Ну а что же сами русские? Как известно, прорубивший окно в Европу Петр активно стимулировал посещение других стран своими подданными для образовательных, торговых, промышленных целей. Однако для большинства соотечественников, особенно представителей непривилегированных сословий, заграница была чем-то вроде «тридевятого царства», в лучшем случае диковинного, в худшем – поганого.
На своей территории к иноземцам тоже относились далеко не всегда благосклонно. «Этот народ [русские] презирает все иностранное, а все свое считает превосходным», – писал в 1670-х секретарь австрийского посольства Адольф Лизек.
Пруд на Покровке, подле которого выстроились дома иностранцев, обозвали Поганым. Немецкую слободу окрестили Кокуйской – по названию протекавшего через нее ручья Кокуй (Кукуй). Созвучие с матерным словом превратило топоним в образчик hate speech еще допетровской эпохи.
Происхождение названия разъясняет Олеарий: «Так как жены немецких солдат, живших там, видя что-либо особенное на мимо идущих русских, говорили друг другу: “Kuck! Kucke hie!” [Смотри! Смотри здесь!], то русские переменили эти слова в постыдное слово: “х…й, х…й” и кричали немцам, когда им приходилось идти в это место, в виде брани: “Немчин, мчись на х…й, х…й”».
Сергей Иванов «Немец», 1910, картон, масло
Обиженные немцы накатали челобитную с жалобой на незаслуженное поношение. Царь милостиво повелел: «Кто с этого дня будет кричать подобные слова, хотя бы вслед самому незнатному из немцев, тот, безо всякого снисхождения, будет наказан кнутом». Наказание не раз приводилось в исполнение, но еще долго, точно до конца XVII века, уличные мальчишки, извозчики, лавочники кричали вслед слободским: «кыш на Кокуй!», «шиш на Кукуй!» Исключительно благодаря злоязычию в историю вошел воинствующий патриот, мещанин Василий Самойлов, наказанный батогами за ненавистнические слова о слободских немцах, которых обзывал «шишами» и с которыми «чинил задоры и брани».
Не менее интересный, чем документальные свидетельства, источник лексических примеров межнациональной вражды – художественная литература. Здесь соединяются индивидуальное (личные представления автора произведения) и типическое (обобщенное воплощение риторики ненависти в речи персонажей). Писатель хитер: он может спрятаться за персонажа и закамуфлировать свою оценку. А в случае нападок – легко откреститься: это, мол, не я говорю, а литературный герой.
Сергей Иванов «Приезд иностранцев в Москву XVII столетия», 1901, холст, масло
«Черт возьми! Немцы, чинуши, ее проморгали: Аляску мы продали. За миллион, братец мой! Насажали нам немцев-министров: Ламздорфов и прочих; об этом стараются Бисмарк с Кальноки: у Бисмарка три волосинки!..» – разражается гневной тирадой профессор в ходе домашнего урока географии в романе Андрея Белого «Крещеный китаец».
У героини повести Федора Сологуба «Заклинательница змей» предубеждение насчет испанцев, которых она считает чуть ли не воплощением сатаны. Поношение жениха дочери превращается у нее в комичный образчик hate speech: «Ты только на рожу-то его погляди, на ухмылки его анафемские полюбуйся, да на весь его обычай поганый, на хрюк его свинячий, на глум-то его скаредный обрати внимание, сделай милость. Тем только от черного и отличается, что хвоста да копыт нет! <…> Сущий испанец!»
В рассказе Куприна «Корь» шовинистические разговоры ведут студент и доктор. Студент выражает неприязнь к «южному народу», называет его «скверным, ленивым, сладострастным, узколобым, хитрым, грязным», да еще и «жрущим всякую гадость». В ответ доктор обзывает его «кацапом» и «варваром». Студент разражается тирадой, в которой неприязнь к югу распространяется теперь уже на всю Европу, особенно достается евреям: «Мы продаем нашу святую, великую, обожаемую родину всякой иностранной шушере. <…> И, главное, везде жид, жид, жид!.. Кто у нас доктор? Шмуль. Кто аптекарь? банкир? адвокат? Шмуль. Ах, да черт бы вас побрал! Вся русская литература танцует маюфес и не вылезает из миквы…»
Михай Мункачи «Кровавый ритуал», 1887, холст, масло
По одной версии, эта нигде не выставлявшаяся и хранящаяся у анонимного коллекционера картина ассоциирована с Тисаесларским делом 1882 года, когда в венгерской деревне Тисаеслар пропала крестьянская девочка-подросток – и пошли слухи, будто ее убили иудеи-шинкари с целью жертвоприношения. История спровоцировала националистические волнения в Австро-Венгрии. Согласно другой версии, картина демонстрировалась братом Петра Столыпина как символизирующая Европу, захваченную сионистами.
В рассказе Чехова «Дочь Альбиона» помещик рассказывает гостю гадости о понимающей по-русски англичанке-гувернантке в ее присутствии. «Ты на нос посмотри! От одного носа в обморок упадешь!.. И пахнет от нее какою-то гнилью… Возненавидел, брат, ее! Видеть равнодушно не могу! Как взглянет на меня своими глазищами, так меня и покоробит всего, словно я локтем о перила ударился. Для детей только и держу этого тритона.»
Встречаются даже такие колоритные персонажи, которых можно назвать персонификациями hate speech. Например, в рассказе Лескова «Старинные психопаты».
У Вишневского был и патриотизм, выражавшийся, впрочем, à la longue [фр. «в конце концов»] пристрастием к малороссийскому жупану и к малороссийской речи, а затем – в презрении к иноземцам. Особенно он не благоволил к немцам, которых не находил возможности уважать по двум причинам: во-первых, что они «тонконоги», а во-вторых, вера их ему не нравилась – «святителей не почитают». <…>
Почитая «христианами» одних православных, а всех прочих, так называемых «инославных» христиан – считал «недоверками», а евреев и «всю остальную сволочь» – поганцами. Иностранец и «даже немец» мог попасть к столу Степана Ивановича, и один – именно немец – даже втерся к нему в дом и пользовался его доверием, но все-таки, прежде чем допустить «недоверка» к сближению, религиозная совесть Вишневского искала для себя удовлетворения и примирения с собою.
Казалось бы, искоренение межнациональной ненависти – дело времени. Во второй половине XIX века в классификацию бранных слов русского уголовного права входит «неприличное название других национальностей». В период СССР насаждается идея полного уничтожения межнациональной вражды, якобы оставшейся только в странах «загнивающего» капитализма. «С величайшей гордостью вспоминают советские люди, как чудесно обновила наш язык революция. Она очистила его от таких омерзительных слов, как жид, малоросс, инородец, простонародье, мужичье и т. д. Из действующих слов они сразу же стали архивными», – с гордостью писал Корней Чуковский в книге «Живой как жизнь». Однако это была иллюзия.
Временно лишившись статуса чрезвычайного посла, лексикон вражды сделался мелким посланцем низового уровня общения, где всегда не жаловали представителей «нетитульного меньшинства». Советские дети рыдали над «Хижиной дяди Тома» и хохотали над перевоплощением Мистера Твистера, «нелюбителя цветного народа», в толерантного гражданина. Но те же дети тешились этнодразнилками, передавая их как эстафетную палочку следующим поколениям. Прошел хохол – насрал на пол. Прошел кацап – зубами цап. Еврей – полна жопа червей, в жопе клей. Грузин – жопа резин, армян – жопа деревян.
Ко всему прочему, советский посол злоречия страдал еще и косноязычием. Период СССР запомнился лингвистам уродливым словосочетанием лицо еврейской национальности. Затем, уже в 90-е, укоренился нелепый канцеляризм лицо кавказской национальности. Одно время в прессе употреблялась даже аббревиатура ЛКН. В деловой документации и периодической печати можно было встретить совсем уж идиотские формулировки: лицо южной внешности, лицо славянской наружности. Гибрид невежества с ханжеством.