Глава одиннадцатая
Стальные острова
Стоило ей коснуться пальцем, дарованным господином Председателем, и десантник тут же взрывался. Взрывался весь – от макушки, скрытой под каской, до кончиков пальцев ног, упакованных в тяжелые ботинки.
Вылетали глазные яблоки и с чмоканьем разбивались о щиток.
Смешно раздувались щеки, точно их хозяин пытался изо всех сил надуть тугой метеозонд, но вместо этого из растопыренных губ выползала склизкая змея обложенного рвотой языка, распухала кровавым, с сосочками пузырем и лопалась, разбрасывая во все стороны липкие лохмотья.
Ремешок каски впивался в подбородок, но дрянной пластик не мог противостоять напору расходящихся от внутреннего давления черепных пластин и рвался. Стальное вместилище съезжало на макушку, чудом удерживаясь, до того мгновения, когда фонтан вскипевших мозгов взрывал голову и выстреливал в низкий потолок каску неуклюжим снарядом.
Раздвигались плечи, раздувались руки, бронежилет упрямо сдерживал всходящий тестом торс, сгоняя часть вздутия к чреслам, отчего фигура обретала какие-то бабьи очертания, чтобы затем гулко ухнуть, взломать изнутри консервную банку брони и излиться сквозь прорехи отвратной слизью скоротечной газовой гангрены.
Так, наверное, и происходило, если бы глаз имел время, быстроту и желание насладиться творением рук Теттигонии, а вернее – пальца господина Председателя.
Крошечная фигурка металась среди чудовищно неповоротливых десантников, угодивших в ловушку и все еще не понимающих – что происходит, почему их товарищи один за другим вдруг превращаются в гейзеры кровавого фарша, а главное – что делать.
Ловушка продолжала работать. Тяжелые плиты сдвигались работающей на пределе гидравликой и все туже стискивали непрошеных гостей. Но это, как не странно, давало десантникам крошечный шанс – Теттигония сама уже с трудом пробиралась между ними.
В горячке избиения ей и в голову не приходило, что пресс ловушки сомнет не только врагов, но и ее саму – расплющит хрупкое тельце между молотом и наковальней. А если бы нечто подобное все-таки смогло проникнуть в ее головенку, то она бы лишь передернула хрупкими плечиками, сунула в рот палец господина Председателя и вспомнила его речение:
– Жизнь дает человеку три радости: любовь к господину Председателю, работу во благо господина Председателя, и друга – господина Председателя.
Насчет ценности жизни как таковой господин Председатель ни разу и ни при каких обстоятельствах не упоминал. А раз так, то и раздумывать нечего. Нужно работать во благо господина Председателя, храня в сердце любовь к господину Председателя, и чувствуя на своем плече тяжелую дружескую длань господина Председателя.
И когда Теттигония уже почти завершила свое дело, кто-то из десантников случайно или и в самом деле разгадав – чьего пальца тут дело, всадил замарашке пулю в голову, отчего та с чавканьем лопнула.
Обезглавленное тело замерло, точно раздумывая – упасть или закончить начатое, и решило все же закончить, неуклюже шагая по скользкой от крови палубе, выставив вперед руку с указующим перстом господина Председателя, а другой размахивая, как подстреленная птица в безнадежной попытке встать на ветер хотя бы одним крылом.
Кровь из шеи густым потоком стекало по платью, насквозь пропитывая грубую ткань, окрашивая ее в багровый цвет. Та прилипла к еле заметным грудям, выступающим ребрам, впалому животу.
Ослепшая и оглохшая Теттигония, слегка удивленная столь внезапными темнотой и тишиной, тем не менее продолжала передвигать налившиеся неимоверной тяжестью ноги, пока палец не ткнулся в живот последнего врага.
Она не помнила сколько просидела в черном облаке – ведь для этого нужна голова, да? Тело, лишенное мыслей, света, звуков, внезапно ощутило резкий голод, но не тот, который она привыкла утолять наросшими на волнорезы ракушками и водорослями, а какой-то непривычный, сосредоточенный не в животе, а по всей коже, точно она зудела от поселившихся в ней паразитов.
Руки ощупывали дырчатые поёлы палубы, ноги, живот и грудь терлись о покрытый трещинами и ржавчиной металл, и лишь на месте головы ощущалась странная пустота. Так выброшенное из пучин океана безглазое и глухое создание ворочается в иссыхающей луже, безнадежно пытаясь упрятать под тонкой пленкой воды распираемое внутренним давлением тело.
Потом она, кажется, заснула и ей привиделся сам господин Председатель, подвешенный на трубках в громадном зале, взирающий на замарашку огромным глазом цвета грязи и грозящий ей пальцем. Тем самым.
Тусклый свет, едва продирающийся сквозь древнюю пыль на редких лампах, слепил новорожденные глаза.
Теттигония замычала от боли, потерла веки ладошками и села. Ловушка открылась. Останки смыло в дренаж. О побоище напоминала лишь каска, повисшая на крючке под самым потолком.
Ужасно хотелось пить. Голова кружилась. Теттигония попыталась встать, но тут же отказалась от этой затеи и на четвереньках подползла к люку водохранилища. Им давно не пользовались, отчего крышка прикипела к палубе и не желала подаваться.
Еще раз замычав, теперь уже от ярости, Теттигоня сильнее ухватилась пальчиками за рукоятки, зажмурилась и что есть силы дернула. Предательски ослабшие пальцы разжались, правый безымянный пронзила резкая боль. Замарашка посмотрела на почти вырванный ноготь, подула на ранку и совсем отодрала его. Свернулась клубочком около неподатливого люка и заскулила.
– Вот так оно и бывает, – сказали ей с сочувствием. – Живешь, стараешься, тратишься на что не попади, а потом сил не хватает на паршивый стакан воды.
Темнота разверзлась тонкой теплой струйкой. Теттигоня раззявила рот, жадно ловя влагу. Живот приветственно заурчал. Замарашка засучила руками, пытаясь нащупать, поймать таинственный источник, посильнее его сдавить и уполноводить струю.
– Ну-ну, не так быстро, – было ей сказано и в бок пихнули чем-то успокаивающе твердым.
Затем струйка переместилась, поливая лицо Теттигонии. От неудачного вздоха часть воды попала в нос, замарашка закашлялась, перевернулась на живот, встала на четвереньки, упираясь лбом в пол, точно вознося почтение самому господину Председателю.
Впрочем, никакого святотатства в подобной позе не имелось, но так оказалось удобнее отплевывать и высмаркивать волной идущую изнутри мокроту. Как будто от воды в животе набухли иссохшие рыбешки, заглоченные голодной Теттигонией целиком, без пережевывания, ожили в потоках знакомой стихии и устремились наружу, протискиваясь по узкому горлу и вызывая рвоту.
– Ужасно! – посетовали сверху и пролили еще несколько драгоценных капель на ее взъерошенные волосы.
Наконец-то Теттигоня откашлялась и села. Горло саднило, будто сквозь него и впрямь прошел косяк рыбешек. Прислонившись спиной к стене сидел десантник и глазами цвета ржавчины разглядывал замарашку. На коленях он держал автомат, пристальным зрачком дула задумчиво взирающий на убогое созданьице.
– Как тебя зовут, дитя? – спросил ржавоглазый.
– Указующий Перст Господина Председателя, Уничтожающий Выродков Одним Касанием, – гордо произнесла Таттигония, для этого даже специально встав, ощущая дрожь в коленях, но гордо отставив ножку и сложив на груди ручки.
– Одним махом семерых побивахом, – буркнул под нос ржавоглазый и с сомнением оглядел перепачканное существо. – Не слишком ли длинно для такого заморыша?
Теттигония насупилась, грозно свела брови, выпучила глаза, раздула ноздри. Если бы у нее нашлись силы сделать несколько шагов и ткнуть Указующим Перстом Господина Председателя ухмыляющегося выродка…
Ржавоглазый как бы невзначай погладил автомат. Задумался и, что-то решив, как-то мгновенно перетек в вертикальное положение. Замарашка даже рот открыла от удивления – вот выродок только что сидел, а вот он уже башней возвышается над ней.
– Не мешало бы тебе помыться, – громыхает из-под потолка, хватает Теттигонию за волосы и тащит к люку.
Одним ударом отпихнув крышку водяного колодца, вздернув в воздух, чтобы брыкающиеся ноги и руки до него не достали, он содрал с Теттигонии тряпье и с наслаждением опустил визжащее существо в ледяную купель с головой, пополоскал там до тех пор, пока не пошли пузыри, ослабил хватку, но лишь настолько, чтобы дать замарашке глотнуть воздуха, а затем вновь устроил ей телопомойку.
Для пущего эффекта в импровизированную купель было брошено нечто едкое, пенное, которое вцепилось в кожу Теттигонии сотнями крохотных пастей. Чуть не взвыв, замарашка еще сильнее забилась, отчего на поверхности воды взбухла огромная розовая шапка пены.
В конце концов, ржавоглазый опять же за волосы вытащил Теттигонию из воды, внимательно осмотрел ее отмытое до блеска тельце и присвистнул:
– Девчонка!
После того, как выродок поставил ее на палубу, она кинулась к своим лохмотьям, но тот ее опередил, подцепив балахон носком ботинка и ловко отправив его в люк.
– Простерни, а то опять насекомых нахватаешь.
Теттигония зло зыркнула на ржавоглазого, прикрылась ладошками, засеменила к колодцу, где заскорузлый балахон медленно погружался под воду тонущим дасбутом.
Встав на колени так, чтобы не выпускать ржавоглазого из вида, Теттигония принялась одной рукой неловко возить грубую тряпицу туда-сюда, второй продолжая прикрывать тощее тельце почему-то в районе живота.
Ржавоглазый фыркнул, достал пачку сигарет, закурил.
– Тщательнее, тщательнее! – подбадривал он заморыша. – Двумя руками отжимай, двумя руками. Да нет там у тебя ничего нового, нечего стеснительность изображать.
Грубый, колючий мешок из-под какой-то съедобной сыпучей дряни никаких дополнительных достоинств от стирки не приобрел, оставшись таким же грубым и колючим. Разве что избавился от грязных разводов, обретя первозданную унылую серость, да еще слипшиеся волокна теперь вновь распрямились, щекоча и раздражая кожу, опять же лишенную защитного слоя немытости.
По первой Теттигония не смущаясь лазила под балахон почесаться во всяческих местах, но потом пообвыкла, решив при первом же удобном случае вываляться в черной грязи в трюмных отсеках, куда та просачивается неизвестно откуда. Поговаривали, что это перегнившие остатки с заброшенных складов, смешанные с перегнившими останками людей. Несмотря на резкую вонь, грязь, по слухам, помогала от чесотки.
Озноб после купания в ледяной воде и от влажной одежды постепенно отступал, на смену ему по телу растекалось непонятно откуда взявшееся тепло, принося с собой покой и сонливость. Теттигония смотрела на палец господина Председателя и клялась ему ни за что не заснуть, отдавшись полностью во власть ржавоглазого, курившего одну сигарету за другой.
– Рассказать тебе сказку? – вдруг спросил выродок, заметив что замарашка клюет носом.
– Ну?
– Жила-была девочка-заморыш на берегу синего моря…
Слова казались вроде бы понятными, но глупыми-преглупыми. Что такое “синее море”? Синее – это понятно. Если сильно ущипнут за бедро, то появится синее пятно с багровыми прожилками. Трубы аварийной гидравлики тоже выкрашены в синий цвет… В одном из отсеков висит старая-престарая картина, которая так и называется – “Море”. Если сесть под этой картиной, посильнее ущипнуть себя, то это и будет “синее море”?
Не хочу, чтобы меня щипали, совсем уж сонно подумала замарашка…
Не буду, пообещал ржавоглазый…
Хочешь, что-то тебе скажу…
Скажи…
Хи-хи… Это я убила всех твоих товарищей-выродков…
Такой крошечный заморыш и таракана не раздавит…
Древний волнорез полого уходил в воду. Черные волны одна за другой накатывали на его ржавый язык, поросший водорослями, что есть силы взбирались к узкому причалу, взмыливаясь густой пенной шапкой, точно загнанное животное на последнем издыхании завершающее бег.
Длинные нити водорослей с обманчивым послушанием следовали накатывающей волне, цепляясь за нее мириадами тончайших волокон, пронизывая ее толщу, где нашли пристанище неисчислимые орды странных существ, чей ужасающий вид смягчался лишь их крошечными размерами. Бульон реликтовой первожизни густел, превращался в тягучий студень, а инерция первотолчка продолжала размазывать его по волнорезу.
Причал с разрушенными надстройками, в которых опытный глаз еще мог бы угадать разоренные штормами останки кранов и доков, лепился к вздымающейся к небу стальной стене, уходя в правую и левую бесконечности. Кое-где время и стихия сгрызли узенький приступочек, где, наверное, и швартовались корабли, обеспечивая всем необходимым стальную столицу империи, чье название уже никто и не вспомнит.
Но если набраться отваги, то можно совершить поход вдоль ржавой ленты с отростками волнорезов, причалов, с повисшими на них, точно наколотые на гарпун, тушами давно издохших судов.
Пройти мимо нагромождений металлолома, чудовищных клубков тросов, проводов и колючей проволоки.
Постараться осторожнее обходить пробитые могучими кулаками прибоя дыры, откуда в самый неожиданный и неподходящий момент вдруг выстреливают высоченные фонтаны воды, норовя сбить с ног, стреножить, затянуть в воронку, где уже поджидают жертву безымянные чудища бездонных глубин.
Однако толку от подобного похода мало – при самой большой удаче вернешься на то же место, откуда и начал, убедившись, что мир круглый.
Теттигония бродила по волнорезу, вороша ногами жгучие водоросли, выискивая притаившихся рыбешек, рачков и моллюсков в склизких раковинах. Добычу она отправляла в рот или складывала в подол – в основном то, что нельзя разгрызть зубами. Хотя ржавоглазый мог подумать, будто она решила позаботиться и о нем. От подобной мысли Теттигония даже скривилась и отплюнула как можно дальше обглоданный рыбий хребет.
Ржавоглазый тем временем разглядывал уходящую в воду невероятной толщины цепь, похожую на якорную, и размышляя – на что она могла тут сгодиться.
Бездна океана, вкручиваясь в стремнину Блошланга, чтобы затем, совершив головоломный выверт, вновь обратиться в бесконечную поверхность, не располагала к якорению столь титанических сооружений.
Между тем, цепь, несмотря на свои колоссальные размеры, не оставалась неподвижной. Через неравномерные промежутки времени по ней пробегала дрожь, чудовищные звенья тяжко скрипели, отчего в кожу впивались даже не коготки, а когтища, проникая до самых внутренностей. Казалось будто на том конце – в бездне – гребет огромными ластами навсегда прикованное к стальному острову титаническое животное, покрытое плотным лесом водорослей, полипов, моллюсков.
Набив брюшко и набрав полный подол раковин, Таттигония осторожно выбралась из жгучих водорослей (черный прибой напоследок обмыл ступни, слизнув с них ядовитую слизь), прошлепала к сидевшему ржавоглазому и вывалила ему под ноги добычу.
– Ещь! – ткнул кулачком в грудь десантника заморыш, потешно и странно выглядевший с раздутым от проглоченной рыбы животом. – Потом будем играть!
– Играть? – ржавоглазый забавно пошевелил кончиком носа, принюхиваясь к неаппетитно выглядевшей кучке.
Теттигония заметила, что он вообще так часто делал, словно и вправду мог что-то учуять. Вот Теттигония вообще ничего почти не чуяла, как и остальные воспитуемые Господина Председателя. А если что и проникало в ее ноздри, то лишь редкостное по силе зловоние, как от той лечебной грязи из трюма.
Замарашка подобрала раковину, хрястнула ей об тумбу, зубами вытащила розовое тело моллюска, махнула головой, и кусок шлепнулся ржавоглазому на штаны.
– Я решила тебя оставить, – объяснила она. – Не буду убивать. А то скучно здесь. Будешь моей вещью. В мужья тебя не возьму, – поспешила добавить Теттигония. – Хоть ты меня и видел без всего, но мне нравятся более носатые чем ты. Да и детей я не хочу. Не пойму – какой толк от них?
Говоря это и наблюдая за растущим изумлением на лице ржавоглазого, замарашку распирало от гордости. Половину сказанного она не слишком понимала и сама, повторив лишь то, о чем нередко судачили бабы на палубах. Но звучало все по-взрослому, по-настоящему.
Ржавоглазый пальцем потрогал розовое мясо, точно боялся, что лишенный раковины моллюск укусит, осторожно взял его, понюхал, не преминув дернуть кончиком носа, пожал плечами и запихнул в рот.
– Эй, как там тебя… Кузнечик…
Теттигоня нахмурилась и со всего маха пнула голой ногой по голени ржавоглазого:
– Указующий Перст Господи… Ой-ой-ой!!! – захныкала замарашка от прострела, пронзившего ступню и одновременно от боли в носу, крепко зажатом пальцами ржавоглазого. – Пусти! Пусти, говорю!
Протяжный скрип и ритмичные удары по чему-то дребезжащему вдруг разорвали могучие вздохи вечного шторма. Причал под ногами задрожал. От неожиданности ржавоглазый разжал пальцы, и Теттигония со всего маху приложилась задом об твердую поверхность. Глаза наполнились слезами, нос – соплями.
Ржавоглазый даже вскочил от изумления. Из-за обломков выброшенных на причал кораблей приближалась длинная процессия странных существ.
Издалека, да еще в сумеречном свете нескончаемого шторма, щедро сдобренном густыми тенями хаотического нагромождения останков судов, их можно было принять за людей – нелепых уродцев. Но чем ближе они продвигались, тем больше сползала с них оболочка человекоподобности. Так корабль, будучи выброшен на сушу, постепенно теряет всякое сходство с тем, что когда-то могло пересечь океан.
Кораблекрушение человечности, вот что это. И дело заключалось не в каком-то уродстве, нет, ведь уродство тем и отвратительно, что заякорено в человеческой анатомии, выпирая или отторгая ту или иную часть, а в попытке неумело, вяло, халтурно воспроизвести подобие человека из каких-то уж совсем негодных деталей. Требовалось воображение ребенка, чтобы признать за шествующими в единой связке чудищами право на существование хотя бы в роли нелюбимых, страшных, а подчас и кошмарных.
С каждым шагом в грохоте и дудении как бы труб и как бы барабанов – под стать ярмарке уродов – все меньше находилось в запасе слов, дабы отпечатать в потоке внутренних впечатлений словесный портрет этого марша.
Безжалостно насилуя взгляд, уроды никак не проявляли интереса к взирающим на них людей. Они шествовали собственной дорогой, мало интересуясь тем, кто или что стояло у них на пути. Маленький оркестрик безнадежья под предводительством кошмара.
Белесые и пятнистые тела, покрытые крупными каплями слизи и пучками жестких волос.
Испещренные разнокалиберными глазами деформированные то ли головы, то ли наросты.
Рывки щупалец, впивающихся присосками в обломки, увлекая их за собой и внося дополнительную какофонию в издевательски выводимый маршевой ритм.
Топот конечностей, стук когтей и копыт.
Трение студенистых и костлявых туш друг о друга, могущее значить что угодно – от акта вегетации до агрессии.
– А это как объяснить? – задумчиво потер подбородок ржавоглазый.
От обид и переживаний у замарашки вновь проснулся аппетит, и она принялась разгрызать раковины, с жадностью вырывать моллюсков из раковин и отплевывать круглые твердые шарики.
Уроды втянулись в узкий проход между бронированной поверхностью острова и лежащим на боку судном. Бой барабанов и хрип труб усилился гулким эхом. В непроницаемой стене вдруг возникли многочисленные отверстия, в них появились люди, которые свесившись вниз, принялись рассматривать шумное шествие.
Последний уродец, прежде чем исчезнуть с глаз долой, взмахнул щупальцем, бросив в сторону Теттигонии и ржавоглазого нечто цветастое.
Ржавоглазый поднял прощальный подарок – это оказалась кукла с пластиковой головой и тряпичным тельцем. Пошарпанное личико с выцветшими глазами обрамляли волнистые локоны, почему-то зеленого цвета. Драное платьице перетягивала голубая лента с длинными концами.
– Ну-ка, иди сюда, – поманил ржавоглазый Теттигонию.
Та на удивление послушно подошла, осоловев от пережора. Ржавоглазый перевязал ленточкой волосы замарашки так, чтобы кукла оказалась сбоку, на левой стороне головы. Теттигония не возражала.
– Вот так-то лучше, – сказал ржавоглазый, оглядев приукрашенную замарашку. – Пошли? Или здесь переночуем?
Идти ей никуда не хотелось, но оставаться на причале тоже не стоило. Как только мировой свет иссякал, из пучин к поверхности поднимались жуткие создания, взирали на свинцовые облака и придавались цепенящим любое живое существо размышлениям, от которых те предпочитали бросаться в широко раззявленные пасти чудищ, лишь бы прекратить невыносимые страдания.
Ржавоглазому пришлось взять ее на закорки. Поначалу Теттигония показывала ему куда идти, но чем дальше они шли по стальным коридорам, переходя через стальные пещеры, спускаясь и поднимаясь по стальным лестницам и виадукам, тем более сонной она становилась. В конце концов, она закрыла глаза, пообещав себе не засыпать, но тут же нарушила свое обещание.
Спать, прижавшись к теплому телу, а не распластавшись на ветоши, брошенной на палубу, оказалось столь приятно, что замарашка не желала просыпаться, единственно заставляя себя изредка открывать глаза, но так и не разобравшись, где же ее теперь несут, вновь погружалась в теплый уют крепкого сна, где ее ждал Господин Председатель.
– Гррм, – сказал господин Председатель, разглядывая склоненную в глубоком поклоне многочисленную челядь. – Гррм.
От такого звука осы нервничали, беспокойно носились над палубой, выпуская жала, и размахивая руками-эммитерами. Челядь обильно потела не только от поддерживаемой в зале высокой температуры, ускорявшей метаболизм колоссального тела, но и от неизвестности, лихорадочно соображая – что за крамола может скрываться за столь многозначительным “гррм”. Последний раз подобное “гррм” оказалось непроизвольной реакцией Господина Председателя на обновляемый физраствор, но кто гарантирует, что и теперь все объясняется сомой, а не дрянным расположением духа из-за какого-то очередного просчета в Высокой Теории Прививания?
– Сегодня ночью, – прогрохотал голос, – мне приснился пренеприятнейший сон.
– Какой?! Какой, Господин Председатель?! – взволновалась челядь, и только Правое Око Господина Председателя промолчал, ибо зорко вглядывался в толпу, высматривая – все ли с должным трепетом внимают Господину Председателя, милостиво решившего поделиться своими видениями.
– Гррм… Гррм… – огромное тело задвигалось, опутывающие его трубки жизнеобеспечения вздрогнули, сильнее зашумели насосы, прогоняя кровь Господина Председателя по сосудам. Вставленные в зияющие дыры на месте носа прозрачные воздухопроводы замутились от добавок успокоительного дыма.
Правая Длань Господина Председателя махнула осам, и несколько из них взмыло к галереи, где кишели крохотные белесые тела пчел, облепивших грохочущие механизмы, что вдыхали и вливали жизнь в тело Господина Председателя. Осы забарражировали, угрожающе выпустив жала. Пчелы застонали от ужаса.
– Мне приснилось, – наконец-то вновь смог заговорить Господин Председатель, – что один из вас предал меня! ПРЕДАЛ МЕНЯ!! МЕНЯ!!!
Челядь содрогнулась. Уста Господина Председателя заверещали, от чего у всех заболели уши. Гудящие осы носились по дворцу, а некоторые из них в ярости принялись накалывать на длинные жала ползающих и неуверенно топающих на неокрепших ногах непривитых, не вкусивших плодов Высокой Теории Прививания. Ребристые черные пики с хрустом впивались в тела, пронзали насквозь, пока не оказывались полностью скрытыми в насаженных вплотную друг другу непривитых – еще живых и уже мертвых. Осы пытались взлететь с такой ношей, отчего жала выламывались из брюха, вытягивая вслед за собой окровавленные витки внутренностей.
Лицо Господина Председателя взбугрилось. Еще целый правый глаз с просвечивающей белизной катаракты принялся вращаться, демонстрируя высшую степень недовольства, а вытекший левый глаз, омываемый потоками криогена, подмораживающим черные струпья, прищурился, отчего кожа тут же лопнула с хрустом, как вечный ледяной панцирь в момент внезапной оттепели.
Громадные куски мерзлой плоти полетели вниз, задевая за трубки и провода, которые от ударов угрожающе натянулись, загудели. Задремавшие было трутни, получив удары разрядниками, проснулись, привычно вцепились в канаты, уперлись всеми конечностями в зубчатые выступы палубы, удерживая начавшую раскачиваться из стороны в сторону гигантскую фигуру Господина Председателя.
Правый Мизинчик Господина Председателя вытянула шею, осмотрелась по сторонам на творящийся бедлам, и пробормотала:
– Мирись, мирись, мирись, и больше не дерись, а если будешь драться, то я буду… – Левый Мизинчик Господина Председателя не дала ей закончить, крайне удачно врезав по зубам локтем.
Милосердие Господина Председателя неистово застучало по черепу молотком, наполняя отсек тяжелым гулом. А когда это не помогло, то привстал и что есть силы шарахнул молотком в висок некой невнятной личности, точной принадлежности которой к Господину Председателя никто не знал. От удара у личности вылетели из орбит глаза, из ушей хлынули потоки крови.
– Возлюбленные чада мои, – печально прогрохотал Господин Председатель, – или вы не помните в каком состоянии я нашел вас, прибыв сюда из мира, где никогда не исчезает свет? Вы, потерявшие человеческий облик, червями возились в нечистотах, в нечистотах рождались, нечистотами питались и в нечистотах умирали!
– В нечистотах рождались, нечистотами питались и в нечистотах умирали! – согласно возопили славные побеги Высокой Теории Прививания. – Честь и слава Господину Председателю!
Громадный глаз Господина Председателя тут же остановил вращение.
– Вы пали так низко, что ничего не могло вас вернуть к человеческому облику – ни позитивная реморализация, ни насильная прогрессия! Вы не поддавались расчетам в стройных уравнениях Контакта, вы без жалости съели специалистов по спрямлению чужих исторических путей, вы делом доказали, что являетесь отбросами из отбросов, а не гордыми носителями звания Человек! Отвечайте – кто указал вам путь к спасению?!
– Великий Вивисектор – Господин Председатель! – дружно возопили славные побеги Высокой Теории Прививания.
– Я был слаб и немощен, – после некоторого молчания продолжил Господин Председатель. – Полусожранный, я истекал кровью, а вы сидели вокруг, отрывая от меня куски и дожидаясь моей смерти. Тьма сгущалась в голове, адская боль терзала внутренности, и я вопрошал далеких творцов Высокой Теории Прививания – как же узреть в мерзких тварях тот вечный отблеск разума, который присущ человеку? Я мог уничтожить всех вас одним движением мизинца… – толпа зашевелилась, отодвигаясь от Левого и Правого Мизинчиков Господина Председателя, которые однако и ухом не повели, занимаясь друг с другом привычным делом. – Отчаяние и ненависть готовились окончательно сожрать во мне последние ростки человеческого, но привой Высокой Теории Воспитания вдруг указал дорогу!
Господин Председатель замолчал, взвыли компрессоры, нагнетая в опавшие легкие новые порции воздуха, сдобренные бодрящими добавками. Висящие под потолком гроздья доноров потешно задергали ногами, идущие из них трубки наполнились свежей кровью, которая устремилась в жилы колосса.
– Господину Председателю нужно отдохнуть, – объявили Уста Господина Председателя. Мизинчики заохали, на них зашикали, оттащили друг от друга подальше.
Тяжелые морщинистые веки Господина Председателя вздрогнули, опустились, но тут же поднялись, подавая знак – речь продолжится.
– Однажды я услышал историю об одном ученом, который мог из животных делать людей. Что такое человек? Две руки, две ноги, двадцать пальцев, голова, глаза, рот, мозг. Ничего сложного для искусства вивисекции. Дайте мне животных, и я сделаю из них человека. Скальпелем и иглой можно преодолеть миллионы лет эволюции, перескочить с одной ветви древа живых существ на другую ветвь. Вот чего не хватало природе – вивисекции! Она чересчур церемонилась со своими детьми, а нужно было резать и сшивать, сшивать и резать!
– Сшивать и резать! Сшивать и резать! – подхватили славные побеги Высокой Теории Прививания.
– Кто сказал, что нужна терапия? – грозно вращал глазом Господин Председатель.
Толпа начала переглядываться, будто кто-то и впрямь даже не сказал, не прошептал, ибо смешно подобное представить, но, возможно, у кого-то шевельнулась такая мыслишка – где-то глубоко, на задворках сознания, непроизвольно, что, однако, не служит оправданием ужасному проступку.
– Хирургия! Вивисекция! – пророкотал могучий голос Господина Председателя. – Нельзя получить плодов с непривитого древа. Нельзя сделать человека из животного без вивисекции. Нельзя воспитать человека без привоя – так гласит Высокая Теория Прививания!
– Высокая! Теория! Прививания! – подхватили славные побеги.
– Кого нет меж нами? – вновь тяжко нахмурился Господин Председатель. – Где мое око? Поднимите мне мое око!
Правое Око Господина Председателя, застигнутый врасплох, вскочил с насиженного места, закрутил головой. Но на беду, почуяв, что трепка предстоит не тому, кто первый попадется на глаза, а тому, кто случайно или намеренно избежит этого, забившись в какую-нибудь щель, славные побеги стали приподниматься с колен, размахивать руками, тянуть шеи, неистово гримасничать, только бы привлечь к себе внимание.
– Копчика Господина Председателя нет, Госпо… – начал было слегка ошалевший от мелькания лиц Око, но тут, несмотря на строжайший запрет, вверх взвился Копчик собственной персоной, до синевы задохнувшийся от возмущения и ужаса, что его могут посчитать отсутствующим. – Копчик Господина Председателя на месте, Господин Председатель, – благосклонно дезавуировал собственные слова Око, испытывая к закадычному собутыльнику даже нечто вроде нежности.
Копчик Господина Председателя плюхнулся на место и глотнул из чудом возникшей в руке фляги. Надо полагать не воду.
Еще несколько раз так ошибившись и чувствуя сгущение над головой грозового недовольства Господина Председателя, Око обильно вспотел, неистово зачесался, в животе его забурлило, но испортить воздух в присутствии Господина Председателя он не решился.
И тут свершилось чудо:
– Указующий Перст Господина Председателя не присутствует на собрании! – чуть ли не с радостью воскликнул Око, сообразив наконец, что уже подозрительно долго под ногами не путается эта противная замарашка.
Хотя, если подумать, то радость здесь неуместна, ибо замарашку послали уничтожать очередной вражеский десант, и коль она все еще не вернулась, то следовало предположить… Око потер глаза, перед которыми от напряжения расплывались разноцветные круги. Что следовало предположить?
Возможно, ее все-таки прикончили, и десантники направляются сюда, а значит необходимо объявлять тревогу, вводя в еще больший гнев Господина Председателя.
Но возможно, она, известная своей прожорливостью, никак не совместимой с тщедушностью тела, на которое даже не счел нужным позариться Чресла Господина Председателя, решила пожрать на заброшенных причалах, глотая заживо всяческую дрянь, и денька через два приползет обратно, мучаясь несварением и поносом, как уже не раз случалось.
А если произошло совсем уж скверное? То, о чем упоминал Господин Председатель? И во главе десантников сюда идет гордая собой замарашка-паршивка, с торчащим изо рта непрожеванным рыбьим хвостом?
Перед взором обомлевшего Ока встала ужасающая картина: довольная собой Указующий Перст Господина Председателя с выставленным вперед этим самым перстом, надутым от пережора животом, еле семенящие тонкие ножки, идиотская рожица с ртом от уха до уха, рыбий хвост, а за ее плечиками – мрачные выродки, обвешанные сушеными головами, не имеющие никакого представления о Высокой Теории Прививания, о трех радостях, которые дает человеку жизнь, помимо радостей убивать и насильничать. И ведь эти упыри, изблеванные из стальных внутренностей жутких кораблей, не будут разбираться, как это подобает человеку привитого воспитанием, – кто в своем праве, и что существуют ситуации, когда все-таки нужно не сразу стрелять, а попытаться уладить дело разумными доводами.
– Где она, грррм? – почти спокойно поинтересовался Господин Председатель, но это спокойствие ему давалось чудовищными дозами успокоительного, что впрыскивались в вены. Запыхтели механизмы прямого массажа сердца, упирая гигантские струбцины в проделанные в грудной клетке колосса отверстия, сочащиеся кровью и гноем.
Идет сюда с десантниками-упырями, чуть не ляпнул Око, от ужаса не отличив воображаемое от реальности. Ему уже чудилось – распахиваются забаррикадированные вороты, гремят выстрелы, льются потоки огня, разлетаются ошметками славные побеги, гигантские фигуры жутких упырей маршируют к Господину Председателю и, не замедляя шага, врезаются, впиваются в его рыхлую плоть, отчего она расползается перегнившей тканью…
– Мы найдем ее, Господин Председатель, – мямлит Око. Не речист он, не речист. Тут бы Уста Господина Председателя подключить, но тот даже и не пытается вставить хоть что-то успокаивающее – ни шуточки, ни прибауточки, ни заковыристых выражений, наподобие “Mein Boß hat mich ganz schön beschissen”, непонятно откуда из него выскакивающие в нужный момент.
Так ведь сейчас как раз тот самый момент, иначе не то, что бури не избежать, головы им не сносить, превратившись милостью Господина Председателя если не в обглоданные осами трупы, то в висящих под потолков доноров – уж точно. Но нет, пришипились Уста, сидит, обхватив башку, смотрит между колен и почти не дышит. Готов. Спекся.
– Куда-куда? – переспросила Теттигония, хотя все прекрасно расслышала с первого раза. Имелась у нее такая вреднючая привычка – то ли позлить вопрошающего, то ли выкроить себе несколько мгновений на обдумывание ответа не весть каким умишком.
– Туда, – для пущей убедительности ржавоглазый ткнул дулом в потолок. – Наверх.
Теттигония решила почесать голову, но пальцы наткнулись на привязанную там игрушку. Ей как-то никогда не приходило в голову, что раз есть трюм – полутемный и сырой, то должно иметься и нечто ему противоположное. Хотя, кажется, кто-то и впрямь упоминал про верх, куда приходилось пробираться жутко винтовыми трапами, от которых тут же начинала кружиться голова, а сами трапы не имели перил, поэтому такие замарашки, как Теттигония, просто обречены свалиться оттуда вниз головой. Хорошо еще, что ее голова – не самая важная часть славного побега Господина Председателя.
– Не пойдет, – твердо заявила Теттигония и даже палец выставила – на тот случай, если ржавоглазый вздумает карабкаться по трапу на верхние палубы. – Мне нужно вернуться к Господину Председателю, – неуверенно добавила она.
От непривычной сытости последних суток ее рвение в Высокой Теории Прививания очень и очень ослабло. К тому же, побаливал живот, а сонливость не покидала ее – замарашка засыпала к месту и не к месту. Вернее сказать, что спала она теперь все время, пробуждаясь лишь тогда, когда ржавоглазому, тащившему ее на закорках, требовалась подсказка – куда идти.
– Господин Председатель никуда от нас не денется, – сказал ржавоглазый каким-то странным тоном, в котором Теттигонии почудился привкус угрозы, и не такой, какой обычно присутствовал в голосе Правого Ока Господина Председателя, почему-то особенно любившего самолично лупить провинившуюся замарашку, задрав ей на голову платье, дабы лучше прикладываться к голой заднице. Но ни его угрозы, ни наказания никакой опасности не представляли – после нескольких хлопков Око как-то вздрагивал, сипел, с удовольствием фыркал, а потом и вообще отпускал проказницу, пребывая в несказанно удовлетворенном состоянии.
Здесь иное. Пожалуй, так порой говорил сам Господин Председатель какому-нибудь из славных побегов перед тем, как на того налетали осы, отрывали башку и подвешивали к потолку, где уже ждали кроводавильные тиски и кровоотводящие трубки.
Полусонной Теттигонии спорить не хотелось. Хотелось лишь покачиваться на закорках, удобно устроившись щекой на широком плече ржавоглазого, и спать, спать, спать. Спать до тех пор, пока не захочется есть.
У ржавоглазого оказался неиссякаемый источник пропитания. Когда Теттигония принялась канючить, мол, ей опять рыбки хочется, ржавоглазый крепился, крепился, но затем выбрал отсек почище, сгрузил замарашку и принялся колдовать. По-другому и не скажешь. Достал из карманов пару плоских штуковин, потер друг об друга, поставил на палубу и уселся рядом, забавно сложив узлом ноги и держа ладонь над округлыми блестяшками.
Теттигонии блестяшки не понравились. Они походили на те штуки, из трюма. Замарашка раньше думала, что это какие-то игрушки, так как если их потрясти, то внутри слышалось забавное бульканье. Какое-то время, когда жрать, помнится, совсем было нечего, и Копчик Господина Председателя (не этот, а другой) ухитрился забраться на донорскую колонну, мечтая полакомиться кем-нибудь из висящих, за что и поплатился, так вот тогда замарашке казалось, что в тех штуковинах есть нечто съедобное.
Она целыми днями ходила с одной из них, трясла у уха, вслушиваясь в непонятное бульканье, в котором чудился маленький кусочек океана, спрятанный внутри и кишащий рыбешкой. Но открыть штуковину ей так и не удалось. Она била ею об острые металлические выступы, кидала с высоты, скребла ногтями, но штуковина лишь меняла форму. Потом голод прошел, а штуковина надоела, и Теттигония бросила ее в колодец.
Ржавоглазый сосредоточенно смотрел на блестяшки, то поднимая, то опуская ладонь. Он даже принялся насвистывать, забавно шевеля кончиком носа в такт.
– Жила на берегу моря девочка по имени Замарашка, – напел он и подмигнул. Дразнился. – И спаривалась она с кем ни попади…
Теттигония решила уж скукситься, как это стало меж ними заведено, но передумала.
– Сам дурак, – проворчала она и погладила себя по животу. Вот еще напасть. Как раздулся после славного перекуса на причале рыбешкой, а затем и моллюсками, которых ржавоглазый не доел, так с тех пор и не сдувался, а вроде и наоборот. Болеть не болело, но становилось неудобно передвигаться – будто шарик на ножках. А уж ехать на закорках тем более – живот не давал теснее прижаться к спине ржавоглазого.
Теттигония задрала подол, нисколько не смущаясь (чего уж теперь смущаться?), внимательно осмотрела себя. Потыкала пальцем. Похлопала ладошкой. Живот как живот. Только большой и круглый.
– Видишь? – показала она ржавоглазому.
– Вижу, – покосился ржавоглазый. – Большое брюхо.
– Не брюхо, – показала ему язык. – А животик. Жи-во-тик. Понял?
– Интересно, кто там у тебя сидит, – бросил ржавоглазый, возвращаясь к колдовству.
– Кто сидит?! – испугалась замарашка. – Зачем сидит?!
– Надо полагать, ребенок, – усмехнулся ржавоглазый.
И тут до Теттигонии дошло, да так, что не знала – плакать или смеяться. Выбрала второе, опрокинулась на спину, задергала ручками-ножками, хохоча во все горло:
– Ой, не могу! Ой, спасите! Ой, помогите! Ребенок! В животе! Ой, сейчас напрудю! Ты еще скажи, он на рыбу похож!
Ржавоглазый поймал ее за руку и вновь усадил. Замарашка перекатилась шариком, ножки – вперед, ручки – на животике. Кукла съехала на глаза, и Теттигония сдвинула ее на висок. Зевнула. Если бы не голод, она бы прямо так и заснула – в обнимку с животом.
– Ешь, – ржавоглазый сунул ей штуковину. Та оказалась горячей, пришлось устроить ее на грубой ткани платья, использовав брюшко вместо подставки.
– А как? – растерянно спросила Теттигония.
Ржавоглазый хмыкнул, ткнул пальцем в штуковину, и та с щелчком раскрылась, превратившись в мисочку, наполненную чем-то ярко-оранжевым, густым.
Цвет Теттигонии не понравился. Он напоминал раскраску крошечных ядовитых осьминогов, которые любили прятаться в водорослях и не любили, когда на них наступали. В ответ противные твари выпускали облака такого же ярко-оранжевого яда, после чего ноги немели, распухали.
Однако пахло невероятно вкусно. Замарашка точно знала – еда так пахнуть не может. Еда воняет и выглядит отвратительно. Если еда будет пахнуть вкусно, то любой дурак сожрет ее больше, чем ему положено. А если каждый дурак начнет жрать не в меру, то где столько еды напасешься?
А еще разочаровало количество. Супа оказалось с рыбий хвост. Пара глотков – и все, нет супа. Одна миска останется. Несъедобная. Ржавоглазый не больно-то расщедрился. Вон сколько жмотился, скрывал запасы, пока совсем не приперло. Он и не жрет ничего из того, что Теттигония от щедрот своих предлагала, потому что втихаря супом своим обжирается. Только Теттигония на боковую, а он тут же из кармана миску, да в рот. Здесь потому и мало так, вон дно просвечивает, – слопал все, а облизать до суха не захотел. Вот замарашке и перепало.
– Ешь, ешь, не околешь, – подбодрил ржавоглазый, неправильно истолковав нерешительность Теттигонии. – Вкусно! Ам-ам!
Ну, такого замарашка вытерпеть не могла. За кого он ее принимает? За идиотиков, которых даже не прививают, а просто скидывают в колодцы? Ам-ам, агу…
Теттигония глотнула. Первым порывом было тут же выплюнуть из себя эту гадость, но жижа как-то очень мягко проскользнула внутрь. От непривычного вкуса на глазах выступили слезы. Он не был отвратительным, – вовсе не та гниль, которую готовят для Господина Председателя, набивая рыбой огромные дервальи желудки, где та преет, разжижается и превращается в тягучую грязь, которую замарашка однажды по своей дурости попробовала. Ей-то казалось, что Господину Председателю скармливают нечто особенное и такое вкусное, что когда ей этот вкус снился, у нее скулы сводило от вожделения.
Как же ее потом несло! На свое счастье она украла всего-то капельку – лизнешь и не заметишь, но капельки оказалось достаточным, чтобы понять – кормят Господина Председателя редкой гадостью, и обычный человеческий желудок не способен вынести подобное лакомство. Из нее выходило и верхом и низом. Выходило такое, что и трудно было понять – откуда оно вообще в ней взялось? Выходило столько, что от замарашки должна была остаться лишь кожа, тем более от одного вида еды в животе гремел очередной взрыв, выбрасывая через все отверстия мерзкую слизь.
– Тебе плохо? – обеспокоенно спросил ржавоглазый.
Теттигония зажала рот, покачала головой, но глаза наполнились слезами. В тот самый момент она вдруг поняла своею слабой головенкой все величие Господина Председателя и Высокой Теории Прививания.
Это казалось удивительным, но словно в ее маленьком тельце внезапно отключили то, что отвлекало на себя большую часть сил замарашки, а точнее, не замарашки, а – Указующего Перста Господина Председателя.
Поначалу ей показалось даже грустным расставаться со столь привычным ощущением бездонной дыры, еще при ее появлении на свет разверзнувшейся в желудке и жадно поглощавшей все, что замарашка в себя запихивала (ну, кроме переброженной в дервальем желудке рыбы для Господина Председателя), а когда запихивать оказывалось нечего, то втягивая в угрюмую бездну ту мудрость, что от щедрот своих вбивал в головы славной поросли Господин Председатель.
– Дети мои, – вещали перепачканные черной гнилью переброженной рыбы уста Господина Председателя, от одного вида которой Теттигонию прошибал озноб, а в животе начиналось подозрительное бурчание, – славная поросль Высокой Теории Прививания, занесенной в юдоль скорби чудом передовой науки перпендикулярного прогресса, – на этом месте от концентрации таких непонятных, но возвышенно звучащих слов их всех охватывало странное оцепенение – руки, ноги, тело, шея деревенели, они замирали неподвижно, вслушиваясь в голос, который обретал глубину и шелковистость.
…Если добраться до самого низа трюма, отыскать местечко посуше и почище, распластаться там всем телом, прижаться ухом к стальной скорлупе острова, то через какое-то время начинаешь слышать голос бездны, который как две капли воды похож на голос Господина Председателя, каким он обращается к славной поросли, вещая о Высокой Теории Прививания. Но в отличие от Господина Председателя голос бездны говорил на непонятном языке:
– Ihr konnt mich mal am Arsch Lecken! Himmel-Herrgott-Kruzifix-Alleluja, Sakrament, Sakrament an spitziger annagelter Kruzifix-Jesus, Jahre barfuss lauferner Herrgottsakrament!
Иногда так продолжалось долго – голос повторял и повторял шипящие, как изношенная гидравлика, слова. Спустя какое-то время замарашке начинало казаться, что это Господин Председатель тем самым перпендикулярным прогрессом сдвинул свое колоссальное тело с места, вылез из скорлупы стального острова, точно краб пробрался по заросшему огромными водорослями и полипами днищу к тому месту, где лежала Теттигония, и вещал, вещал, вещал только и исключительно для нее – самой славной из всех славных порослей. А заканчивал он всегда так:
– Scheiß Kerl! Dreckskerl!
Что, наверное, означало:
– Возлюбленное чадо мое, Указующий Перст Господина Председателя, наиславнейшее из самых славных среди всех славных порослей, да снизойдет на тебя свет перпендикулярного прогресса и самой высочайшей из всех Высоких Теорий Прививания!
От подобных слов между бедрами становилось влажно, хотелось потянуться, застонать, но замарашка не смела двинуться с облюбованного местечка, надеясь на продолжение обращенных к ней речей Господина Председателя. Однако наступала долгая тишина, сквозь которую проявлялся шелест океана, трущегося о ворсистый бок стального острова.
– Человек, неудовлетворенный желудочно, не способен устремить свой взор не что-то другое, кроме еды, мечтать о чем-то другом, кроме как о хлебе насущном, работать ради чего-то иного, разве что в поте лица добывать себе пищу, – продолжал Господин Председатель, и замарашка тут же возвращалась из мысленного путешествия. – Он дергает левой ногой, пускает слюни, бурчит животом, и помышляет только о том, как быстрее и плотнее набить брюхо. Даже три радости, что дает нам жизнь, оставляют его равнодушным. Любовь Господина Председателя не откроет вам закромов, дружба с Господином Председателем возложит на ваши плечи бремя тяжкого долга, а работа во благо Господина Председателя заставит вас трудиться не покладая рук.
Славная поросль оцепенело слушала речь Господина Председателя, а у замарашки так засвербело в носу, что она не выдержала и невероятно громко для тщедушного тельца чихнула. Грохочущее эхо прокатилось по залу, сбивая с внимающих речам Господина Председателя паутину наведенного транса, подбрасывая в воздух разъяренных ос, которые тут же принялись барражировать, вытянув на всю длину ядовитые жала.
Господин Председатель, уже наполненный воздухом через чадящие компрессоры для очередной порции речи, поперхнулся, тяжко закашлял, огромный лик его побагровел, грудь заколыхалась от неконтролируемого сердцебиения, приступ асфиксии заставил колоссальное тело дернуться, провоцируя систему жизнеобеспечения включить реанимационный режим. В раструбы утилизаторов посыпались выжатые досуха, отработанные доноры.
– Кто… Кто… чихнул? – просипел Господин Председатель, и в теперешнем его бурлении, свисте, клекотании, уже не узнать ту бархатистую глубину, что лишь несколько мгновений назад гипнотизировала славную поросль.
Все пришипились. Не то что никому не хотелось выдавать ближнего своего, наоборот – очень хотелось, лишь бы побыстрее прекратилось пугающее барражирование ос с выпяченными из полосатых брюшек жалами, лишь бы поскорее стихло ужасающее своей болезненностью клекотание и сипение из распушенного рта Господина Председателя, как будто и на самом деле он стал самым обычным человеком, подверженным страстям и недугам.
Но на беду для славной поросли и на сомнительное счастье для чуть не обделавшейся от ужаса замарашки случайный чих, ставший причиной почти катастрофических событий, умело скрыл источник происхождения, хитрым путем расслоившись на многократно отраженные от высоких сводов зала еле слышные звуки, которые затем, наложившись друг на друга, и привели к столь оглушающему результату.
Славная поросль, втянув головы в плечи, бросала косые взгляды друг на дружку, уморительно корчила рожи, точно пытаясь еще больше припугнуть виновника, окажись он случайно сидящим по правую или по левую руку соседом.
– Кто чихнул?! – прогрохотал Господин Председатель, теперь уже более обычным голосом, слегка дребезжащим от закачиваемого в огромное тело успокоительного.
И тут из стройно сидящих рядов славной поросли внезапно вскочил Уста Господина Председателя – не тот, что сейчас, а тот, который был раньше – со смешной плешью, окруженной вечно потными волосинами.
Зачем он вскочил, нарушая субординацию, – тебя не спрашивают, ты и не высовывайся, – так и осталось неизвестным. Может и впрямь желал признаться, что чихнул. Почему бы и нет? Могли ведь двое одновременно начихать на речь Господина Председателя? Могли.
А может вскочил по давней привычке принимать на свой счет все задаваемые Господином Председателем вопросы, что его и сгубило – стоило тщедушной фигурке воздвигнуться над согбенной славной порослью, как его тут же нанизала на жало подоспевшая оса, скусила и сжевала голову, отчего из разорванной шеи ударил фонтан крови, окропив сидящих. Подлетели еще осы, и, надсадно гудя, принялись за тошнотворное пиршество. В несколько мгновений от тела Уст Господина Председателя ничего не осталось, не считая расплывающиеся там и тут лужи крови, да редкие ошметки мяса, упавшие с осиных жевал.
Господина Председателя жертвенный поступок Уст нисколько не обманул, ибо он продолжал яростно вращать глазом и обильно пускать слюни:
– Кто чихнул?!
Потрясенной ужасной смертью замарашке показалось, что бельмастое око вперилось прямо в нее, осмелившуюся взглянуть в лицо Господина Председателя, дабы проверить – поверил ли он, что проступок совершил Уста. Она обмерла и еще с большим ужасом (если такое вообще возможно) почувствовала, что под ней растекается горячая лужа. Замарашка зажалась, но моча изливалась без удержу, да так обильно, будто она специально копила ее к такому знаменательному событию.
И еще она поняла, что выдала себя с головой. Полностью и бесповоротно призналась в содеянном, за которое поплатился жизнью ни в чем не повинный плешивец. Вот только сил подняться у нее нет. Противно сидеть в луже, ощущая как все больше и больше взглядов скрещиваются на ней – сорной поросли, недостойной Высокого Прививания. Все тело стало будто жидким – этакий кожаный мешочек, наполненный водой, которая струйкой изливается из нее. Еще чуть-чуть и тельце окончательно сдуется, распластается по полу грязной тряпкой.
Не в силах вынести позора, замарашка пробормотала:
– Э… это… я чи… чих… нула, я… я… – в носу вновь засвербило и, она опять оглушительно чихнула, доказывая собственную вину.
Замарашка кожей ощутила как вокруг образовывается пустота. Вроде только сейчас она чувствовала себя пусть и подгнившим, но все же добрым ростком славной поросли, взращенным во славу Высокой Теории Прививания, а теперь бездна разверзлась между ней, обмочившейся и обчихавшейся замарашкой, и всеми остальными, с гневом разглядывающих отпавший от общего древа росток.
И словно усугубляя вину, ибо отчаяние придало ей дотоле не испытываемую храбрость, замарашка громко и четко повторила:
– Это я чихнула, Господин Председатель!
Наверное, следовало распластаться в ниц, уткнуться носом в поёлы и смиренно ожидать посмертной участи – пополнить ли гроздья донорских тел, превратиться в обросший крючьями-испарителями бурдючок для столь любимых Господином Председателем алапайчиков или незатейливо пойти на корм осам. Но обессиленное смелым поступком тело отказывалось двигаться, поэтому замарашка так и продолжала сидеть на своем месте, таращась круглыми глазами на колоссальную фигуру Господина Председателя.
– Грррм… – пробурчал Господин Председатель. – Грррм…
Громадные пальцы руки как-то необычно прищелкнули, и все внезапно успокоилось – осы прекратили барражировать и вернулись на шесты под светло-зелеными наростами гнезд, откуда доносилось шуршание личинок, донорские тела обвисли, перестав дрыгаться от выкачиваемой из них крови, и вообще – в зале воцарили покой и умиротворение, как и полагается там, где торжествует Высокая Теория Прививания.
– Будьте здоровы, товарищ, – глубина и мягкость вернулись в голос Господина Председателя.
Замарашка не поверила ушам. Ей, чахлому привою славного древа Человека Воспитанного, совершившей столь недостойный для столь гордо звучащего звания проступок, да еще отяготившей его трусостью и недержанием, ей, замарашке, Господин Председатель желает здоровья, да еще называет непонятным, но невероятно теплым и даже каким-то сытым словом “товарищ”. И по тщедушному тельцу разливается истома, во рту становится невообразимо приятно, точно давным-давно забытый вкус каким-то чудом вернулся, обволок почти отучившийся ощущать что-то, кроме рыбьей чешуи и костей, язык невероятной нежностью. В ней прятались крупинки, и от соприкосновения с вкусовыми пупырышками они взрывались, пронзая тело от макушки головы до пяток чуть ли не судорогами, но не болезненными, а очень и очень приятственными…
Теттигонии казалось, что она без остатка высосет эту ярко-оранжевую жидкость, да еще и банку вылижет досуха, но странное ощущение наполненности накатывало с каждым глотком, захлестывало черную пустоту, ставшей неотъемлемой частью тщедушного тельца, и даже обладавшей над ним властью, заставляя постоянно думать о том, чем набить живот, и делать все, что она только могла, дабы набить живот, а когда живот оказывался набитым, то пустота с легкостью слизывала очередную порцию жратвы, становясь еще больше и еще ненасытнее.
И вот ее нет. Черная пустота исчезла. Испарилась без следа. Оставив замарашку одну-одинешеньку. Но Теттигония нисколько не опечалилась.
Переведя дух, она вновь поднесла к губам банку и поняла, что больше не хочет. Не потому что в нее не поместится ни капельки, а если и поместится, то вызывет болезненность в туго набитом животе, которую необходимо переждать, чтобы вновь скармливать черной дыре новые порции рыбы или другой съедобной дряни. А потому что… потому что… Нужное слово никак не приходило ей в голову, пока ржавоглазый, внимательно наблюдавший за ней, вдруг не спросил:
– Объелась?
Объелась!
– Угу, – с трудом выдохнула Теттигония и отставила банку. Больше ничего не хотелось.
– Человек, удовлетворенный желудочно, – усмехнулся ржавоглазый. – Ну-ну, поглядим.
Что там собирался поглядеть ржавоглазый Теттигония не поняла, а переспросить не успела, погрузившись в сон. Сон тоже получился странный – без сновидений. Просто сон и все.
Кажется они опять шли. Точнее, она вновь ехала на закорках, удобно положив голову на твердое плечо ржавоглазого, наконец-то догадавшись зачем тот привязал ей дурацкую куклу, которая смягчала тряску и не давала пластинам бронежилета натирать щеку.
Иногда замарашка приоткрывала глаза, и тогда ей в голову приходили до того странные мысли, что хотелось тут же поймать их голыми руками, словно вертких рыбешек, и выбросить туда, откуда они приплыли. Мысли были не то чтобы совсем непонятные, но неожиданные.
Например, она вдруг поняла, как осуществить преобразование Гартвига-Лоренца в системе взаимно вращающихся трехмерных пространств, да еще обобщить его на систему нескольких тел.
Почему-то она совершенно безропотно восприняла, что в ее когда-то почти целиком съедобную вселенную мыслей, где даже самая крохотная пылинка желания подчинялась исключительно мощной гравитации “желудочной неудовлетворенности”, как это назвал ржавоглазый, а какой-нибудь представитель славной поросли выразил бы коротко и емко: “Пожрать бы!”, внезапно вторглись иные, гораздо более впечатляющие объекты личностной космогонии, по сравнению с воздействием которых эта самая “желудочная неудовлетворенность” обратилась в пренебрежимо малый член бесконечного ряда разложения Человека Воспитанного в рамках канонической Высокой Теории Прививания.
О преобразовании Гартвига-Лоренца Теттигония ничего не рассказала ржавоглазому, но о лифте решила не молчать. К тому времени они поднимались по кажущейся бесконечной лестнице. Вернее, лестница и представляла собой воплощенную бесконечность (Теттигония даже вспомнила точный термин – “реализация абстракций Эшера”), которая состояла из четырехтактового пространственного континуума с точкой разрыва.
Три такта-пролета – подъем по ржавым ступеням, так подозрительно скрипевшим, что казалось сейчас придавленный тяжелым ботинком лист железа хрустнет, разрываясь подгнившей тканью, и ржавоглазый, не сумев удержать равновесие с такой ношей, обрушится на всем телом на Э-абстракцию, отчего окончательно порвутся модульные растяжки, метрика вложенных пространств схлопнется, вырождая бесконечномерный континуум в заурядный двумерный случай.
И один такт-пролет – преодоление разрыва. Здесь требовалась недюжая сила. Хотя математические выкладки и натурное моделирование не указывали на появление в данной точке наведенных сопротивлений, требующих дополнительной мощности для их нивелирования, но в реальности у любого пользователя лестницей возникало ощущение, будто он протискивается сквозь стальной лист, – разум утверждает, что сделать подобное невозможно, но тело понемногу просачивается через перегиб.
Теттигония даже попыталась прикинуть вероятность им двоим угодить в сингулярный спазм, который бы обрек их на бесконечное зацикливание между краевыми точками, в результате чего они бы ходили по лестнице до скончания времен. Расчет оказался не сложный, но ужасно нудный – аналитическое решение с лету найти не удалось, пришлось делать кроновское тензорное обобщение.
Человек, неудовлетворенный желудочно, преобразился в человека, одержимого расчетами. Любыми. До самого последнего момента даже не подозревая, что так называемый бог говорит на языке математики, замарашка не только вспомнила изначальный язык сотворения мира, но и принялась с неудержимостью немого, внезапно обретшего дар речи, на нем болтать. Пока, правда, только про себя.
Она чуть не рассмеялась, когда представила себя говорящей ржавоглазому: “Коллениарный вектор движения вдоль третьего такта Э-абстракции при сохранении импульса движения с поправкой третьего порядка на случайные смещения центра тяжести с последующим поворотом вдоль оси вращения совмещенных тел на радиант…”
Поэтому она осторожно дернула ржавоглазого за ухо и показала пальцем:
– Лифт.
Ржавоглазый одолел четвертый такт и остановился, тяжело дыша. Открыв глаза, Теттигония видела как по пористой коже на виске сползают крупные и почему-то мутные капли пота.
– Лифт – хорошо, – выдохнул ржавоглазый. – Эшеровские лестницы – плохо.
Он сгрузил Теттигонию на пол, помог ей устроиться, прислонившись спиной и затылком к стене. Замарашка пошире раскинула ноги, давая круглому животу улечься между ними, обхватила его руками.
Ржавоглазый дрожащими руками вытер пот с лица. Теттигония еще не видела его таким изнуренным.
– У него здесь задание? – спросила замарашка.
Ржавоглазый, приготовившись присесть рядом, аж подскочил, резко развернулся и уставился на попутчицу.
– У него здесь задание? – повторила замарашка.
– З-з-задание? – переспросил заикаясь ржавоглазый. – Какое такое задание? У меня нет никакого задания! – фальцетом крикнул он.
Теттигония оттопырила Указующий Перст Господина Председателя, придирчиво его осмотрела, облизала, очищая от пятнышек грязи, и как можно строже пригрозила ржавоглазому, застывшему в жалкой позе, точно не замарашка сидела перед ним, а сам Господин Председатель возвышался под потолок.
Ноги ржавоглазого подогнулись, он бухнулся на колени и с такой силой вцепился руками в собственные ляжки, что казалось пальцы прорвут штаны и погрузятся в плоть. Рот его оскалился, стиснутые зубы заскрипели, жилы на шее вздулись. Глаза выпучились, десантник икнул, кадык дернулся, из уголков губ вниз потянулись темные струйки крови. Вязкие ручейки слились на шее, наполнили ложбинку между ключицами и пятнами проступили сквозь ткань.
– Если… убить… чудовище… – пробормотал, а точнее – пробулькал ржавоглазый (кровь пузырилась на губах). – Если… убить… чудовище… – сведенные судорогой руки кое-как отцепились от бедер, слепо поскребли вокруг, наткнулись на соскользнувшую с плеча железку на широком ремне.
С ледяной отстраненностью Теттигония наблюдала за метаморфозами ржавоглазого. Будь на ее месте вечно голодная замарашка, она бы давно визжала во всю глотку или вообще обделалась, а может и то, и другое одновременно, но то забавное созданьице, жалкий сорнячок в славной поросли наконец-то выпололи с корнем, а на ее место воткнули нечто совершенно иное, демонстрирующее невозможные темпы психофизиологического развития.
– Если убить чудовище, сам станешь чудовищем… Если убить чудовище, сам станешь чудовищем… Если убить чудовище, сам станешь чудовищем…
Неимоверными усилиями Теттигонии удалось затащить ржавоглазого в лифт. Сил забросить туда столь ценимую им железку на перевязи у нее не осталось. Да что там сил! Их не наскрести даже на то, чтобы подвинуть ногу, в пятку которой впился вреднючий выступ. Жутко тошнило от тряски. Едкая горечь крепко обосновалась во рту, но сплюнуть тоже было невмоготу. Единственное, ее хватило лишь разлепить губы, позволяя густой слизи стекать по подбородку.
Ржавоглазый лежал так, как его положила Теттигония – охапкой неряшливо свернутого грязного тряпья, продолжая бесконечное причитание:
– Если убить чудовище, сам станешь чудовищем… Если убить чудовище, сам станешь чудовищем… Если убить чудовище, сам станешь чудовищем…
Лифт дергался из стороны в сторону. Он двигался не только вертикально, но нередко менял направление на горизонтальное, возносился вверх и обрушивался вниз, резко уходил вбок, замирал, разгонялся, ввинчивался.
Ржавоглазый все плотнее прижимался к Теттигонии, вдавливая ее запакованным в броню телом в стену, по которой вились толстые пучки проводов и труб. Те впивались в ребра, в распухший живот, кронштейнами вгрызались в коленки и голени замарашки. Казалось, они угодили в стальное чрево оголодавшего чудовища, которое не в силах переварить их иссохшим желудком и поэтому скачет из стороны в сторону, то вверх, то вниз, кувыркается и валяется на спине, только бы перемолоть проглоченную добычу в мелкие кусочки, с которыми расстроенное пищеварение кое-как, но справится.
И когда мука от перемалывания стала нестерпимой, обращая в тонкую субстанцию агонии даже самое твердое семя желания жить, лифт замер, двери с шипением раздвинулись, предохранители стравили пар, окутавший возникший проход и не дающий разглядеть – где они очутились.
– Теперь я знаю, что это такое, – неожиданно ясным голосом сказал ржавоглазый. – Камера скользящей частоты, иначе – “Как словить чужака”. Принята на вооружение в таком-то бородатом году. Основное назначение – выявление выродков с двойным менто-соскобом. Принцип действия заключается в имитации условий активации дублирующего Т-зубца путем неограниченной рекурренции. Побочные эффекты – высокая вероятность мозговой эмболии, зацикливание процесса рекурренции, необратимое расщепление личности.
– Ага, – только и смогла ответить Теттигония, разглядывая странную штуковину, проломившую внешний броневой пояс стального острова.
Походила она на огромную мину, чей серый металл изъязвляли оспины размером от крохотной щербины до вмятин размером с голову, а из непонятных отверстий по бокам и в основании стекали светящиеся изнутри ручейки чего-то тягучего.
Вогнутые внутрь, разлохмаченные броневые плиты удерживали штуковину над палубой, но той это очень не нравилось, поскольку между ней и зазубринами оболочки острова проскакивали ослепительные искры.
Разряды постепенно оплавляли вцепившиеся в странную мину остатки внешней брони, размягченный металл тянулся вниз, под воздействием еле-еле дышащих охладителей застывал, покрывался изморозью, превращаясь в слабо звенящие друг об друга фестоны, похожие на спутанные водоросли.
И еще Теттигонии показалось, что штуковина дышала – тяжело, почти неприметно, точно вытащенный на берег дерваль.
– Оно умирает, – сказала замарашка и неожиданно для себя почувствовала так, будто из дырявого кулька выпало и закатилось в дырку давно хранимое лакомство. Какое отношение штуковина могла иметь вообще к чему-то съедобному замарашка понять не могла.
– Это же… Это же… – в последнее время у ржавоглазого непросто складывались отношения с четким выражением того, что он хотел сказать. Все больше попадались вот такие обрубки-недоделки фраз.
Теттигония сделала один шажок, другой, бочком, готовая дать стрекача, если штуковина чего-нибудь этакого выкинет. Поскольку ясного определения для “чего-нибудь этакого” не существовало, то замарашка все ближе и ближе подбиралась к странной мине, свалившейся на остров, судя по всему, из самого мирового света. Ей внезапно захотелось погладить штуковину.
Теттигонии даже почудилось, будто она различает издаваемые ею звуки, так непохожие на то, что она слышала прежде. Не работа механизмов острова, не пыхтение гидравлики, не гудение ламп, не грохот океана, не вой ветра, не топот ног, не голос Господина Председателя… Точно внутри внезапно забились тысячи разных сердец – от крохотных до огромных, каждое со своим ритмом, шумом, даже скрежетом, если только сердца могут скрежетать.
– Стандартный шлюп класса “пирог”, – сказал ржавоглазый. – В ГСП его так и называли – “пирог с начинкой”, хе-хе. Неприхотливая колымага – незаменимый Расинант для донкихотствующих покорителей Неизведанного. Передвигается немного лучше настоящего пирога, но чертовски устойчив к внешним воздействиям.
Теттигония остановилась, послушала, снова двинулась к штуковине… “пирогу”, поправила она себя.
– Как же ему досталось! – покачал головой ржавоглазый. – Одолеть точку перегиба, да еще получить в дюзы пару ракет. Сопляк, должно быть, перетрухнул. Или соплячка. Кто их теперь разберет. Начинка, одним словом.
Бок пирога уже на расстоянии вытянутой руки. Можно остановиться прямо здесь, не наступая на светящуюся лужу, натекшую из торчащих в разные стороны раструбов. Но Теттигонии хочется подобраться еще ближе и распластаться всем телом по пирогу, крепко к нему прижаться, как к чему-то родному, очень давно утерянному, а теперь чудом обретенному.
Ступать босой ногой в вязкую жидкость замарашка опасается. Может, это кровь пирога. Или начинка. А светится так ярко, что глаза невольно щурятся. Лучше не торопиться и поискать обходной путь. Осторожненько, осторожненько, по выпирающим волнами поелам, по скрученным в узлы трубам, хватаясь за свисающие кабели, ощущая себя жутко неповоротливой и одновременно – какой-то легкой, словно распухший живот наполняет веселящий газ. Так и кажется – подпрыгни на крохотном пятачке, свободном от опасной жидкости, и полетишь! Взмоешь под теплый бок пирога и, если повезет, уцепишься за него. Тут-то он и попался.
– Не трогай! – кричит ржавоглазый, но поздно – Теттигония уже ничего не может с собой поделать, ее притягивает, окутывает чем-то с головы до ног, не давая шевельнуться, потом в каждую частичку тела цепляется по крючку, которые расходятся в стороны, сначала растягивая несчастную замарашку, а затем и вовсе разрывая ее, обращая в полупрозрачное облачко, всасываемое сквозь поверхность пирога.
Нет ни боли, ни страха. Лишь узнавание. Сколько раз ей приходилось испытывать подобное в своих странствиях?
Миллиарды миллиардов не обследованных звездных систем, планет, прокаленных радиацией и промороженных космическим холодом каменных глыб.
Редкие вкрапления маяков вдоль проложенных сквозь пустоту межмировых магистралей.
Заброшенные станции наблюдений – останки безнадежных попыток планомерного освоения Периферии.
Мертвые корабли таких же мертвых ничтожеств, наконец-то осознавших бессмысленность собственного бытия.
Одиночество – вот что сжирало изнутри. Сколько раз рука тянулась к клавише экстренного сброса давления, срабатыванию которой не помешали бы давно обезвреженные “защиты от дурака”, и сколько раз срабатывала более надежная “защита от дурака”, вплавленная в душу Высокой Теорией Прививания.
Ей казалось – еще чуть-чуть невыносимости бытия и последние предохранители сгорят, падут оковы, скрепляющие душу и тело, и тогда придет желанное мгновение для последнего послания: “Прошу, никаких домыслов о содеянном”.
Порой она думала, что можно сделать совсем иначе. Достаточно ввязаться в такую авантюру, откуда у нее не окажется шансов выбраться. Мерзкое словечко “суицид” заменим на благородно-героические – “безрассудство”. Как там у нас со статистикой благородно-героического безрассудства? Где во вселенной расположен тот алтарь, на который больше всего возлагается человеческих жизней во имя Ее Величества Науки?
Что нам на это скажет Коллектор Рассеянной Информации вкупе с Глобальным Информаторием? Скажет свое обычное: “Предъявите, пожалуйста, ваш допуск”? Ну, ничего иного от вас и не ожидалось.
Человек Воспитанный тут же бы опустил руки и занялся другими делами, как и подобает Человеку Послушному. А вот Человеку, Решившему Одолеть Высокую Теорию Прививания, такой ответ как шило в одно место. Ведь недаром моей специализацией является “решение краевых задач в точках экстремума” – этакий эвфемизм для “задач, не имеющих решения”. Но тем лучше. Нет ничего скучнее, чем решать задачи, имеющие решения. Гораздо интереснее решать задачи, решения не имеющие.
Информационная оболочка реальности может рассматриваться как ее голографический слепок, где по капле воды можно узреть не только существование океанов, но и существ, их населяющих. Принцип полноты, если угодно. Нетривиальное обобщение теоремы Геделя, если кому-то понадобится точная ссылка.
Отсюда лемма: любая сколь угодно закрытая информация восстанавливается в своей достаточной полноте путем косвенных запросов. Сколько понадобится подобных запросов – одному богу известно. Вполне возможно, что бесконечно много. Но ведь математике неведомо понятие ограниченности человеческой жизни, верно? А потому даже такое решение, для индивида практической пользы не имеющее, все равно является решением.
Впрочем, есть еще и везение. Математикой оно тоже не формализуется, но для человека – единственный путь преодолеть собственной жизнью безнадежность краевых решений в экстремальных точках. Везение, когда гора отработанных информационных карт внезапно рождает смутно знакомое: “бутылка Клейна”, непонятно каким боком относящееся к задуманному предприятию, и вместо того, чтобы сбросить очередной запрос на пол, почти полностью укрытый листопадом аккуратно заполненных машинным стилом квадратиков, все-таки цепляешь его к стенке и глубоко задумываешься.
Нет, отнюдь не о “бутылках Клейна” и не о “листах Мебиуса”. О душе. Мир, отринувший трансцендентность человеческого бытия, никогда не принимает в расчет тот субстрат, из которого, в конечном счете, произрастают психология, социология, ответственность и, черт возьми, даже чувство прекрасного!
Куда попадает душа после смерти своего физического носителя? Или она всего-лишь куколка-паразит, что растет в человеке, питаясь его жизненными соками и отравляя продуктами своей выделительной системы – совестью, например? И тогда смерть есть всего лишь окончательное созревание паразитки-души, которая прорывает бренную оболочку, расправляет крылья и воспаряет в мир трансценденции?
Никто не ведает ответа. Древний феномен религиозного чувства исчез из духовной практики человечества. Не потому, что полетев в космос, человек не обнаружил в нем ни фирмамента, ни Господа. Создав рай полуденного дня, где доброта и дружба изгоняют мрачные тени злобы и зависти через разумно и искусно построенную систему социальных клапанов, человечество спустило вслед за нечистотами собственную душу. Душа – излишняя гипотеза, подлежащая вивисекции оккамовской бритвой.
– Доченька, ведь у тебя неплохо получалось вышивать гладью, – скажет мама.
– Девочка, кузнечик мой, а может пойдешь к нам в лабораторию заполнять дневник наблюдений? – предложит папа.
А Петер ничего не скажет, только хмыкнет и уставится в этюдник.
Полдень не лучшее время для размышлений о собственной душе. Особенно здесь и особенно сейчас, когда солнце не заходит за горизонт, теплый ветер шевелит ветви ветви гигантских елей, детские звонкие голоса нарушают тишину поселка и, выйдя на веранду есть заполярную клубнику со сливками, не верится ни в рай, ни в ад.
– Нужно бежать, – скажет она самой себе, прихлебывая сливки и не ощущая никакого вкуса. – Бежать на самый край вселенный.
– Познакомтесь, это мой муж, – скажет Ванда.
– О чем ты? – спросит Петер, и хотя его вопрос – к Ванде, она вдруг оттолкнет тарелку и ответит:
– Давным-давно существовала секта бегунцов. Представьте, жил-был человек, много работал, плохо ел, а может и наоборот – мало работал, но ел хорошо, имел или не имел семью, был на хорошем счету, а может пользовался дурной славой. Не имеет значения. Понимаете? Никакого! Но вот в один прекрасный день человек все бросал – работу, жену, друзей – и бежал. Бежал куда глаза глядят. Бежал дни и ночи, в любое время года. Спал только тогда, когда силы его покидали, и он падал на обочине дороги, проваливаясь в черный, как сама смерть, сон. А пробудившись снова бежал. Ел только то, что находил или что подавали добрые люди. Пил из луж, озер и рек…
(– Фууу… Как септично! – сморщит носик Ванда, но папа толкнет ее локтем, чтобы замолчала.)
– Бежал даже когда болел, харкая кровью, обливаясь лихорадочным потом, бежал, бежал, бежал…
– К чему ты рассказываешь такие ужасные вещи? – спросит мама.
– Кузнечик, – мягко скажет папа, – это болезнь. Психическое расстройство.
А Петер прозорливо заметит:
– Так давай к гээспэшником! Там эти твои бегунцы – через одного.
– Ой! – всплеснет мама ладонями. – Про них такие ужасные вещи рассказывают…
– И какие же? – живо поинтересуется Ванда. – Кстати, познакомьтесь, это мой муж.
– Я слыхала про одну парочку, которая странствует меж звезд и никогда не возвращается на планету. Они там в космосе даже ребенком обзавелись… Представляете?
– Милая, – скажет папа, – это ведь так романтично – странствовать с любимой от звезды к звезде…
– Это было бы романтично, если бы они не были единокровными братом и сестрой!
– Ага, инбридинг, – хмыкнет Петер.
– Инцест, собаковод! – презрительно скажет Ванда. – Кстати, познакомьтесь, это мой муж.
– Милая, – еще мягче скажет папа, – такие истории не для детских ушей. Лучше расскажи о вышивании гладью…
Вселенная чересчур велика для Высокой Теории Прививания, вот что она тогда поняла. Даже Ойкумена и Периферия чересчур тесны для всего того многообразия, что зовется Человечеством. Поэтому должны существовать пути канализации отклонений, нарушений, извращений и хандры. Не только теория, позитивная реморализация и тайна личности, но и нечто материальное – институты, организации, чья задача: “Как словить и не выпустить чудака”.
Группа свободного поиска, Институт по спрямлению чужих исторических путей, Комиссия по контролю, Общество знатоков запрещенной науки, Казус Тринадцати, Массачусетская ассоциация, Харьковская академия оригиналов – это только то, что нашлось в открытой части Коллектора Рассеянной Информации. А сколько их таится под эгидой вполне себе респектабельных организаций, как, например, Комиссия по Контактам или Токийский институт?
Специалист по решению неразрешимых задач тщательно проанализировал каждую организацию. Карточки информационных запросов штабелями скапливались на столе, а когда они переставали там помещаться, она их просто скидывала на пол, высвобождая место для очередной вавилонской башни.
Хороший образ – вавилонская башня! Гордыня стать равным Творцу, наказанная великим смешением языков. Кара обернулась благодатью, превратив ойкумену в межзвездный ковчег, разделенный непроницаемыми переборками непонимания. Какой бы шальной метеорит не врубался в борт странствующего колосса, какие бы гибельные болезни не выкашивали космических странников, могучие переборки языкового барьера сдерживали напор смертельных стихий.
Но глупые межзвездные странники – далекие потомки образумленных карой предков – забыли древний завет и принялись демонтировать то, что, как им казалось, мешает достичь далекой и уже, в общем-то, непонятной цели. “Долой все то, что разделяет нас! Да здравствует свобода, равенство и братство!” И вот звездный ковчег продолжает свой полет без обременяющих человеческий разум переборок. Разум, в очередной раз впавший в грех гордыни, объявил о собственном всемогуществе и провозгласил себя мерилом счастья человеческого.
– Кузнечик, – скажет мерзкий старикашка – знаток запрещенной науки, – откуда у вас столь странные желания? В ваши годы наивные девочки мечтают принести пользу человечеству, а вовсе не основать новую цивилизацию! Столь бредовая идея…
– Не смей… те… называть меня так! – зло ответит она, собирая разбросанные по полу тряпки. – Вы сможете помочь? – она сожмет кулаки, обернется, ненароком посмотрев на увядшую плоть, а затем, подняв голову, встретится взглядом с голубенькими слезящимися глазками знатока запрещенной науки.
– Мы ведь обо всем договорились, – ехидно ответит тот, выставив вперед свой знаменитый нос – огромный, натруженный вынюхиванием всяческих слухов, покрытый мозолями от получаемых щелчков, шелушащийся от проникновения в не свои дела, не нос, а инструмент по сбору рассеянной информации о всяческих странных случаях и запрещенных науках.
Старикашка чертовски медлителен. Каждый экспонат коллекции вызывает у него поток воспоминаний – как, когда и где он прознал про этот случай, как тщательно собирал и отсеивал информацию, не брезгуя ни обманом, ни угрозами, ни подкупом. Особо сладостные чувства у него вызывали воспоминания о неком Его Превосходительстве – то ли ближайшем и единственном друге, то ли злом гении. Поминая его добрым и недобрым словом, старикашка то мечтательно закатывал вверх глаза, то брызгал от ярости слюной. Его Превосходительство то являл собой образец глупости, непроходимой солдафонской тупости и упертости, то представал воплощением мудрости, хладнокровия, изворотливости.
– Какой противник, какой противник! – горестно причитал знаток запрещенных наук. – Какого титана сгубили, ах, ах, ах! Мелкие людишки, возомнившие себя равными столпу! А ведь и я приложил к этому руку, да… Невольно, невольно… Беря на себя роль высшей справедливости где-нибудь да и погубишь человеческую жизнь! – и старикашка, вцепившись в кудри до плеч, скорбно качал головой.
С небольшими, но регулярными перерывами (старикашка оказался на редкость темпераментным), они просидели над картотекой несколько дней, анализируя каждый случай – насколько он пригоден для столь необычной и, в общем-то, неразрешимой задачи.
– Вот, вот оно! – с пафосом воскликнул знаток запрещенных наук, взвешивая на ладони объемистое вместилище документов. – Вот оно – печаль и проклятье! Казус тринадцати! А что, позвольте вас спросить, я должен был сделать, когда этот молодчик появился на пороге моего дома? Выслушать просьбу и указать на дверь? С высоты сегодняшнего полета я, может, так и сделал бы… Хотя, как знать, как знать… Вы ведь читали À la recherche du temps perdu? Предполагать и располагать – вот две крайности, между которыми бездна человеческая… В прошлом уже нет будущего, как говорят путешественники во времени.
Казус тринадцати ее не слишком заинтересовал. За исключением одной детали.
Старикашка пригладил кудри, обильно сдобренные сединой, отчего они выглядели какими-то нечистыми, и аж крякнул:
– Умеете вы ставить вопросы, милочка. Придется провести дополнительные изыскания. Здесь у меня, честно говоря, лакуна. А вопросец-то очевиден, очевиден… Имеется у меня один человечек, должничок, так сказать. Уж он-то нам глаза раскроет…
И впрямь, нашелся, раскрыл, да так раскрыл, что ахнули. Пришел, расселся по-хозяйски, покосился на любовничков, присосался к стаканчику и ну сыпать откровениями – ни дать, ни взять – дельфийский оракул: эмбриональный архиватор, латентная беременность, управляемая эволюция, Высокая Теория Прививания. Только пены у рта не хватало, хотя взгляд искрился некоей безуминкой.
Лучший Друг знатока запрещенной науки, как оказалось, обладал весьма странным даром, хоть в картотеку Харьковской академии оригиналов заноси, – оказываться в нужном месте в неурочный час.
Специалист он был далеко не лучший, можно сказать – некудышный, но почему-то всегда получалось так, что если в Ойкумене вдруг назревала острая нужда в подобном специалисте, причем эта нужда порождалась чреватыми громадным научным или общественным резонансом открытиями, находками, происшествиями, какие нередко случались на Периферии, то под рукой у страждущего, как назло, не оказывалось ни одного компетентного консультанта, за исключением, конечно же, Лучшего Друга знатока запрещенных наук. А поскольку все подобные дела не терпели ни малейшего отлагательства, то палец фортуны подцеплял слоняющегося без дела по лабиринтам Комиссии Лучшего Друга за шкирку и ничтоже сумняшеся переносил его в самый эпицентр событий, превращавших его участников либо в героев Комиссии по контактам, либо в долгожданных клиентов Комиссии по контролю. Среднего как-то не выпадало.
И нельзя сказать, что Лучший Друг обладал какими-то амбициями, подличал и интриговал, добиваясь синекуры, – и впрямь, ну кто мог догадаться, что высадка рутинной исследовательской партии на безыменной глыбе, вращающейся вокруг Единого Нумера с четырехзначным индексом, как приговором навсегда остаться крошечным примечанием в дополнительном приложении неизбранных комментариев к узкоспециализированному докладу, вдруг обернется чуть ли не потрясением основ Ойкумены, и все посвященные в тонкости дела на собственной шкуре ощутят – каково же это оказаться в шкуре ведомого, когда неведомые чудища спрямляют не чей-то, а именно ваш исторический путь развития.
А кто мог подозревать, что рутинное обследование Комиссией просвещения – этим орденом современной инквизиции, стоящей на страже незыблемых основ Высокой Теории Прививания – малоизвестной конгрегации духовитов, систематически отказывающихся от проведения над своими членами Токийской процедуры, внезапно явит влиятельным членам Мирового Совета, онемевшим от столь яркого рецидива мракобесия, глубоко законспирированную религиозную секту, не на словах, а на деле приуготовляющейся к некому Большому Откровению.
Обнаружение Лучшим Другом знатока запрещенных наук, в который уже раз отмеченного даже не поцелуем, а засосом до синяка с прикусом от благорасположенной к нему Тихе, шокирующего феномена наследственной латентной беременности всех членов конгрегации женского пола вне зависимости от возраста и расовой доминанты послужило поводом громкого разбирательства со всеми попавшими под горячую руку инквизиции конгрегациями, где обвинения в растлении и вмешательстве в основы жизнедеятельности человеческого организма окажутся самыми мягкими пунктами приговора для ждущих Откровения духовитов.
Как-то так выйдет, что ни у кого не возникнет очевидного вопроса – а каким образом запрещенные технологии эмбрионального архивирования проделали столь длинный путь от безымянного Единого Нумера в забытую богом пустошь? Да не просто проделали, а были творчески переработаны и снабжены весьма впечатляющей теургической начинкой?
К сожалению, а может и к счастью, человек, которому в голову могла прийти столь очевидная мысль, и не только прийти, но и повлечь за собой далеко идущие оргвыводы и мероприятия, к тому времени давно уже сошел со сцены, справедливо решив взять яд, предложенный мудрецом, а не склянку с бальзамом из рук дурака.
– Безумству храбрых поём, так сказать, мы песню! – провозгласил Лучший Друг знатока запрещенных наук, поднимая стакан с пойлом.
– Не умничай, – сухо оборвал его знаток запрещенных наук. – Надо помочь девочке. Ты же все таки специалист… Дрянной, конечно, но другого под рукой и не бывает, хе-хе…
Лучший Друг не обиделся – на то он и лучший друг, лишь оценивающе посмотрел на девочку, хмыкнул:
– Милочка, вы даже не представляете, на что себя обрекаете. Поверьте старику, это не только выходит за все рамки человеческой морали, но и эстетически безобразно. Я ведь нагляделся на тех несчастных, что превратились в машины по производству новых человеческих жизней. Жирная плоть, отвисший живот, обрюзгшие бедра, растянутые чуть ли не до колен груди… Ужасно, ужасно. Все понятно, цветы жизни, так сказать, каждый человек прекрасен, не спорю, но зачем превращать свое тело в животноводческую ферму? Не лучше ли, так сказать, предпочесть более традиционный вариант? Вы еще так молоды. Поверьте, вы будете пользоваться успехом у молодых мужчин, а не только…
– …старых, похотливых козлов, – закончила она вместо замешкавшего Лучшего Друга.
– Мизантропия, – покачал головой Лучший Друг. – Откуда в них это? – обратился он к знатоку запрещенных наук. – Разве мы этому их учили? Даже присно памятный Его Превосходительство, несмотря на свою, так сказать, сумеречную деятельность, не позволял себе подобного пессимизма. Будущее светло и прекрасно! Будущее светло и прекрасно…
– Будущее светло и прекрасно… – еле слышно прошептала Теттигония. Боль внизу живота нарастала. Казалось что кто-то стальной рукой пытается вывернуть ее наизнанку. Хотелось кричать. Вопить. Вырваться из железных объятий невозмутимой машины.
Теплая рука опустилась ей на лоб, оттерла крупные градины едкого пота. Кто? Что? Как? Ничего не видно… Ничего не слышно… Плотное облако невыносимой боли окутывает со всех сторон, втягивается в раскрытые поры льдистыми потоками, заполняя голову и внутренности стылым расплавом безразличия.
– Бедный-бедный Кузнечик, – скорбно скажет отец.
– Тебе надо больше кушать, – скажет мама. – Когда я была в твоем положении, я только и делала, что кушала.
– С тебя можно Еву лепить, – скажет Петер.
– Познакомьтесь, это мой муж, – скажет Ванда.
– Человек, познавший запретный плод запрещенных наук, уже никогда не обретет покоя, – провозгласит знаток запрещенных наук.
– Мизантропия, – покачает головой Лучший Друг. – Вот, помню был со мной, так сказать, случай…
А неведомый ей Его Превосходительство, которого воспаленное воображение рисовало высоким, костлявым стариком с огромной лысой головой, усеянной бледными старческими веснушками, ничего не скажет, а только вытянет из-за пазухи черного комбинезона огромный черный пистолет, наведет огромный черный ствол ей между ног и будет терпеливо ждать когда очередной созревший плод, повинуясь мышечным сокращениям, ужасно медленно протиснется навстречу жадному раструбу киберповитухи.
Скольких уже она произвела на свет? Скольким вменила в обязанность стать очередным кирпичиком нового человечества? Как должен чувствовать себя эмбриональный архиватор, через десятки тысяч лет наконец-то давшим жизнь потомству? Мокро, обессиленно, мучительно…
Господин Председатель и вся славная поросль произведены тщедушным тельцем, напичканным запрещенными науками. Юродство ничтожества Творца перед собственными порождениями – “и исторгла она из чрева своего народ, и забыл народ в гордыне своей, что был исторгнут в грязь и прах…”
– Зачем?
Было весело ощущать себя ничтожнейшей из ничтожных, где-то на задворках сознания лелея память о собственном безграничном могуществе над обмылками человечества. Гордыня. Все они больны одной болезнью, что именуется гордыней – безоглядной верой в торжество разума над костной материей.
Но куда там специалистам по спрямлению исторических путей до того, что удалось сотворить ей! Куда уж их потугам изображать себя богами, а точнее – лишь одной ипостасью, той, что послана на муки благой вести, обреченной на страсти и распятие! Нужно быть суровым судией, карать, а не проповедовать, философствовать молотом, а не книгой и не самой передовой из всех передовых теорий.
Однако для этого необходимо совершенно иное ощущение – чувство грозной праматери, что безжалостна в своей решимости железной рукой загнать собственных детей к счастью…
– Маленькие девочки играют в куклы, большие девочки играют в детей, – скорбный голос как приговор.
Стиснутые зубы разжимаются протиснувшейся в рот трубкой, которая начинает откачивать скопившуюся слюну и слизь. Боль не стихает, но отступает на второй план, таится за ширмой, вцепившись острыми когтями в тонкую бязь анестетиков.
Она открывает глаза и вместо привычной ржавчины стального острова видит мягкий полумрак лазарета, слышит позвякивание киберхирурга, чувствует, как заботливые руки туго пеленают ее там, внизу, а шершавая рука продолжает вытирать пот с ее лба.
Райское благоухание вечного Полудня щекочет ноздри.
– Это невероятно! Просто невероятно! – восклицает чей-то очень знакомый голос. – Взгляните сюда! Никогда такого не видел.
– Вот поэтому я всегда был против Свободного Поиска, – брюзгливо отвечает другой, в чьем тоне звенят металлические нотки неограниченной власти.
– Ну, Элефант, не брюзжите! Все хорошо, что хорошо кончается. Нам нужно благодарить нашего глубокоуважаемого гостя за столь впечатляющий материал…
– Она не материал, – сухо возражает Глубокоуважаемый Гость.
– Да-да, гр-р-р-рм, конечно, – бурчит третий, и теперь она догадывается почему же его голос так ей знаком – сам Господин Председатель оказался здесь каким-то чудом. – Но ведь наш глубокоуважаемый гость не будет отрицать, что мы имеем дело с целым ворохом наказуемых деяний – начиная от вмешательства в основы жизнедеятельности организма до незаконной модификации Высокой Теории Прививания…
– Так оставьте ее здесь, – предложил Элефант. – Подберем ей концлагерь, чтобы собственной жизнью искупала свои преступления.
– Вы не шутите?! – Господин Председатель аж закашлялся.
– У этой девочки серьезные проблемы.
– Да уж, куда серьезней, – задумчиво сказал Господин Председатель. – Вы утверждаете, что с помощью неких технологий она… хм-м-м-м… произвела на свет целую кучу народа?
– Блестящая формулировка, – не удержался Элефант. – Браво! Целая куча народу! Пучок и маленькая корзинка.
– Не придирайтесь…
– Если говорить приблизительно, то около ста восьмидесяти экземпляров, – сообщил Глубокоуважаемый Гость. – Очистка периметра продолжается, много останков обнаружено в трюмах, некоторые выжившие экземпляры пока затруднительно идентифицировать как однозначно человеческие, хотя, возможно, это результат сбоев в программе эмбрионального архиватора.
– Потрясающе! Потрясающе! Наш ореховоглазый друг превзошел самого себя!
– С девочкой все будет в порядке? – обеспокоился Элефант.
– С девочкой! – хмыкнул Господин Председатель. – Она произвела на свет стольких, что ей впору награду давать за вклад в демографию, ха-ха. Ублюдки, конечно же, совершеннейшие ублюдки…
– Я не прошел рекондиционирования, умгекехертфлакш, – зачем-то предупредил Глубокоуважаемый Гость, и от этого возникла пауза, наполненная обычными бортовыми шумами – гулом машин и позвякиванием хрустальных небесных сфер.
Затянувшееся молчание нарушил Элефант:
– Когда собираетесь обратно?
– Сейчас, – объявил Глубокоуважаемый Гость. – Я и так подзадержался…
– Погостили бы! – излишне радушно воскликнул Господин Председатель – так обычно делают заведомо неприемлемые предложения.
Полутьма в глазах постепенно просветляется. Над ней склоняется смутно знакомое лицо, осторожно целуют в губы, гладят по щеке:
– Все будет хорошо, Кузнечик. Все будет хорошо…