– Принцесса Ниав дуру сваляла. Надо было объяснить бедняге Ойсину, что с ним сделается от прикосновения к ирландской земле…
Я еще не договорила, когда Томас взялся расплетать мою косу. Его длинные пальцы с нежной осторожностью отделяли одну кудрявую прядь от другой, щекотали ими, как кисточками, мои плечи. Я едва не мурлыкала.
– Наверно, Ниав хотела, чтобы Ойсин сам сделал выбор, – возразил Томас.
Понятно: этого же он добивается от меня, только прямо не говорит. Якобы не давит, хитрюга.
– В таком случае Ниав следовало толком объяснить, чтобы Ойсин знал, сколько на кон поставлено.
Я коснулась губами Томасова горла, и он замер, дыхание затаил. Неплохая реакция. Повторим и закрепим результат.
– Дражайшая Графиня, мы с вами копья ломаем о волшебную сказку, – прошептал Томас, забыв, что моя коса еще не расплетена.
– Нет, Сетанта. Мы в волшебной сказке живем.
Томас переменил положение – теперь я была снизу; вдохнул в сказку дополнительную толику волшебства и одновременно приблизил ее к реальности. А может, он приблизил реальность к сказке. Он целовал меня – и по спиралям вселенского веретена я поднималась всё выше, выше, выше, а дойдя до середины, начала плавный, блаженный спуск – тоже кругами, которые сужались, пока не сжались до точки. И этой точке нашелся приют – сердце Томаса; дом, кров, родной берег – всё вместе.
– Томас! – простонала я, не отнимая рта от его губ.
– Что? – отозвался он и губами, и всем телом, будто был струной арфы, будто я играла на нем.
– Я хочу остаться.
– Энн!
Звук получился гулкий, мой рот – вроде колокола. Томас проглотил мой вздох, очередным восхитительным телесным порывом отмел мои страхи.
– Да?
– Не уходи!
* * *
Двадцатое октября 1921 года выпало на четверг. Томас приготовил подарки: граммофон со смешной ручкой, несколько пластинок с классическими произведениями, пальто взамен сгоревшего в Дублине и томик новых стихов Йейтса – свеженький, только-только из типографии. Опасаясь смутить меня своей щедростью, Томас не стал выставлять эти сокровища на всеобщее обозрение. Они как-то сами собой оказались в моей комнате. Ради праздника Томас заказал Элинор испечь яблочный пирог с заварным кремом и пригласил всех О'Тулов. Бриджид, как выяснилось, напрочь позабыла, когда у невестки день рождения. Сказала: «Нынче так нынче» – и даже не нахмурилась.
Оэн пришел в восторг. Даже собственный день рождения не вызвал у него столько эмоций. Он спросил Томаса, ожидает ли меня «деньрожденное бум-бум» – иными словами, не собирается ли Томас ухватить меня за ноги, перевернуть вверх тормашками и простучать моей головой об пол тридцать один раз, да еще разок – на счастье.
– Нет, малыш. Так поступают только с мальчиками и девочками, но ни в коем случае не с дяденьками и тетеньками, – рассмеялся Томас, а Бриджид побранила Оэна за непочтительность к «матушке».
– Зато ты можешь поцеловать меня тридцать один раз, да еще для верности обнять крепко-крепко! – шепнула я Оэну в утешение, и он незамедлительно забрался ко мне на колени и исполнил всё с похвальной скрупулезностью.
О'Тулы, к счастью, пришли без подарков, зато, когда обед был съеден, а кружки наполнены заново, каждый член семьи разразился особым ирландским благословением.
– Чтоб вас Господь сотню лет прожить сподобил, да еще один годочек для покаяния подкинул! – произнес Дэниел О'Тул.
– Пускай у ваших дверей ангелы Божии стражу несут, беды прочь отгоняют, добро крылами приманивают, – пожелала Мэгги, а Робби, который своим одиноким глазом едва различал границы дозволенного, от души продекламировал:
– Чтоб житье вам было всласть
Сто годочков кряду!
Чтоб до старости не спасть
Ни с лица, ни с заду!

Я прыснула в платочек – подарок Бриджид, с вышитой ее руками буквой «Э». Кто-то из О'Тулов поспешно подхватил эстафету – выдал более пристойное пожелание. Лучшие слова я услышала от Мэйв:
– Чтобы вам, мисс Энн, в Ирландии состариться!
Я поймала взгляд Томаса, крепче обняла Оэна и мысленно воззвала к воде и ветру: пусть так и будет. Оставалось надеяться, что стихии вняли моей мольбе.
– Док, твоя очередь! – воскликнул Оэн. – Что ты пожелаешь маме?
Томас неловко повел плечами, чуть покраснел.
– Энн очень нравятся стихи Уильяма Батлера Йейтса. Поэтому я бы предпочел вместо традиционного поздравления развлечь наших гостей одним стихотворением – оно, по-моему, подходит к случаю. «Когда зеркал привыкнешь избегать, / И старость назовёшь своей сестрой…»
Старшие О'Тулы и Робби зафыркали, а Оэн пропищал:
– Мама вовсе не старая!
– Я не старая, родной, у меня вообще возраста нет. Томас смутился, но девицы О'Тул стали просить:
– Пожалуйста, доктор Смит! Расскажите стих! Очень интересно!
Тогда Томас встал, уперся ладонями в столешницу и начал более торжественным тоном:
Когда зеркал привыкнешь избегать
И старость назовёшь своей сестрой…

Снова сдавленное хихиканье и недоуменное переглядывание О'Тулов. Что до меня, мое сердце таяло. Одно дело – знать стихотворение наизусть, и совсем другое – слышать из уст любимого.
С нездешней снисходительностью Томас дождался, пока О'Тулы переварят уже наконец слово «старость», и начал третий заход.
Когда зеркал привыкнешь избегать
И старость назовёшь своей сестрой —
Не прежде, – эту книжицу открой:
Твоих очей былую благодать

Надёжно хлипкий переплёт хранит.
Красы твоей блистательный зенит
Влёк многих – но единого влекла
Печать бездомья посередь чела.

После первой строфы за столом даже дышать боялись. Я заметила: у Мэгги О'Тул губы дрожат, а глаза подернуты влажной дымкой. Ничего удивительного: от стихотворений вроде этого зрелые женщины и даже древние старухи вспоминают себя юными.
Декламируя, Томас переводил взгляд с одного лица на другое, но я-то знала, о какой печати бездомья он говорит. Перед третьей, последней строфой Томасу пришлось вдохнуть поглубже:
Теперь, покуда сон не одолел,
Вздохни: «И этим чувствам был предел!» —
И усмехнись. И взор переметни
С угольев – на небесные огни.

Все зааплодировали, а Дэниел и Робби даже притопнули по нескольку раз. Томас поклонился чуть небрежно и сел на место, однако не раньше, чем наши взгляды скрестились. Я опустила веки с максимальной поспешностью – и тут обнаружила, что меня сверлит глазами Бриджид – прямая, напряженная, будто палку проглотившая. Ясно: догадалась о наших отношениях.
– Когда я училась в школе, мой дедушка – кстати, его тоже звали Оэном – завел традицию: на каждый его день рождения мне следовало сочинить занятную историю, – заговорила я. Надо же было как-то перенаправить мысли Бриджид.
– Обожаю твои истории! – выкрикнул Оэн и захлопал в ладошки.
Все засмеялись – не над ним, а от радости, что он счастлив. Не схватить Оэна в охапку, не залить слезами солнечно-рыжее темечко – вроде малость, а какого труда мне стоила! Вот, значит, откуда пошла дедушкина любовь к моим историям. И вот самый дорогой подарок от Времени, Пространства и Судьбы – еще один день рождения с Оэном.
– Мама, расскажи про Донала и короля с ослиными ушами, – потребовал Оэн. Остальные поддержали, и я подчинилась. Традиция есть традиция.
* * *
Томас обыскался Лиама Галлахера. Так и не нашел. Лиам покинул Слайго вскоре после того, как объявил, что оружие пропало; парни, с которыми он работал в доках, судя по всему, не хотели говорить о Лиаме. В руки Бриджид был передан клочок бумаги с обещанием написать позже и с подписью Лиама. Бриджид сделала вывод, что сын устроился на более выгодную работу – тоже в доках, но в другом портовом городе, в Йогале. Однако то обстоятельство, что Лиам уехал, никому не сказавшись, наводило на подозрения. Возможно, Лиам и впрямь не посвящал мать в свои дела, а там – кто знает? Я притворилась, будто верю насчет Йогала. Щадя материнские чувства Бриджид, решила скрывать от нее тот выстрел. В конце концов, Бриджид за поступки сына не отвечает. Главное, Лиам больше не околачивался вблизи Гарва-Глейб. А вот Томас и не подумал расслабиться. Исчезновение Лиама только внушило ему новые тревоги.
– Я не сумею защитить тебя, пока не пойму, по какой причине ты подверглась нападению, – произнес Томас как-то вечером. Оэн уже отправился в кроватку, а мы с Томасом вышли подышать перед сном. Мы брели по щиколотку в опавших листьях, упорно глядя под ноги, даром что боковым зрением каждый из нас видел сквозь оголенные ветви студенистый блеск Лох-Гилла.
– По-твоему, мне нужна защита?
– На барже Лиам был не один, Энн.
– Верно. С ним было еще двое.
– Как они выглядели? Можешь описать?
– Да я не очень-то помню. В одинаковых кепках, в одинаковых плащах. Приблизительно одного роста и возраста. Один побледнее лицом, с голубыми глазами, небритый. Второй, наоборот, румяный, щекастый, в плечах пошире. Цвет волос не заметила. И вообще, я на Лиаме сосредоточилась – это ведь он в меня целил.
– Один бледный, другой щекастый. Уже кое-что. Правда, так вот навскидку не вспомнить, но, может, после всплывет.
– Мое появление шокировало Лиама. Он будто призрак увидел. Не пойму, он от неожиданности выстрелил или от страха. Как ты думаешь, Томас?
– Тогда, на озере, я был шокирован не меньше Лиама. Но чтобы стрелять? Такое и в голову не пришло. Послушай, Энн, ты в большой опасности. Можешь сколько угодно таиться – эти двое, плюс Лиам, знают, что ты тоже их видела, а не только они – тебя. Лиам вообще называл тебя британской шпионкой. Когда он внушал мне, что ты – не наша Энн, я думал, он с головой не в ладах. Лиам оказался прав, но это обстоятельство только усиливает мое беспокойство. Я должен, должен разыскать Лиама! Мик Коллинз родом из графства Корк. Может, он наведет справки. Если Лиам и впрямь в Йогале, я вздохну свободнее.
– Как думаешь, Лиам сам оружие забрал?
Я озвучила подозрение, которое было у меня с самого начала. Недаром же я всю сознательную жизнь сюжеты разрабатывала.
– Оно ему принадлежит. Точнее, он за это оружие ответственность несет. Зачем ему лгать о его исчезновении?
– Чтобы меня очернить. Он вину за собой знает. В человека стрелял – это не шутки! Наверно, Лиам хочет представить меня безумной. Или рассуждает примерно так: «Если всем внушить, что эта женщина – шпионка и предательница, ей доверия не будет. Пускай тогда сколько угодно обвиняет меня в покушении на убийство – ее не послушают». Для этого Лиам и забрал оружие из тайника. Он бы всё равно это сделал, только в компании кого-нибудь из своих. Он пробрался в Гарва-Глейб один, тайник обчистил, а после сказал Дэниелу О'Тулу, что оружие пропало. Дэниел правды не знает. И ты не знаешь. Лиам пытался возбудить в обитателях Гарва-Глейб подозрения в мой адрес. И ему это удалось. Вот и ты хочешь найти его, расспросить. Твоя вера в меня пошатнулась.
– Что ж, объяснение логичное. – Томас помолчал, размышляя. Мы добрались до лужайки, которую от аллеи отделяли останки древней стены. Томас присел на камень, уронил лицо в ладони. Когда он снова заговорил, в голосе сквозила неуверенность, словно Томас боялся услышать ответ.
– Что с ней случилось? С той, другой Энн Галлахер, вдовой Деклана? Ты ведь знаешь, верно? И правда столь ужасна, что ты не решаешься открыть ее даже мне?
Я села рядом, нашла в темноте его ладонь, сжала покрепче.
– Томас, я не знаю. Иначе обязательно сказала бы. Мне не было известно даже о том, что Деклан – не единственный сын Бриджид, что у него два брата и сестра. Я – как все ирландцы, каждый из которых имеет родню в Америке. А ведь много лет я считала, что мы с дедушкой – последние из Галлахеров. Пока мне в руки не попался твой дневник, я о прадеде и прабабке вообще ничего не знала. Оэн не говорил о родителях. Доля участия Деклана и Энн в Пасхальном восстании открылась мне только благодаря твоим записям. От Оэна я знала, что его мать погибла в шестнадцатом, вслед за его отцом. Смерть Энн Галлахер никогда не ставилась под сомнение. Я видела могилы в 2001 году. Деклан и Энн лежат в могиле рядом, и рядом написаны их имена, и год смерти совпадает. Всё как сейчас на фамильном кладбище, только надгробия мхом затянуло.
Томас долго молчал, взвешивал услышанное.
– Беда в том, что, раз покинув Ирландию, ирландцы не возвращаются. Оставшимся неоткуда узнать, как сложилась судьба уехавших. Получается, что смерть, что эмиграция – всё едино. Кажется, одному ветру ведомо, что сталось с Энн Финнеган Галлахер.
– Aithnionn an gaoithe. Ветру всё известно, – прошептала я. – Дедушка меня, маленькую, этими словами утешал. Наверно, перенял их от тебя.
– А сам я впервые услышал эту поговорку от Мика Коллинза. Правда, Мик утверждает, что ветер – тот еще сплетник; не хочешь, чтобы о твоей тайне на всю округу звон пошел – ветру ее не доверяй, лучше скале шепни. Вот почему в Ирландии столько скал и валунов. Они впитывают тайны до последнего звука и никогда никому не выбалтывают. И слава богу – ведь мы, ирландцы, любим языками почесать.
Я рассмеялась. Вспомнилась история, которую недавно потребовал от меня Оэн, – про Донала и короля с ослиными ушами. Донал, которого распирало от желания хоть кому-нибудь поведать секрет про королевские уши, нашептал о них дереву. Потом дерево срубили и сделали из него арфу. Стоило коснуться струн, как арфа запела: «У короля ослиные уши!»
Из этой истории можно не одну мораль вывести. В частности, тайны рано или поздно становятся всеобщим достоянием. Томас точно был не из болтунов. Очень сомневаюсь, что к болтунам относился и Майкл Коллинз, да только истина каким-то образом нашарила лазейку и вышла наружу. А у некоторых истин страшное свойство – они людей убивают.

 

27 ноября 1921 г.
Нынче получил письмо от Мика. Он в Лондоне вместе с Артуром Гриффитом и еще несколькими делегатами, которых выбрали для участия в переговорах. В самой ирландской делегации согласия нет. Фактически делегаты разделились на две группы, и каждая считает себя вправе осуждать другую. Причем разногласия посеял сам де Валера. Они очень на руку Ллойду Джорджу. Он ими пользуется. Мик в курсе – и это его личная драма.
Ллойд Джордж собрал внушительную команду, представляющую интересы Британии. Прежде всего, в нее входит тяжеловес Черчилль – а всем нам известно, каково его мнение об ирландцах. Он выступал против гомруля и свободной торговли; по его инициативе появились вспомогалы, необходимые, чтобы «держать ирландцев в рамках». Для Черчилля – человека с военным прошлым, старого солдата – естественно ратовать за «честные» способы ведения войны и логично презирать «партизанщину», в которой поднаторел Мик. Черчилль считает «ирландский вопрос» лишь самую малость сложнее, чем усмирение крестьянского бунта, всех этих неотесанных деревенщин с кольём и дубьём, буйных и ражих, вздумавших восстать против своих «благодетелей». Но Черчиллю известно и другое, а именно: в «ирландском вопросе» Британия рискует репутацией. Дурная репутация может быть использована мировыми державами как оружие против британцев, и Черчилль проявляет чудеса изворотливости, чтобы максимально затупить это оружие. Впрочем, по словам Мика, и для Черчилля есть кое-что святое – это патриотизм. Если Черчилль соблаговолит решить, что ирландская делегация имеет достаточно патриотизма, – появятся шансы навести мостик, пусть единственный и весьма узкий.
Мик пишет, что переговоры начнутся 11 октября, и просит меня привезти Энн либо в Лондон, либо в Дублин. Цитирую: «На выходные буду по возможности вырываться в Дублин, чтобы сообщать нашим, как идет дело. А то еще начнут болтать: Коллинз, мол, сведения утаивал от де Валера и остальных. Приложу все усилия, чтобы пророчество Энн не сбылось. Хотя, Томми, оно уже сбывается. В известной степени Энн подготовила меня к этим переговорам, будь они неладны. Человеку, который знает, что обречен, трудно сохранять как веру в лучшее будущее, так и душевное равновесие. Я почти не надеюсь на благополучный исход и, пожалуй, по этой причине вижу вещи в их истинном свете. Я расстался с иллюзиями, Томми. Пожалуйста, устрой мне встречу с Энн. Вдруг она знает, что мне дальше делать? Господь свидетель, я влип. Я уже не представляю, что лучше для моей страны, что хуже. Столько отличных ребят погибло. За идею, за наше дело. В этих ребят я верил, ими восхищался. Я верил в мечту о независимой Ирландии. Жить с идеей легко. С мечтой – еще легче. На то она и мечта, что с нее взятки гладки.
Члены британской делегации чувствуют себя как дома. Да они и есть дома. За ними – Даунинг-стрит и парламент. И там, и там прямо-таки разит авторитарностью, властью, господством над более слабыми. Представления о собственном превосходстве въелись в британскую плоть и кровь, а мы… мы и не помним уже за давностью столетий, какова она на вкус, свобода. Знаешь, Томми, когда официальная часть переговоров заканчивается, кто-нибудь из британских делегатов зовет остальных к себе домой, или они все дружно едут в клуб и там плетут интриги против нас. Хотят размежевать членов нашей делегации тут же, на своей территории, и заодно вбить клин в нашу «верхушку». Всё, чего удается достигнуть на заседании, назавтра оказывается уничтоженным. Мы топчемся на одном месте.
С нами в кошки-мышки играют. Для нас речь идет о жизни и смерти, а британцы просто отрабатывают очередной кульбит на арене всемирного цирка, который зовется большой политикой. Нас пичкают словом «дипломатия», даром что мы-то знаем: под ним подразумевается статус доминиона. Чем бы переговоры ни кончились, от меня лично Ирландии пользы уж не будет. Вернувшись, я не смогу руководить партизанским движением. Я теперь персона известная. Меня рассекретили. Никаких больше пряток, никаких внезапных атак и дезориентирующих отступлений. Мои методы, столь хорошо себя зарекомендовавшие, отныне не работают. Мой портрет публикуется чуть ли не ежедневно в каждой английской и ирландской газете. Если переговоры сорвутся, я даже из Лондона едва ли сумею убраться. Вопрос, Томми, вот как стоит: либо наша разношерстная делегация выцарапает себе какой-никакой договоришко, либо Британия и Ирландия будут ввергнуты в полноценную войну. А у нас нет ни людей, ни средств, ни оружия, ни желания воевать. По крайней мере, войны страшится подавляющее большинство ирландцев. Независимость – вот что нам нужно. Ей в жертву мы слишком много принесли. Война же в нынешних условиях означает резню. И я не хочу стать тем, кто обречет ирландцев на верную смерть».
Я плакал над этим письмом. Настоящими слезами. Я оплакивал дорогого друга, и свою страну, и мрачное будущее, ей уготованное. Каждый день езжу в Слайго читать «Айриш Таймс», которую продолжают вывешивать в витрине универмага «Лайонс». Энн со мной не ездит и о новостях меня не расспрашивает. Она как будто выжидает – спокойная, собранная. Ей уже всё известно, и это бремя она тащит в одиночку, не жалуясь.
Узнав, что Мик просит встречи с ней, Энн с готовностью согласилась помогать по мере сил. Правда, сначала я дал ей письмо Мика – пусть сама прочтет и не думает, будто Мик смерти ее желает. Как и я, Энн плакала над письмом, над этим меланхоличным признанием Мика в собственном бессилии что-либо изменить. Я не нашел для Энн слов утешения. Она шагнула в мои объятия и утешила меня поцелуями.
Я люблю ее. Сам не думал, что способен так любить. Йейтс пишет о преображении «осторожного сверчка». Сверчок – это я. Я преображен – целиком и навсегда. Поистине, любовь – это грозная красота, особенно в наших обстоятельствах; так отдамся же на милость грозы, упьюсь ее необоримым великолепием.
От тревог за судьбу Ирландии меня отвлекают планы на будущее – наше с Энн будущее. Я думаю о белизне ее груди и об изяществе маленьких ступней, о торсе, что очертаниями напоминает скрипку, о том, как шелковиста кожа за ушком и с внутренней стороны бедра. Когда мы остаемся наедине, Энн забывает, что ирландский язык – флективный, и проглатывает окончания существительных. Она также редуцирует гласные и озвончает «t», но эти особенности американского произношения не мешают, нет. Наоборот – свидетельствуют об откровенности между нами, которой раньше не было.
Энн очень идет американский акцент. Ей и материнство будет к лицу. Так и вижу ее с животиком, где растет наше дитя – предмет заботы Оэна. Потому что Оэн остро нуждается в сестренке или братишке. Воображаю, каких чудесных историй насочиняет Энн, как станет рассказывать их детям, как весь мир будет зачитываться ее книгами.
И, намечтавшись, я прихожу к выводу: Энн нужно сменить фамилию. Причем срочно.
Т. С.
Назад: Глава 16 Том – Мозги-Набекрень
Дальше: Глава 18 Его доверие