Книга: Цирцея
Назад: Глава семнадцатая
Дальше: Глава девятнадцатая

Глава восемнадцатая

Как этот эпизод представили бы в песнях? Богиня стоит на одиноком мысу, ее возлюбленный исчезает вдали. Глаза богини влажны, но взгляд непроницаем, обращен внутрь, к сокровенным мыслям. У подола ее сидят звери. Липы цветут. Наконец, когда он уже вот-вот скроется за горизонтом, она поднимает руку и прикладывает к животу.

Внутренности мои забурлили в тот миг, когда Одиссей поднял якорь. Меня, никогда в жизни не испытывавшую тошноты, теперь тошнило ежеминутно. Рвало так, что горло саднило, желудок гремел, как старый орех, а рот растрескался по уголкам. Тело будто вознамерилось извергнуть все съеденное за сотню лет.

Нимфы заламывали руки, хватались друг за друга. Такого они еще не видели. Все в нашем племени, будучи беременными, светятся и наливаются как бутоны. Они решили, что я отравлена, а то и проклята каким-то богопротивным превращением и тело мое выворачивается наизнанку. Они пытались мне помочь, но я их отталкивала. Ребенок, которого я ношу, будет называться полубогом, но слово это – обман. От моего рода ему достанутся кое-какие особые дарования – скорость или красота, сила или обаяние. Но все остальное он унаследует от отца, ведь смертное множится вернее, чем божественное. Плоть его будет подвержена бесчисленным острым болям и роковым несчастьям, угрожающим каждому человеку. Нечто столь хрупкое я не могла доверить ни одному богу, ни одному родичу – никому, кроме себя самой.

– Уходите сейчас же, – сказала я им изменившимся, охрипшим голосом. – Каким образом – мне все равно, известите своих отцов и уходите. Это только для меня.

Как они восприняли мои слова, я не узнала. Меня опять скрутило, глаза заслезились и ничего уже не видели. А когда я добралась до дома, нимфы исчезли. Их отцы побоялись, наверное, что беременеть от смертных заразно, и не противились. Непривычно стало без нимф в доме, но мне некогда было думать об этом, и плакать по Одиссею – тоже. Дурнота не прекращалась. Одолевала меня ежечасно. Почему мне так туго, я не могла понять. То ли человеческая кровь не могла ужиться с моей, то ли меня и в самом деле прокляли – какая-нибудь заплутавшая порча, насланная Ээтом, кружила-кружила и наконец настигла меня. Но с этим недугом не справлялись ни противодействующие заклятия, ни даже моли. Что же тут странного, Цирцея? Разве ты не усложняешь себе упорно все и всегда?

Я поняла, что в таком состоянии защититься от заезжих моряков не смогу. Доползла до горшочков с травами и навела чары, о которых думала давным-давно, – иллюзию, делавшую остров для проходящих мимо кораблей похожим на гряду враждебных, смертоносных скал. После я легла на землю, еле дыша. Теперь меня оставят в покое.

В покое. Я рассмеялась бы, не будь мне так худо. Кислый, резкий запах сыра из кухни, соленое зловоние водорослей, доносимое ветром, земля, червивая после дождя, куст чахлых, коричневеющих роз. От всего этого жгучая желчь подступала к горлу. Потом разболелась голова – словно иглы морского ежа впились в глаза. Так, наверное, чувствовал себя Зевс, когда из головы его готовилась выскочить Афина. Я доползла до своей затененной ставнями спальни и легла, воображая, как прекрасно было бы перерезать себе горло и положить этому конец.

Но, хоть это прозвучит странно, даже в таком отчаянном положении я не отчаивалась совсем. Я привыкла, что несчастье бесформенно, смутно и простирается до горизонта во все стороны. А у этого были берега, глубина, цель и очертания. В нем заключалась надежда, ведь однажды оно прекратится и принесет мне мое дитя. Моего сына. Ибо благодаря колдовству ли, или унаследованному дару пророчества, но я знала, что это именно сын.

Он рос, и вместе с ним росла его уязвимость. Никогда еще моя бессмертная плоть, обложившая его подобно броне, так меня не радовала. Почувствовав, как он толкается, я пришла в восторг и теперь все время с ним разговаривала – измельчая травы, выкраивая для него одежду, сплетая люльку из камыша. Я представляла, как он ходит рядом, из ребенка превращается в юношу, а потом и в мужчину. Я покажу ему все чудеса, что для него приготовила: этот остров и небо над ним, овец и фрукты, море и львов. Совершенное уединение, которому не быть уже одиночеством.

Я прикоснулась к животу. Твой отец сказал однажды, что хочет еще детей, но ты появился не поэтому. Ты – для меня.

* * *

Одиссей говорил, схватки у Пенелопы поначалу были совсем слабыми – она даже подумала, что переела груш, оттого и живот разболелся. Мои же низверглись точно молния с неба. Помню, я ползла из сада в дом, корчась, силясь сдержать раздиравшие меня судороги. Я заранее приготовила вытяжку из ивы и выпила немного, потом выпила все, а под конец уже вылизывала горлышко бутылки.

Я так мало знала о родах, их стадиях и течении. Тени передвинулись, но бесконечный миг в жерновах боли, перетиравших меня в муку, все не заканчивался. Я кричала и тужилась ей вопреки час за часом, а дитя все не выходило. Повитухи знают способы заставить ребенка двигаться, но я-то не знала. Понимала только одно: если роды затянутся, мой сын умрет.

А им все не было конца. В муках я опрокинула стол. После я увижу, что вся комната растерзана, будто бы медведями: гобелены сорваны со стен, табуреты разломаны, блюда разбиты. Как это случилось, я не помню. Разум мой шатался меж бесчисленных кошмаров. Вдруг ребенок уже мертв? Вдруг я, как моя сестра, взрастила внутри чудовище? Неутихающая боль казалась тому подтверждением. Будь ребенок невредим и нормален, разве уже не вышел бы?

Я закрыла глаза. Просунув внутрь себя руку, нащупала гладкую округлость младенческой головы. Рогов вроде нет, и вообще ничего страшного. Голова просто застряла в отверстии, стиснутая моими костями и мускулами.

Я молилась Илифии, богине деторождения. Она способна ослабить хватку моего чрева и вывести дитя на свет. Говорили, что Илифия следит за рождением всякого бога и полубога. “Помоги!” – кричала я. Но она не приходила. Звери мои, разбежавшиеся по углам, выли, и я припомнила, о чем давным-давно шептались сестрицы во дворце Океана. Если богам рождение ребенка неугодно, они могут остановить Илифию.

Мысль эта захватила мой лихорадочно работавший разум. Кто-то не пускает Илифию ко мне. Кто-то смеет вредить моему сыну. Это придало мне нужной силы. Я оскалилась во тьму и поползла на кухню. Схватила нож, притащила большое бронзовое зеркало, поставила перед собой – Дедала ведь не было, чтоб помочь. Улеглась меж сломанных ножек стола, прислонилась к мраморной стене. Холод камня меня успокоил. Этот ребенок не Минотавр, но смертный. Главное – не вонзить лезвие слишком глубоко.

Я опасалась, что боль парализует меня, но едва ее почувствовала. Слышался скрежет, будто камень терся о камень, и я поняла вдруг, что это мое дыхание. Толща плоти раздалась, и он появился наконец – скрюченный, как улитка в раковине. Я смотрела на него во все глаза, боясь пошевелить. Что, если он умер прежде? Что, если не умер, а я убила его собственной рукой? И все же я вытянула младенца наружу, воздух обдал его тело, и он завопил. Я завопила вместе с ним, потому что никогда не слышала звука сладостнее. Положила его себе на грудь. Камень под нами был мягче пуха. Младенец трясся не переставая, прижимался ко мне влажным, живым личиком. Не выпуская его из рук, я перерезала пуповину.

И сказала: видишь? Нам с тобой никто не нужен. Он квакнул в ответ и закрыл глаза. Мой сын, Телегон.

* * *

Нельзя сказать, чтобы я легко отнеслась к материнству. Я встречала его, как солдат встречает врага: собравшись, напрягшись, подняв меч, дабы отразить надвигающийся удар. Но приготовлений моих оказалось недостаточно. Я думала, что за несколько месяцев, проведенных с Одиссеем, узнала немало о премудростях человеческого житья. Еда три раза в день, телесные выделения, мытье и стирка. Я нарезала двадцать пеленок и считала себя предусмотрительной. Но что я знала о человеческих младенцах? Ээту и месяца не было, когда он научился ходить. Двадцати пеленок мне хватило лишь на день.

Слава богам, я хоть во сне не нуждалась. Ведь мыть, варить, тереть, отчищать и замачивать приходилось ежеминутно. Но как, спрашивается, это делать, если и ему ежеминутно что-то нужно было: есть, переодеваться, спать? Последнее я всегда считала для людей делом самым простым и естественным, как дыхание, но он, кажется, спать не умел. Я пеленала его так и сяк, качала, пела песни, а он все вопил, трясясь и задыхаясь, пока львы не разбежались, пока я не испугалась, что он сам себе навредит. Я соорудила перевязь, чтобы носить его, чтобы он прямо у сердца лежал. Я давала ему успокоительные травы, жгла благовония, сзывала птиц петь под нашими окнами. Но помогало лишь одно – ходить с ним на руках – по комнатам, по берегу, по холмам. Тогда он, обессилев, закрывал наконец глаза и засыпал. Но стоило мне остановиться, попытаться его уложить – просыпался тут же. И даже если я ходила безостановочно, скоро пробуждался и вопил опять. В нем помещался целый океан скорби, который можно было лишь закупорить на мгновение, но осушить – нельзя. Сколько раз в эти дни вспоминала я улыбчивого сына Одиссея? Я и его хитрость испробовала – вкупе с остальными. Подняв мягкое тельце в воздух, поклялась сыну, что он в безопасности. Но он только громче завопил. Уж не знаю, почему царевич Телемах уродился милым, думала я, но наверняка благодаря Пенелопе. А я как раз вот такого ребенка и заслужила.

И все же нам выпадали минуты покоя. Когда он наконец засыпал, сосал грудь или улыбался, глядя, как разлетается вспорхнувшая с дерева стая. Я смотрела на него и ощущала любовь невыносимо остро, будто разверстую рану. Я перечисляла, на что ради него готова. Обвариться кипятком. Вырвать себе глаза. Стереть ноги до костей, лишь бы он был счастлив и здоров.

Но счастлив он не был. Минутку, думала я, мне нужно, чтобы всего лишь минутку он не заливался так яростно у меня на руках. Но минутка эта не наступала. Он ненавидел солнце. Ненавидел ветер. Ненавидел ванну. Ненавидел быть спеленатым и голым, лежать на животе и на спине. Весь этот огромный мир он ненавидел и все, что есть в нем, а меня, казалось, больше всего.

Когда-то я часами творила заклинания, пела, ткала. Мне не хватало тех часов, как не хватало бы оторванной руки или ноги. Я призналась себе, что хотела бы даже вновь превращать людей в свиней – это, по крайней мере, у меня отлично получалось. Я готова была отшвырнуть младенца, но продолжала расхаживать с ним в ночи взад-вперед по берегу, на каждом шагу вздыхая по прошлой жизни. Он все голосил, и я сердито сказала во тьму: “Не нужно хоть беспокоиться, что он умер”.

И тут же захлопнула ладонью рот, ведь бог подземного царства и на куда менее явное приглашение откликается. Я подняла сына, посмотрела в разъяренное личико. В глазах его стояли слезы, волосы были растрепаны, а на щеке – царапинка. Откуда она взялась? Какой злодей посмел его ранить? Все, что слышала я о человеческих младенцах, нахлынуло вновь: как они умирают без причины и по любой причине – переохладившись, проголодавшись, повернувшись на один бок или на другой. Я ощущала каждый вздох в его худенькой груди и думала: так неправдоподобно, так маловероятно, что это хрупкое существо, неспособное даже голову держать, может выжить в жестоком мире. Но он выживет. Выживет, пусть даже мне самой придется сразиться с невидимым богом.

Я всматривалась во тьму. Прислушивалась, как волчица, чуткая к любой угрозе. Вновь ткала иллюзии, превращавшие мой остров в дикие скалы. Но страх не отступал. Отчаявшиеся люди порой безрассудны. Если все-таки они высадятся на скалы, то услышат крик младенца и придут. А вдруг я позабыла все свои хитрости и не смогу заставить их пить вино? Я вспоминала рассказы Одиссея о том, как солдаты поступали с детьми. С Астианактом и прочими сынами Трои, которых расшибали, сажали на копья, рвали на кусочки, топтали лошадьми, убивали без конца, чтобы они, уцелев и возмужав, не явились мстить.

Всю жизнь я ждала, что меня постигнет беда. Постигнет, в этом я не сомневалась, ведь желаний, способностей и своеволия у меня было больше, чем мне, по мнению прочих, полагалось, а за это и поражает молния. Не раз обжигало меня горе, но до сих пор не опалило нутра. В те дни мое безумие усиливалось новой убежденностью: появилось наконец то, что боги могут использовать против меня.

* * *

Я не сдавалась, а он рос. Больше тут нечего сказать. Он успокоился и тем успокоил меня, а может, и наоборот. Я уже не глядела вокруг так пристально, реже думала о том, чтобы кипятком обвариться. Он впервые улыбнулся и стал спать в колыбели. Не кричал целое утро, и я смогла поработать в саду. Умный мальчик, сказала я. Ты меня просто испытывал, верно? Услышав мой голос, он глянул на меня из травы и улыбнулся опять.

Мысль о его смертном естестве не покидала меня, неумолчная, как биение второго сердца. Теперь, когда он мог садиться, тянуться, хватать, все вещи в доме, самые обыкновенные, показали зубы. Кипящие на огне горшки, казалось, сами прыгали ему в руки. Ножи соскальзывали со стола и пролетали на волосок от его головы. Стоило мне его усадить, и вот уже рядом жужжала оса, скорпион выбегал из невидимой щели и задирал хвост. Искры, с треском вылетая из очага и описывая дугу, будто целились в его нежное тельце. Всякую беду я успевала предотвратить, потому что ни на шаг от него не отходила, но от этого только сильнее боялась закрыть глаза, оставить его хоть на миг. На него опрокинется поленница. Его укусит смирная всю свою жизнь волчица. Проснувшись, я увижу выросшую над колыбелью гадюку с разинутой пастью.

Я до того плохо соображала от любви, страха и отсутствия сна, что поняла лишь очень нескоро: ядовитые насекомые не прилетают целой армией, а десять опрокинутых за одно утро горшков – это слишком даже для меня, неловкой от усталости. Вспомнила, как ко мне, рожавшей в долгих муках, не пустили Илифию. И задумалась, не предпринимает ли бог, сделавший это и потерпевший неудачу, новых попыток.

* * *

Я уложила Телегона в перевязь и отправилась к пруду, располагавшемуся на полпути к горной вершине. В нем жили лягушки, серебристая рыбешка и водомерки. Росли дремучие водоросли. Не знаю, почему именно к воде меня тогда потянуло. Может, во мне еще осталось что-то от наяды.

Я коснулась глади пруда:

– Кто-то из богов хочет навредить моему сыну?

Вода зарябила, и в ней возник образ Телегона. Он лежал, завернутый в шерстяной саван, бледный, бездыханный. Я отпрянула, ахнув, и видение распалось. С минуту я переводила дух, прижимаясь щекой к головке Телегона. Пушок у него на затылке весь вытерся, оттого что он без конца ворочался в люльке.

Вновь дрожащей рукой я тронула воду:

– Кто?

Вода показывала лишь небо над нашими головами.

– Прошу! – взмолилась я.

Но ответа не было, и я почувствовала, как панический страх подступает к горлу. Может, какая-то нимфа нам угрожает или речной бог? Природной силы меньших божеств как раз хватило бы на всяческие проделки с животными, насекомыми, огнем. Уж не моя ли это мать, объятая завистью: она ведь не может теперь рожать, а я могу. Но этот бог способен скрыться от моего взгляда. А таких божеств на белом свете всего ничего. Мой отец. Мой дед, наверное. Зевс и кое-кто из верховных олимпийцев.

Я прижала Телегона к себе. Моли может отразить заклятие, но не трезубец и молнию. Перед такой силой я паду как соломинка.

Я закрыла глаза, отогнала удушающий страх. Мне нужен ясный ум. Нужно припомнить все хитрости, которые младшие божества использовали против старших с начала времен. Разве не рассказывал мне Одиссей, что мать Ахилла, морская нимфа, нашла способ договориться с Зевсом? Но какой способ, он не объяснил. Да и сын ее в конце концов погиб.

Каждый вдох пилой врезался мне в грудь. Нужно узнать, кто это. Первым делом. Не могу я защищаться от тени. Покажите, с кем сражаться.

* * *

Вернувшись, я затеплила пламя в очаге, хоть это было и ни к чему. Лето перерастало в осень, ночь стояла теплая, но мне хотелось, чтобы в доме пахло кедром и душистыми травами, которые я бросила в огонь. Озноб пробирал. В другой раз я решила бы, что дело в перемене погоды, но теперь казалось: чья-то злая воля заставляет меня леденеть. Волосы на затылке вздыбились. Расхаживая взад-вперед по каменному полу, я укачивала Телегона, пока он не уснул наконец, умаявшись кричать. Этого я и ждала. Положила Телегона в колыбель, придвинула ее к самому огню, рассадила вокруг львов и волков. Бога им не остановить, но божества в основном трусливы. Может, когти и зубы выиграют мне время.

Взяв в руку посох, я встала перед очагом. Внимательная тишина сгустилась в комнате.

– Решивший извести мое дитя, явись! Явись и говори со мной открыто. Или ты убиваешь, лишь прячась в тени?

Ни звука. Я слышала только, как дышит Телегон и пульсирует кровь в моих жилах.

– Прятаться мне не нужно. – Голос рассек тишину. – И не такой, как ты, расспрашивать о моих намерениях.

Она вонзилась в пространство, высокая, прямая и резко-белая, будто коготь молнии в полуночном небе. Шлем с гребнем из конского волоса задевал потолок. Зеркальные доспехи искрились. Острый наконечник длинного тонкого копья в ее руке изукрашивали отсветы пламени. Пылающая неизбежность, перед лицом которой всякий грязный, копошащийся сброд должен провалиться сквозь землю. Любимая дочь Зевса, блистательная Афина.

– Чего я желаю, то произойдет. Тут послаблений быть не может.

Снова этот голос – как режущий металл. Мне случалось находиться рядом с великими богами – с отцом и дедом, Гермесом, Аполлоном. Но ничей еще взгляд так меня не пронзал. Одиссей сравнил ее однажды с наточенным клинком, чье ребро не толще волоса, он так тонок, что вонзится – ты и не почувствуешь, а кровь твоя меж тем будет стекать на землю, толчок за толчком.

Она простерла безупречную руку:

– Дай мне дитя.

Всякое тепло покинуло комнату. Даже потрескивавший рядом огонь казался лишь нарисованным на стене.

– Нет.

Глаза ее были как серые камни в серебряной оплетке.

– Будешь мне перечить?

Воздух загустел. Я почувствовала, что задыхаюсь. На груди Афины сияла знаменитая эгида – кожаные доспехи, украшенные золотой бахромой. Говорили, что они из кожи титана, которую Афина собственноручно с него сняла и выдубила. И тебя так же буду носить, если не подчинишься и не попросишь пощады, уверял ее сверкающий взгляд. Меня затрясло, язык пересох. Но если я что и знала об этом мире, то только одно: боги не ведают пощады. Я ущипнула себя. Резкая боль меня уравновесила.

– Буду. Хотя едва ли это честный поединок – ты против безоружной нимфы.

– Отдай мне его по доброй воле, и обойдемся без поединка. Я сделаю все быстро, обещаю. Он не будет страдать.

Не слушай врага, сказал мне Одиссей однажды. Посмотри на него. И все поймешь.

Я посмотрела на нее. Вооруженная, в доспехах с ног до головы – шлем, копье, эгида, поножи. Устрашающее зрелище: богиня войны, готовая к битве. Но к чему весь этот арсенал против меня, в жизни не сражавшейся?

Разве только чего-то другого Афина боится, и это что-то словно бы делает ее обнаженной и беззащитной.

Мной двигало чутье, приобретенное за то немалое время, что я прожила в отцовском дворце и с Одиссеем многоумным, знавшим так много хитростей.

– Великая богиня, всю жизнь я слушала истории о твоем могуществе. Поэтому не могу не спросить. Ты не первый день уже хочешь убить моего сына, а он все жив. Как такое может быть?

Она принялась раздуваться, будто кобра, но я не отступала.

– Только одно приходит в голову: тебе не позволяют. Что-то мешает тебе. У мойр свои намерения, и они не дают тебе просто взять и убить его.

Услышав про мойр, Афина сверкнула глазами. Она была богиней противоречия, порожденной блестящим, неустанным разумом Зевса. Если ей что-то запретили, пусть даже и три серые богини, легко она не подчинится. Разберет этот запрет до мельчайших частиц, чтобы как-нибудь сквозь него да просочиться.

– Вот, значит, почему ты действовала так. С помощью ос да падающих горшков. – Я смерила ее взглядом. – Как, должно быть, столь недостойные средства уязвляли твою душу воительницы.

Рука ее на древке копья ослепительно белела.

– Это ничего не меняет. Ребенок должен умереть.

– И умрет, лет через сто.

– Скажи, сколько, по-твоему, твои чары продержатся против меня?

– Сколько потребуется.

– Уж больно ты прыткая. – Она шагнула ко мне. Плюмаж из конского волоса со свистом скользнул по потолку. – Ты забыла свое место, нимфа. Я дочь Зевса. На твоего сына мне, может, и нельзя напасть, но насчет тебя мойры ничего не говорят.

Она аккуратно вкладывала слова в пространство, будто камни в мозаичное полотно. Что такое гнев Афины, знали даже боги. Противоречившие ей обращались в пауков или камни, сходили с ума, их уносило вихрем, и были они прокляты и гонимы до скончания времен. А без меня Телегон…

– Да. – Она улыбнулась холодно, бесстрастно. – Ты начинаешь понимать свое положение.

Афина оторвала копье от пола. Оно уже не сияло. Текучим мраком оно струилось в ее руке. Я отступила и прислонилась к плетеной стенке колыбели, лихорадочно соображая.

– Ты можешь навредить мне, это верно. Но у меня тоже есть отец, есть семья. Вряд ли им понравится, если кого-то из нашего рода покарают ни с того ни с сего. Они разгневаются. А может быть, даже предпримут что-нибудь.

Копье зависло над полом, но Афина так и не занесла его.

– Если будет война, титанида, победит Олимп.

– Желай Зевс войны, давно бы метнул в нас свою молнию. Но он не спешит. Как он отнесется к тому, что ты разрушила мир, с таким трудом достигнутый?

Я видела по глазам, как она мысленно щелкает счетами: столько-то камешков справа, столько-то слева.

– Твои угрозы грубы. Я надеялась, мы здраво все обсудим.

– Ты хочешь убить мое дитя, что тут может быть здравого? Ты гневаешься на Одиссея, но он об этом мальчике даже не знает. Убив Телегона, Одиссея не накажешь.

– Дерзишь, колдунья.

Не будь на кону жизнь моего сына, я, пожалуй, рассмеялась бы тому, что увидела в глазах Афины. Как ни умна она была, чувств своих скрывать не умела. Да и зачем ей? Разве посмеет кто-то навредить великой Афине, даже прочтя ее мысли? Одиссей говорил, она на него сердится, но он не понимал божественной натуры. Она не сердилась. Исчезнув, она лишь проделала старый трюк, о котором говорил Гермес: отвернись от любимчика, доведи его до отчаяния. Потом возвратись во всем блеске и наслаждайся, глядя, как перед тобой пресмыкаются.

– Зачем желать моему сыну смерти, если не для того, чтобы ранить Одиссея?

– Тебе о том знать не полагается. Я видела будущее и говорю, что этот младенец выжить не должен. А если выживет, ты станешь сожалеть об этом до конца дней своих. Ты лелеешь свое дитя, и я тебя не осуждаю. Но не позволяй слепой материнской любви затмить твой рассудок. Подумай, дочь Гелиоса. Не благоразумнее ли отдать мне его сейчас, пока он не успел закрепиться в этом мире, пока и плоть его, и твоя привязанность еще только образуются? – Тон ее смягчился. – Представь, насколько тебе будет тяжелее через год, два или десять, когда любовь твоя вырастет. Лучше сейчас с легкостью отправить его в обитель душ. Лучше родить другое дитя и постепенно забыться в новых радостях. Ни одна мать не должна видеть смерть своего ребенка. Но если это неизбежно и иначе нельзя, возможно, ей воздастся.

– Воздастся.

– Ну конечно. – Лицо ее, обращенное ко мне, светилось ярко, как сердцевина горнила. – Ты ведь не думаешь, что я прошу о жертве, не предлагая награды взамен? Афина Паллада будет тебе покровительствовать. И вечно благоволить. Я воздвигну твоему сыну памятник на этом острове. А в свое время пошлю тебе другого достойного человека, чтобы стал отцом второму твоему сыну. Я благословлю его рождение, защищу от всех бед. Среди людей он станет предводителем, устрашающим в битвах, мудрым на советах и уважаемым всеми. Он оставит после себя наследников и исполнит все твои материнские надежды. Я об этом позабочусь.

Самый щедрый на свете дар, редкий, как золотые яблоки Гесперид: подкрепленная клятвой дружба олимпийца. Ты будешь жить в покое и наслаждениях, какие только возможны. И навсегда перестанешь бояться.

Я глядела в серое сияние ее взора, в глаза, подобные драгоценным камням, вращавшимся в воздухе, бликуя на свету. Она улыбалась, развернув ко мне ладонь, будто ждала, что я вложу в нее свою. Говоря о детях, она почти напевала, словно баюкая собственного ребенка. Но у Афины не было детей и никогда не будет. Она любила лишь здравый смысл. А здравый смысл никогда не равнялся мудрости.

Дети не мешки с зерном, одного не заменишь на другого.

– Ты, видно, считаешь меня кобылой, готовой плодиться по твоей прихоти, но это опустим. Почему тебе так важно умертвить моего сына – вот настоящая загадка. Какой его поступок хочет предотвратить могущественная Афина и готова так дорого за это платить?

Мягкости ее как не бывало. Она отдернула руку – будто захлопнула дверь.

– Значит, ты решила противостоять мне. Ты, ничтожное божество со своими сорняками.

Я ощущала натиск ее силы, но от Телегона отказываться не собиралась ни за какие сокровища.

– Решила.

Она оскалилась, обнажив белые зубы.

– Ты не способна следить за ним всегда. В конце концов я его заберу.

Она исчезла. Но я сказала все равно, чтобы слышал пустой зал и уши моего спящего сына:

– Ты не знаешь, на что я способна.

Назад: Глава семнадцатая
Дальше: Глава девятнадцатая