Несмотря на религиозные запреты и устрашающие поверья, народное отношение к сквернословию в целом и конкретно к матерщине было неоднозначным и противоречивым. На бытийном уровне – между сакральностью и кощунством. На бытовом – между потребностью и непотребством.
Двойственность отражена в идиоматике. С одной стороны, сквернословие осуждалось и буквально ассоциировалось с нечистотой, пачкотней, грязью. Не бранись: нечисто во рту будет. Брань не смола, а саже сродни: не льнет, так марает. С другой стороны, сквернословие считалось неизбывной составляющей речевого обихода. Не выругавшись, дела не сделаешь. Не обругавшись, и замка в клети не отопрешь.
«Заветные» (непристойные) русские пословицы и присловья во множестве представлены в словаре Владимира Даля. Вот лишь несколько ярких примеров. Бздех не схватишь, в жопу не впятишь. Бзды-бзды приехал, переперды привез. Богатой тужит, что хуй не служит, а бедной плачет, что хуй не спрячет. Было времячко, ела жопа семячко, а теперь и в рот не дают. Говно копны не красит. Лезет срака сракой на драку. Ни складу, ни ладу – поцелуй сучку с заду. Тешь мою плешь, весели мои муди.
В простонародном общении издавна использовался эхо-мат – рифмованные обсценизмы в форме ответов на вопросы: «– Куда? – К мерину под муда!»; «– Ну? – Хуй загну!»; «– Где? – В тещиной пизде!»…
Владение изощренной бранью было предметом похвальбы. Сложносочиненную, «многоэтажную» ругань в народе называли «загиб». (До сих пор в ходу выражение ну ты загнул!) Как коллективный текст «загиб» бытовал в бесчисленных устных рассказах. Известные Большой и Малый Петровский, Казачий, Морской «загибы» представляли собой бранные формулы в виде цепочки обсценизмов объемом от 30 до примерно 300 слов, которые требовалось произнести на одном выдохе единым предложением. Такие формулы происходили из ритуальной магии, хотя молва приписывала их изобретение конкретным людям, среди которых Петр I и Иван Барков.
В заговорных практиках сквернословие использовалось как словесный оберег от нечистой силы. Не ровен час, померещится явившийся с того света покойник или бес в облике мертвеца – надо швырнуть в него использованный при варке пива камень и хорошенько обругать. В этом смысле показательно этимологическое родство ругательств с проклятиями в славянских языках: сербск. «ругательство» – заклетве, польск. – przeklenstwo.
Матерщина служила также прагматическим целям: в поисках кладов, для лечения недугов, прекращения эпидемий (например, описание обряда «опахивания» – гл. VII). Обсценизмы встречаются и в обрядовых свадебных песнях с «инструкциями» о сексуальной жизни для молодоженов.
Вместе с тем известны обратные, запретительные практики: в частности, запрет на матерщину в кладоискательстве. Верили, что сквернословие может помешать успеху предприятия. Столь же неоднозначны и многие данные фольклорных исследований, анализ которых показывает, что осуждение брани повсеместно конкурировало с ее употреблением. Не только анализ, но и нередко сам отбор этнографического материала зависел от личного отношения ученого к сквернословию.
Практиковалось также целенаправленное обучение детей забористой ругани, что удивляло и возмущало просвещенную часть общества, а также заезжих иностранцев. Адам Олеарий возмущенно писал: «Говорят их [ругательства] не только взрослые и старые, но малые дети, еще не умеющие назвать ни Бога, ни отца, ни мать; уже имеют на устах “ебу твою мать”, и говорят это родители детям, а дети родителям».
В начале XVIII века по этому поводу сетовал публицист Иван Посошков в послании епископу Стефану Яворскому.
Ей, государь, вашему величеству не по чему знать, какое в народе нашем обыклое безумие содевается. Я, аще и не бывал во иных странах, обаче не чаю нигде таковых дурных обычаев обрести. Не безумное ль сие есть дело, яко еще младенец не научится, как и ясти просить, а родителие задают ему первую науку сквернословную и греху подлежащую? Чем было в начале учить младенца, как Бога знать, и указывать на небо, что там Бог, ажно вместо таковаго учения отец учит мать бранить сице: мама-кака, мама-бля-бля; а мать учит подобно отца бранить: тятя бля-бля. И как младенец станет блякать, то отец и мать тому бляканию радуются и понуждают младенца, дабы он непрестанно их и посторонних людей блякал… А когда мало повозмужает младенец и говорить станет яснее, то уже учат его и совершенному сквернословию и всякому неистовству.
В более широком, общенациональном контексте о сквернословии рассуждал историк и общественный деятель Василий Крестинин в «Плане всеобщего обучения всякого чина детей обоего пола» (1764). Определяя злословие как «наружный знак внутренней ненависти и презрения к ближнему», Крестинин утверждал, что «наша старинная матерная брань, по причине выражаемого ею срамословия, ни в каких письменных сочинениях нетерпима в нашем народе». Однако и в его «просвещенный век сей остаток древнего варварства из употребления еще не выходит».
Дальнейшие размышления изложены почти теми же словами, что у Посошкова: «…детские разговоры растлеваются примерами старших людей, употребляющих матерную брань без стыда по обыкновению предков. Сверх того, злонравные служители в богатых домах дерзают обучать срамословию малолетних сынов своих хозяев вместо игрушки. То же сквернословие с большею необузданностью попускается ребятами в деревнях, обитаемых вообще безграмотными поселянами».
Между тем «уроки матерщины», горячо осуждаясь просвещенной частью общества, оставались негласной составляющей семейного воспитания. Умение смачно выругаться ценилось и как возможность эмоциональной разрядки, и как средство словесной самозащиты, и как способ демонстрации превосходства.