Книга: О чем знает ветер
Назад: Глава 15 Разбитые эпохой
Дальше: Глава 17 Грозная красота

Глава 16
Том – Мозги-Набекрень

Том-побродяжка – мозги набекрень —
Сдуру горланит под полной луной:
– Знать, я прогневал Создавшего мя!
Бес колпачищем накрыл Божий день!
Истинно! Божьего дня головня
Стала золой – а стояла стоймя!

У. Б. Йейтс
ГДЕ-ТО Я ПРОЧЛА, ЧТО человек в себе не разберется, пока не расставит по ранжиру всё, что ему дорого в жизни. В моем случае с расстановкой проблем не возникало – доминировали, с огромным отрывом от остальных, только два фактора. Первый из них – мой дедушка, его любовь ко мне, моя любовь к нему. Его наставления, его пример, наше полнейшее взаимопонимание, родство наших душ сформировали Энн Галлахер № 1 – дедушкину внучку. Второй фактор – моя страсть к сочинительству. Из этой страсти выросла Энн Галлахер № 2 – писательница с раздутым честолюбием, сделавшая своей целью держать первую строку в каждом списке бестселлеров, получать огромные гонорары и всегда иметь в запасе сюжет нового романа. Утратив дедушку, я утратила свою первую ипостась; провалившись в 1921 год – лишилась второй. Перестала быть Энн Галлахер – ведущим автором бестселлеров по версии «Нью-Йорк Таймс»; превратилась в Энн Галлахер, родившуюся в Дублине; вдову Деклана Галлахера, мать Оэна, подругу Томаса Смита. Чужая личность – как чужое платье: сидит неловко, жмет, трет, шерстит. Что говорить о нескольких личностях разом, которые я поневоле на себя напялила, к неудобству которых так старалась привыкнуть!
Томас после поездки в Дублин несколько недель избегал меня, если же это было невозможно – держался с отстраненной учтивостью. Относился ко мне как к вдове лучшего друга, даром что знал: я – не она. Услыхав из моих уст правду, несовместимую с собственными представлениями о мироустройстве, Томас, образно выражаясь, взял смирительную рубашку – личность Деклановой Энн – и напялил на меня. Оставалось либо дергаться впустую, либо подыгрывать, и я выбрала второе. Всё равно по моей воле Томас не развяжет виртуальных рукавов. Он и смотрит на меня как на неизлечимо больную – в глазах печаль и смирение с неизбежным.
Он забрал из больницы Робби О'Тула. С повязкой на пустой глазнице, с уродливым шрамом в пол-лица, с тремором левой руки, Робби отныне перемещался почти на ощупь – юноша-старик, разбитый в хлам Эпохой. Контрабанда оружия, засады на черно-пегих и помпончатых – все эти лихие дни озорства остались для Робби позади.
Ни о Лиаме Галлахере, ни о пропаже винтовок из сарая никто больше не заговаривал. Жеребенок наконец-то родился – можно было предъявить его помпончатым, если вдруг нагрянут в Гарва-Глейб. Но помпончатые, кажется, забыли про нас. Дэниел О'Тул, судя по всему, распихал подозрения по дальним закоулкам разума. Я же теперь всегда держала нож под подушкой, а в дверь спальни попросила врезать замок. Допустим, Лиам насчет меня успокоился, но сама я по-прежнему считала его прямой угрозой. Уж конечно, Лиам просто дожидается удобного момента, чтобы свести со мной счеты. Страх измотал меня, отнял сон.
Мысли о Лох-Гилле не шли из головы. Вот, воображалось мне, я спускаю ялик на воду, вот волны несут меня прочь – домой. Ежедневно я бродила по берегу, взвешивая за и против, – и неизменно возвращалась в Гарва-Глейб. Нет, не нужно экспериментов. Как я оставлю Оэна? Как откажусь от Томаса – да и от себя самой, от этой новой Энн? Сердце мое ныло по Оэну – взрослому, а не маленькому; мне было жаль писательской карьеры – но не женской неприкаянности. Выбор казался очевидным. Здесь, в Ирландии, я любила. И в конце концов жажда любви перевесила.
Передо мной лежали годы и десятилетия, через которые я уже перемахнула; перспектива пережить в пределах Ирландии, ВМЕСТЕ с Ирландией всё ей предначертанное меня и страшила. Ибо насчет исторических событий я была очень неплохо подкована. Помнила даты, ставшие отправными точками трагедий; знала исход того или иного конфликта, начиталась о неразберихе, смерти, страданиях, о времени для вооруженной борьбы и обстоятельствах, вынуждающих к компромиссам. Не ведала лишь одного: с какой целью страдания посланы? Поговорка о том, что всё перемелется, явно не имела отношения к Ирландии – уж это я успела усвоить.
Туннель, по которому я брела, с каждым ярдом сужался, но в самом конце мне мелькал свет веснушчатой мордашки Оэна. Впрочем, даже эта радость была омрачена страшной истиной – приходилось лгать Оэну. Любовь к нему не меняла главного факта: я – не мать этого мальчика, я самозванка. Мне оставались сомнительные самооправдания: я и в прошлом, дескать, случайно очутилась, и вреда от меня ни малейшего. Я – жертва немыслимых, невероятных обстоятельств; бежать мне некуда, спастись невозможно – вот и живу как умею.
Мы с Оэном сочинили уже несколько книжек о путешествиях. Томас запоздало соотнес мое признание после разговора с Майклом Коллинзом и эти образы: красный ялик, озеро, провал в другую эпоху. Тогда, в Дублине, он параллель не провел. Зато в Гарва-Глейб мне выпало наблюдать сцену озарения: Томас несколько раз перечел страницу, уставился на меня. Глаза его медленно наполнились тьмой. С тех пор мы уже вместе над книжками не работали. Томас брался за иллюстрации, дождавшись, пока я уложу Оэна и лягу сама.
Свободное от книжек время уходило на подготовку к школе. Я учила Оэна определять время по часам, а также читать и писать. Он оказался левшой, как и я. Или, может, я унаследовала леворукость от него. Под моим наблюдением Оэн выводил буквы карандашом, нанизывал из них строчки. Пусть, думала я, в школе у него не возникнет проблем с чистописанием. Кстати, о поступлении в школу мы оба старались не думать. День «икс» (последний понедельник сентября) настал раньше, чем нам хотелось. Оэн нарочно шел еле-еле, дергал нас с Томасом за руки – оттягивал приближение к школьному крыльцу – и канючил:
– Мама, а давай ты будешь меня дома учить? Ну пожалуйста!
– Нет, Оэн, твоя мама помогает мне с пациентами, – возразил Томас. – И напрасно ты упрямишься. В школе у тебя появятся друзья. Ты вот знаешь, что с твоим папой мы подружились именно в классе? То-то. Школьная дружба – самая крепкая, она на всю жизнь. Так что давай-ка взбодрись и перестань ныть, как маленький.
Оэн не очень-то поверил. Во-первых, у него уже имелось несколько приятелей, он рассчитывал, что сможет играть с ними без всякой школы. Во-вторых, после возвращения из Дублина я ни разу не ассистировала Томасу. Он упорно ездил по вызовам без меня – боялся наедине со мной остаться. И это обстоятельство, конечно, не укрылось от внимательных детских глаз.
Видя, что не убедил Оэна, Томас произнес:
– Посмотри-ка вон туда, Оэн.
В отдалении, на прогалине, весь заросший бурьяном, стоял домишко с пустыми глазницами окон, с проваленной крышей. Я не раз его видела, только не задумывалась, что за люди в нем обитали и почему бросили.
– Видишь домик?
Оэн кивнул. Томас, против его ожиданий, не остановился и не сменил курс. Напротив, зашагал к школе быстрее, ибо небеса грозили скорым дождем.
– В этом домике, Оэн, когда-то жила семья вроде нашей. А потом случилась беда – картошка в полях сгнила. Людям стало нечего есть. Некоторые члены семьи умерли от голода, остальные уехали далеко-далеко, в Америку. Не потому, что их там ждали золотые горы, – просто в Америке они смогли заработать себе на пропитание. Таких заброшенных домов по всей Ирландии очень много. Ты должен ходить в школу, Оэн, чтобы вырасти образованным человеком. Только образованный человек придумает, как сделать жизнь ирландцев лучше. Пока нашим друзьям приходится уезжать в далекие края, а надо, чтобы они оставались на Родине.
– А что, еды вообще никакой не было, Док? – спросил Оэн.
– Нет, другая еда была.
Томас глядел на заросший клочок земли с такой гримасой, словно воочию видел картину семидесятилетней давности: склизкое вонючее гнилье и фермера, рвущего на себе волосы.
– Тогда почему те люди другое что-нибудь не кушали? – продолжал Оэн.
Я едва сдержалась, чтобы не расцеловать его за дотошность. Ответа, к своему стыду, я не знала. Наверно, изыскания по теме «Гражданская война в Ирландии» мне следовало начать с предпосылок к этой войне, к каковым как раз и относится картофельный голод. Скрывая свое почти преступное невежество, я глядела не на Томаса, пустившегося рассказывать об этой трагедии, а на коттедж, обреченный мерзости запустения.
– Болеют не только люди и животные, Оэн, болеют также растения. Вот и картошка заболела и вся сгнила. А картошкой питались бедные ирландцы. Выращивали ее в своих огородиках и ели круглый год. Другая пища была им не по карману. Правда, многие держали поросят и кормили их похлебкой из картофельных очистков. Теперь представь: нет картошки – нет очистков. Поросят кормить нечем. Пришлось их зарезать и съесть, пока совсем не отощали. После этого у людей ничего не осталось. Зерновые культуры росли хорошо, но ГДЕ они росли? На полях лендлордов, которые – все до единого – были англичанами. Зерно они вывозили из Ирландии, продавали за большие деньги. У ирландцев денег не было. Они не могли купить хлеб, не могли его и вырастить, не имея земли и орудий вроде сеялки или бороны, не имея лошадей, на которых можно пахать поле. Не было у ирландцев ни коров, ни овец. Этими животными тоже владели англичане. Они их раскармливали зерном и опять же продавали. Говядина, баранина, ценная овечья шерсть отправлялись в чужие страны, а здесь бедняки – бедняками, Оэн, были почти все ирландцы – голодали и впадали в отчаяние.
– Взяли бы да украли еду, – рассудил Оэн. – Я, например, для бабушки обязательно украл бы.
– Это потому, что ты любишь бабушку. Ты добрый мальчик, ты не мог бы смотреть, как мучаются твои близкие. Да только воровство не выход.
– А где тогда выход? – прошептала я, словно вопрос был риторическим, словно ответа мне и не требовалось.
Томас принялся объяснять, сверля меня взглядом, заклиная: вспомни, вспомни, ты ведь Энн Галлахер, пылкая патриотка!
– Веками, – говорил Томас, – ирландцев рассеивали по свету. Куда только не вывозили их силой – и в Тасманию, и в Вест-Индию, и в Америку. Продавали в рабство, разлучали с семьями, женщин-рабынь вынуждали к сожительству, чтобы рождались новые рабы. Во многих случаях рабы именовались «слугами по контракту» – от такой-то «службы» ирландское население сократилось вдвое. Во время картофельного голода на нашем острове погибло еще около миллиона человек. Семья моей матери – полунищие арендаторы – выжила исключительно благодаря своему лендлорду, который по доброте душевной снизил арендную плату, правда лишь на самое тяжкое время. Моя бабушка служила горничной в господском доме, раз в день ее кормили на кухне и позволяли забрать объедки для родных. Половина этих родных затем эмигрировала. Всего, спасаясь от голода, Ирландию покинуло два миллиона человек. Британское правительство не видело в этом трагедии. До Британии от нашего острова рукой подать. Если гибнут или уезжают ирландцы, всегда можно заселить ирландскую землю британцами. Собственно, этого – земли нашей – Британия всегда и хотела.
Томас не подавлял ярость, не пытался скрыть горечь – он не имел этих чувств. В голосе была одна только печаль.
– А мы что, так и терпим? Ничего не делаем? – возмутился Оэн. История потрясла его: личико горело, в глазах сверкали слезинки.
– Мы – учимся, Оэн. Мы размышляем и всё время учимся. Мы делаемся сильнее. Однажды мы встанем в полный рост и скажем: «Хватит! Довольно вы над нами издевались!»
– Поэтому я иду в школу, – подытожил Оэн серьезно, как большой.
– Именно поэтому, – кивнул Томас.
Эмоции мои грозили перелиться через край. В горле стоял колючий ком, но я сумела сглотнуть его.
– Известно ли тебе, Оэн, что твой папа хотел стать школьным учителем? Он понимал, как важно образование. Одна беда – Деклану на месте не сиделось. И маме твоей тоже, – добавил Томас, предварительно поймав мой взгляд.
Я никак не отреагировала. Для меня сидение на месте было естественным состоянием. Часами сохраняя неподвижность, я посредством фантазий уносилась в пределы, подчас априори недоступные для физической оболочки. Еще одно различие между мной и другой Энн Галлахер стало нынче явным, а скопилось этих различий и так предостаточно.
– А я хочу доктором стать. Как ты, Док, – убежденно сказал Оэн. Теперь он сам тянул Томаса за руку – скорее к школе – и заглядывал ему в лицо, запрокинув рыжую головку в кепке с большим козырьком.
– Твоя мечта исполнится, – выдала я, овладев собой. – Ты будешь хорошим доктором, одним из лучших во всем мире. Люди будут тебя любить за мудрость и доброту. Ты очень многим поможешь, Оэн.
– А Ирландию я сделаю лучше?
– Да, родной. Ты уже делаешь ее лучше – для меня. Каждый день.
Я опустилась на корточки, чтобы быть вровень с Оэном, чтобы обнять его покрепче, прежде чем он шагнет на школьный двор. Он обвил ручонками мою шею, чмокнул меня в щеку. Затем повернулся к Томасу. Ему тоже достались объятие и поцелуй. А через несколько секунд мы наблюдали, как Оэн, начисто забыв про нас, бежит к мальчишкам, на ходу стягивая и отбрасывая кепку в одну сторону, ранец – в другую.
– Хорошим доктором, одним из лучших в мире! – передразнил Томас. – Зачем ты так сказала, Энн?
– Потому что я наверняка знаю насчет его профессии. И насчет мудрости и доброты. Оэн вырастет прекрасным человеком, – прошептала я, еле сдерживая слезы.
– Опять вы за своё, Графиня! – вздохнул Томас.
И само прозвище, и интонация заставили сердце подпрыгнуть. Томас же развернулся и пошел прочь. Бросив взгляд на школьный двор (в преддождевой серости голова Оэна была как солнышко), я поспешила за Томасом.
– Насчет Оэна трудно ошибиться, я имею в виду его будущий нрав, – раздумчиво проговорил Томас. – В конце концов, Оэн – сын Деклана.
– Нет, в большей степени он твой сын, Томас, – возразила я. – Кровь в его жилах – Деклана, но душа и сердце – твои.
– Не говори так! – вскинулся Томас, будто заявлением о душе и сердце я предала память Деклана.
– Зачем же правду замалчивать? Оэн растет на твоем примере и твоей копией. Сам присмотрись! У него твои повадки, твоя доброта. Несколько минут назад, выслушав рассказ о картофельном голоде, Оэн задал единственно уместный вопрос: «А мы что, так и терпим?» Чье, как ты думаешь, тут влияние, если не твое? Короче, у тебя все права считать Оэна сыном.
Томас покачал головой, будто преданность погибшему другу не позволяла ему признать очевидное.
– Энн, ты, кажется, забыла: твой муж был точно такой же. От него свет исходил. Оэн весь в Деклана.
– Я не могла забыть то, чего никогда не знала.
От моего шепота Томас вздрогнул, мне же немалых усилий стоило подавить это мучительное чувство, что все мои попытки объясниться тщетны. Несколько минут мы шагали в молчании. Томас делал вид, что крайне занят изучением неровностей дороги. Я скрестила руки на груди, смотрела вдаль, но каждый шаг Томаса отдавался в моем сердце, и я могла бы дословно озвучить все мысленные возражения Томаса. Он сдерживался долго, но вот его прорвало.
– Не знала? Как это ты не знала? Как ты могла не знать? Ты же ирландка! Ты смеешься в точности как прежняя Энн. Ты не менее отважна. У тебя волосы черные, глаза зеленые – по-твоему, бывают такие совпадения? Ты владеешь ирландским языком, пересказываешь ирландские легенды. Что бы ты ни говорила, кем бы себя ни называла – мне-то известно, кто ты есть на самом деле.
Меж деревьев замерцал Лох-Гилл. Небеса, столь долго хмурившиеся, сделались совсем темными. Ветер собрал отару туч непосредственно над водой. Вот и хорошо. Момент самый подходящий. Я резко сменила направление – шагнула с дороги на тропу, что вела к озеру. Трава, цепляясь за мой подол, шептала: «Мне-то известно, кто ты есть на самом деле», и этот шепот стеснял грудь.
– Энн, подожди!
Развернувшись на полном ходу, я крикнула:
– Да, внешне мы очень похожи! Мы почти двойники! Я сама опешила, когда фотографии впервые увидела. Мне подходят ее платья и туфли – ну и что? Мы с ней две разные женщины. И не говори, что не замечал этого.
Он принялся отчаянно мотать головой: нет, нет, нет!
– Посмотри на меня! В это трудно поверить, понимаю. Мне самой через раз верится. Я даже пытаюсь проснуться. Но я и боюсь пробуждения. Потому что, когда оно настанет, ты исчезнешь. И Оэн исчезнет. Я снова буду совсем одна.
– Энн, чего ты добиваешься? – простонал Томас, зажмурившись.
– Почему ты не глядишь на меня? Почему отказываешься видеть меня настоящую?
И Томас поднял голову и открыл глаза. Мы замерли на обочине, по колено в траве. Взгляды и характеры крест-накрест – от столкновения звон по округе пошел. Наконец Томас тяжко вздохнул, запустил пятерню в волосы и направился ко мне. Он приблизился почти вплотную, будто собирался поцеловать меня, после чего встряхнуть как следует, дурь выбить из моей головы.
То же самое хотелось сделать мне.
– Насколько я помню, у Энн глаза были зеленые, как трава. Твои глаза холоднее оттенком – они похожи на волну морскую. И зубы у тебя гораздо более ровные, – прошептал Томас.
Еще бы. У моей прабабушки точно денег не было на такую роскошь, как брекеты; может, и сами брекеты тогда еще не изобрели, даже для богатых. Томас всё глядел на мой рот, вдруг пальцем коснулся верхней губы – и отдернул руку. После изрядной паузы он заговорил глухо, как человек, вынужденный признать очевидное, но причиняющее боль обстоятельство.
– У тебя между верхних передних зубов был зазор. Что его больше нет, я заметил, когда помогал тебе умываться. Помню, ты сквозь этот зазор всякие мелодии насвистывала. Шутила, мол, это твой единственный музыкальный талант.
Я коротко рассмеялась, таким образом частично выпустив пар.
– Сам видишь, что мои зубы не годятся для художественного свиста.
Произнесено было с небрежностью, словно о незначительной детали. На самом деле, когда Томас сказал про зазор, у меня дыхание перехватило.
– Смеешься ты по-прежнему. Точь-в-точь как Оэн. Но теперь в тебе появилась твердость Деклана. Это что-то сверхъестественное, это жуть наводит. Впечатление, будто вернулась не только Энн, а еще и Деклан. Они оба – в тебе, понимаешь?
– Я-то понимаю. А вот до тебя всё никак не дойдет.
Его лицо исказилось – видимо, количество невероятностей превысило некий лимит, впрочем, Томас продолжал говорить едва слышным шепотом, будто и не ко мне обращался:
– Ты очень, очень похожа на прежнюю Энн. – Впервые проведя вслух границу между нами, Томас поежился. – Ни на первый взгляд, ни на второй различий не заметить. Но вот одно из них: прежняя Энн была… гораздо ярче.
Томас, кажется, употребил это слово потому, что не нашел более подходящего. Я почувствовала, что густо краснею.
– А я, выходит, мышь серая?
– Кто-кто?
Он рассмеялся, будто от удачной шутки. Напряжение его как рукой сняло. Во мне закипела обида. Я всегда считала себя яркой личностью и вдобавок знала, что красива.
– Я не о внешних данных, – принялся объяснять Томас. – Я имел в виду, что прежняя Энн очень походила на алмаз резкой огранки – сверкающий и острый. В ней не было благословенной тишины, которая есть в тебе. Темперамент, напор, непримиримость – вот ее черты. В прежней Энн пылала вечная жажда. Мадонна освободительной борьбы, прежняя Энн, как бы это сказать… отпугивала. Утомляла. Возможно, она сознательно поддерживала в себе огонь. Ты и впрямь другая. Твоя мягкость восхитительна. Мягкие волосы, мягкий взор, грудной голос, нежная улыбка – как не хватает этого в нынешней Ирландии! Вот и объяснение, почему Оэн сразу тебя принял и настолько к тебе привязался.
Ах вот он о чем! Обида живо улеглась. Совсем другое чувство сменило ее.
– Ты отлично вписалась. Говоришь с мурлыкающим акцентом, как и все мы. Как прежняя Энн. Только иногда выходишь из роли. Ляпнешь какое-нибудь словечко – и в тебе проглядывает другая женщина. Та, из будущего. Которой ты себя называешь.
– Которой я себя называю, – эхом повторила я. Мне-то казалось, стадия полного неверия уже пройдена. Как бы не так. – Можешь сколько угодно сомневаться, Томас, а факт остается фактом. Сделай над собой усилие, пожалуйста, притворись, что веришь мне. Обращайся со мной как с женщиной из будущего. Ты ведь уже убедился, что мне многое известно о грядущих событиях и почти ничего – о якобы моем прошлом. А назвать такое состояние можно хоть безумием, хоть ложью, хоть болезнью. Суть остается прежней. Я – не Энн Финнеган Галлахер. Ты сам это понял. В глубине души ты давно знал. Я представления не имею, как зовут соседей и владельца магазина в Слайго, я не привыкла заплетать волосы и прицеплять к кошмарному корсажу не менее кошмарные чулки. Женщины твоего времени поголовно разбираются в кулинарии и сами себе шьют – я отродясь к плите не подходила и иголку с ниткой в руки не брала. Я не стряпаю, не шью и риверданс не отплясываю! – Выговорившись, я оттянула пальцем корсетную резинку, отпустила – и получила щелчок по бедру.
Несколько бесконечных мгновений Томас таращился на меня – и вдруг его губы стали кривиться. Он прикрыл рот рукой, он делал неимоверные усилия, чтобы совладать с эмоциями, но смех прорвался, и его было уже не остановить.
– Риверданс? – переспросил Томас, икая. – Это еще что за зверь?
– Ну как же! Ирландский народный танец. Тебе ли не знать?
Я вытянула руки по швам и принялась неловко подпрыгивать, сбиваясь с ритма и взбрыкивая по-козьи.
Томас прыснул, повторил слово «риверданс», упер руки в бока и продемонстрировал, какова настоящая ирландская чечетка. Он двигался без малейших усилий; он, не в ущерб танцу, смеялся над моими потугами повторять за ним. Он был великолепен. Словно под звуки одному ему слышных скрипок, Томас, держа ритм, выскочил обратно на дорогу и пустился плясать в сторону Гарва-Глейб. Тучи наконец-то прорвало. Ливень смыл с доктора Смита угрюмость и неверие, ливень выпустил Сумасшедшего Тома. Секунда – и мы перенеслись в Дублин, в кресло-качалку, в тот вечер, когда мои немыслимые признания не позволили случиться близости между нами.
* * *
В дом мы не пошли. Там нас встретили бы минимум четверо О'Тулов плюс Бриджид. Нет, Томас резко свернул к амбару, где чудесно пахло свежим сеном, где фыркала кобыла и тоненько ржал жеребенок. Заложив двери засовом, Томас прижал меня к стене, его рот оказался у моего уха.
– Если ты безумна, то и я таков. Я – Том Мозги-Набекрень, а ты будь моей Безумной Джейн.
Даром что пульс мой зашкаливал, а пальцы уже ворошили Томасову шевелюру, я не могла не улыбнуться этой аналогии с героями стихов Йейтса.
– Мне действительно крышу снесло, – шептал Томас. – Весь последний месяц я медленно, но верно сходил с ума! – Неровное дыхание щекотало мне ухо, колыхало прядь волос. – Я запутался. Не представляю, во что это выльется. Дальше завтрашнего дня не заглядываю, ну или, по крайней мере, дальше следующей недели. Не могу отделаться от мысли, что ты – вдова Деклана, а значит, я не должен желать тебя.
– Я не она, Томас.
Признание лилось горячечным речитативом, готовым прерваться на моих губах, и я отвернулась – я ведь должна была дослушать. Губы обожгли мою щеку.
– Не представляю, где ты пропадала и куда можешь исчезнуть. Но мне страшно за тебя. И за себя, и за Оэна. Только слово скажи – я отойду. Стану тем, кем ты хочешь меня видеть. А когда ты исчезнешь… ЕСЛИ ты исчезнешь – постараюсь всё объяснить Оэну.
Я прильнула ртом к его шее, захватила губами складочку кожи. Пусть останется моя метка – вот здесь, возле уха, возле этой вот, с усилием пульсирующей жилки. Я упиралась Томасу в грудь, я будто держала его сердце в горсти. И в моем собственном сердце выкристаллизовалось наконец-то истинное мое стремление. Выбор был сделан. Я решила: забуду глядеть на водную гладь. И шагнула в прошлое, которому суждено было стать моим будущим.
Томас взял мое лицо в ладони, развернул к себе и приник к моему рту. Движение получилось слишком резкое, я даже слегка ударилась затылком о стену. Ноги подкосились, и я, пробалансировав долю секунды на пятках, буквально повисла на Томасе. Я буквально вжалась в него. Затем начался урок танца, только плясали наши уста. Кончики языков вели исследование и трепетали, когда удавалось высечь щекотную искру. И вот огонь запылал, и Томас оторвался от моего рта, и скользнул губами к впадинке у основания шеи. Прежде чем встать на колени, он прижался щекой к ключице, которую открывал вырез блузки. И вот Томас на полу, коленопреклоненный, и ладони его держат мои бедра с той же требовательностью, с какой еще недавно держали мою голову. Дыхание увлажнило мою юбку, поцелуи через ткань вызвали отклик в самом потайном местечке, заставили спираль телесной раковины развернуться, ответить шепотом, как прибой, изголодавшийся по выступам утеса.
Я издала звук, который долго еще звенел в ушах; я взмолилась о бесконечности и завершении разом. И Томас внял. Не помню, как оказалась на полу, помню только, что падения не было, а были прикосновения – к бедрам, к грудной клетке, к крестцу; был плавный переход из вертикального состояния в горизонтальное. Параллельно моему телу, опрокинутому навзничь, находился мой возлюбленный. Его рука комкала пену нижней юбки, я же, запустив пальцы ему в волосы, подставляла рот, язык, лоно – всё, что имела, – в приступе стихийной щедрости.
Потом были ритмичные, опять же как в танце, движения – да-да-да, так-так-так. Потом мои берега принимали прилив озерных волн – на диво теплых, восхитительно упругих. Откатывая, волны забирали разум по песчинке, по камушку, оставляя только жажду, и возвращались, неизменно возвращались – еще туже, еще теплее. Мой рот не помнил, как целуют, сердце не помнило, когда нужно биться, легкие не помнили, зачем им дышать. Томас помнил всё. Он вдыхал в меня жизнь при каждом плавном рывке, убеждал сердце биться в унисон с его сердцем, заново учил мои губы шептать: «Милый, милый». В последний миг, перед последним приливом, его рука потянулась к моим волосам, когда же отхлынуло, я осталась на песке – выжившая, вспомнившая всё.

 

1 октября 1921 г.
Я часто задаюсь вопросом: были бы мы, ирландцы, таковы, каковы мы есть, если бы британцы проявили к нам чуточку гуманизма? Если бы их действия в отношении нас отмечал элементарный здравый смысл? Если бы нам позволили жить по-человечески? Нас ведь лишили всех прав до единого, само название нашей нации стало синонимом к слову «отребье». На Ирландию пытались напялить ярмо, как на вола, – она не согнула шею. Со времен Кромвеля мы находимся под пятой Британии, но остаемся ирландцами. Наш язык запрещен – мы говорим на нем. Нашу религию попирают – мы от нее не отрекаемся. Пока остальной мир переживает нечто вроде реформации, предавая католическую веру ради так называемой новой мысли и в угоду науке, мы стоим на своем. Зачем такое упрямство? Затем, что отречение означало бы страшное: победу британцев. Британцы говорят: «Вам нельзя быть католиками». Дудки, отвечаем мы. Ибо в природе человеческой – желать запретного и запрещаемого, рваться сердцем к заведомо недоступному. Мы слабее физически, и в нашем случае единственная форма протеста – это сохранение самобытности, нашего ирландского «Я».
Параллель годится и для Энн. Отказываясь признать себя вдовой Деклана Галлахера, Энн бунтует единственным возможным для нее способом. Целый месяц я пребывал в состоянии конфликта с собственными сердцем и разумом, точнее, с Энн, даром что ни слова не говорил. Я взывал к Энн мысленно, я умолял ее, упрашивал, убеждал, она же упорствовала в своей абсурдной версии.
Стоило сказать себе: «Томас, эта женщина не может стать и не станет твоей», как вскипела ирландская кровь, для которой каждое «нет» – лишь повод переиначить его в «да». Не успел я примириться с судьбой, как она вздумала отнять мою Энн. Или же судьба наконец-то сорвала пелену с моих глаз.
Вот как всё было. Энн и Оэн играли на озерном берегу – Бриджид удар бы хватил, вздумай она лично идти к Лох-Гиллу звать обоих на ужин, – к счастью, вместо Бриджид пошел я. Энн расшалилась – подбегала к самой воде, поднимая юбки, и отскакивала, когда волна, в этот час тугая от морского прилива, грозила промочить ей ботинки. Я медлил спускаться на берег, я любовался Энн – ее резвостью, чаячьей белизной ее лодыжек на фоне серо-зеленой воды. Я длил очарование, растягивал сладостную сердечную тоску. Лучи хмурого заката выхватывали то огненную макушку Оэна, то непокорный черный локон Энн, когда она, обнявшись с Оэном, как в танце, кружилась, взбрыкивая по-жеребячьи в восхитительном детском веселье. Оэн держал большой ярко-красный мяч – подарок О'Тулов ко дню рождения; внезапно он споткнулся и упал, оцарапав голые коленки о гравий. Мяч при этом выскользнул и покатился в воду. Оэн заплакал, Энн живо подхватила его. Я вышел из транса и поспешил к озеру. Оказалось, Оэн плакал не от боли – он боялся за судьбу мяча, уносимого волнами. Энн поняла. Усадив мальчика подальше от воды, она метнулась спасать мяч.
Она вбежала в воду по колено, придерживая юбки. Бесполезная предосторожность – всё равно юбки намокли бы, ведь Энн не сумела бы достать мяч одной рукой. Я это сразу сообразил, мне-то сверху было лучше видно, как покачивается на воде, будто дразня, ярко-красное пятно. Энн сделала шажок вперед – мяч отдалился на пару дюймов. Еще шажок, еще, еще. Необъяснимый ужас охватил меня. Я пустился бежать, я кричал Энн, чтобы выходила на берег: невелика ценность – какой-то мяч. Энн либо не слышала, либо не слушала. Зашла в воду по пояс, отпустила юбки, продолжала движение, тщетно тянулась за мячом. Неестественно яркий в сумерках, он вертелся, подпрыгивал, ускользал.
Я был еще слишком далеко. При моем последнем: «Энн, вернись!» – произнесенном на выдохе из-за мистического страха, ее фигурка вдруг стала нечеткой: белое платье – клочок тумана, черные волосы – тень предвечерняя. Я будто смотрел сквозь мутное стекло, на моих глазах мираж растворялся в пространстве.
Пронзительно, по-птичьи закричал Оэн.
Я бросился в воду, поплыл к мутному пятнышку; мне казалось, я продолжаю взывать: «Энн, вернись!» Проклятый мяч стремился к горизонту, его цвет вызывал ассоциации с закатным солнцем, которое вот-вот канет за край земли. В несколько взмахов я достиг места, где начала растворяться Энн, где мои глаза еще различали неясный силуэт, но мои руки схватили пустоту. Я провыл ее имя и нырнул, и тут-то мне удалось нашарить нечто, похожее на мокрую ткань. Я стиснул пальцы. Я цеплялся за этот клочок, словно сам тонул, а в нем была единственная надежда на спасение. Наконец, в моих руках материализовалось платье целиком. Одно – без той, что его носила.
Я не различал берега, не видел границы между водой и небом. Зыбкое озерное дно качалось подо мной, белая масса не то платья, не то тумана спеленала меня, обездвижила. Я осязал Энн – вот изгиб спины, вот лодыжка, – но не видел ее. Не беда, главное – она теперь у меня в руках. Не выпуская драгоценной добычи, я двинулся к берегу, на отчаянные, душераздирающие, как вой сирены, крики Оэна. И вдруг Энн еле слышно позвала меня по имени – и туман стал рассеиваться, проглянул берег. Через мгновение я увидел Энн – всю, целиком. Я подхватил ее на руки, стараясь держать повыше, подальше от щупалец Лох-Гилла и тисков Времени. И вот мы, два сцепленных намертво тела, рухнули на мелкий гравий, Оэн бросился к нам и приник к Энн, что сама приникла к моей груди.
– Мама, где ты была? Куда ты ушла? Ты меня бросила, и Док тоже! Почему вы меня бросили? – рыдал Оэн.
– Тише, тише, – успокаивала Энн. – Мы живы. Мы с тобой.
У нее духу не хватало отрицать виденное Оэном.
Потом мы лежали – мокрые, измученные, тяжко дышащие, бормотали друг другу «всё хорошо» и прочую чушь. Постепенно чувство реальности вернулось к нам, сердцебиение унялось. Оэн вдруг резко сел и с детской непосредственностью выкрикнул: «Смотрите, мячик! Мой мячик!» Действительно, красный шар как ни в чем не бывало покачивался у самой кромки воды. Озеро теперь будто выталкивало его на берег.
Оэн вскочил, освободив нас от необходимости как-то объясняться. Он живо спустился к воде, подхватил свое сокровище, но к нам не вернулся, а побежал к дому, вспомнив про ужин. Бриджид, очевидно, раздраженная нашим опозданием в столовую, уже маячила за деревьями. Но пришлось ей подождать еще немного.
– Ты вошла в воду и стала… расплываться, как отражение в старинном мутном зеркале, – прошептал я. – Энн, я понял, что ты вот-вот исчезнешь. Покинешь меня. Что больше я тебя не увижу.
Вот какими словами я заговорил, я будто примкнул к мятежной Энн.
Лицо ее было бледно и печально; в моих глазах она искала пресловутый свет, что исходит от неофитов. Свое обращение в новую веру я подтвердил полувопросом:
– Ты ведь не Энн Финнеган, правда?
– Конечно, правда, Томас. – Энн тряхнула головой, пригвоздила меня к месту взглядом. – Я – другая женщина. Энн Финнеган Галлахер была моей прабабкой. Я нахожусь в другом времени и в другой стране. Бесконечно далеко от дома.
– Господи! Девочка моя, прости! Прости меня, Фому неверующего!
Я поцеловал ее в лоб. С волос текла вода, и мои губы заскользили по следам тонких солоноватых струек. Я вбирал ртом лох-гилльскую влагу, а вскоре стал вбирать влагу ее уст. Я прикладывался к ней, как к святыне, терзаемый опасением нарушить некое равновесие, повредить оболочку моей возлюбленной – бумажной куклы, едва не размокшей насмерть.
Т. С.
Назад: Глава 15 Разбитые эпохой
Дальше: Глава 17 Грозная красота