Книга: Цирцея
Назад: Глава пятнадцатая
Дальше: Глава семнадцатая

Глава шестнадцатая

Позже, много позже, я услышала песнь, что сложили о нашей встрече. Мальчишка исполнял ее неумело, не попадая в ноты чаще, чем наоборот, но мелодичность стиха проступала даже сквозь эту фальшь. Собственное изображение меня не удивило: надменная колдунья, которая, не в силах противостоять герою с мечом, падает на колени и молит о пощаде. Поэты, по-моему, только и пишут, что об униженных женщинах. Будто если мы не плачем и не ползаем в ногах, то и рассказывать не о чем.

Мы лежали рядом на моей широкой золотой кровати. Мне хотелось увидеть его разомлевшим от наслаждения, страстным, открытым. Открытым он не стал, но остальное я увидела. Кое-какое доверие мы и впрямь обрели.

– На самом деле я не из Аргоса, – признался он. Отсветы пламени из очага трепетали вокруг нас, отбрасывавших на простыни длинные тени. – Мой остров Итака. Для коров он чересчур каменист. Мы коз растим да оливки.

– А война? Тоже вымысел?

– Война – правда.

Не было ему покоя. Вид такой, словно он готовится отразить удар копья из темноты. Но усталость уже проступала, как прибрежные камни в отлив. По правилам гостеприимства расспрашивать его мне следовало, лишь дав подкрепиться и отдохнуть, но мы все эти церемонии опустили.

– Ты сказал, путь был трудным.

– Из Трои я отплыл с двенадцатью кораблями. – Лицо его в желтом свете напоминало старый щит, избитый, изборожденный. – А остались только мы.

Невольно я поразилась. Они потеряли одиннадцать кораблей, а значит, больше пятисот человек.

– Как постигло вас такое несчастье?

Он рассказывал все по порядку – будто рецепт приготовления мяса давал мне. О штормах, что гнали их через полмира. О землях, населенных каннибалами, мстительными дикарями и сибаритами, отравляющими волю. О том, как на них напал внезапно циклоп Полифем, свирепый одноглазый великан, сын Посейдона. Он сожрал полдюжины человек и высосал их кости. Одиссею пришлось ослепить его, чтобы сбежать, и теперь Посейдон, жаждущий мести, охотится за ними по всем морям.

Неудивительно, что он хромал, неудивительно, что поседел. Этот человек противостоял чудовищам.

– А теперь и Афина, всегда меня направлявшая, от нас отвернулась.

Услышав это имя, я не удивилась. Умная дочь Зевса хитрость и изобретательность ценила превыше всего. И именно такого, как Одиссей, могла полюбить.

– Что же ее оскорбило?

Я сомневалась, что получу ответ, однако Одиссей, глубоко вздохнув, сказал:

– Война порождает множество грехов, и я их совершал не меньше прочих. Но просил у нее прощения, и она всегда прощала. А потом мы разорили город. Мы рушили храмы, поливали кровью алтари.

Марать кровью священные предметы считалось величайшим богохульством.

– Я участвовал в этом вместе со всеми, но другие остались, чтобы вознести ей молитвы, а я нет. Я… торопился.

– Вы десять лет сражались. Это можно понять.

– Ты добра, но мы ведь оба знаем, что нельзя. Стоило мне подняться на борт, как гребни разъяренных волн вздыбились. Небо потемнело, сделалось стальным. Я попробовал развернуть флотилию, но было поздно. Посланный ею шторм унес нас далеко от Трои. – Одиссей потирал костяшки пальцев, будто они болели. – Теперь, когда я обращаюсь к ней, она не отвечает.

Напасть за напастью. И все же он, истомленный, обескровленный горем, вошел в дом колдуньи. Сел у моего очага и ничегошеньки не показал, кроме улыбки да обаяния. Какая нужна для этого твердость, какая неослабная воля! Но всякий человек истощается. Усталость омрачила его лицо. Голос стал хриплым. Я назвала его кинжалом, но видела, что он и сам изрезан до костей. И боль его отзывалась болью в моей груди. Приглашая его в свою постель, я, скажем так, бросала вызов, но чувство, вспыхнувшее во мне теперь, было гораздо древнее. Вот он лежит, тело его распростерто передо мной. Здесь кое-что порвалось, но я смогу починить.

Я взяла эту мысль, подержала. Когда явились те, первые моряки, я была отчаявшимся существом, готовым угождать любому, кто мне улыбнется. А теперь стала беспощадной колдуньей и доказывала свою силу, заполняя один свинарник за другим. Все это напомнило вдруг, как Гермес когда-то меня испытывал. Раскисну от слез или покажу себя гарпией? Глупой чайкой или злобным чудовищем?

Не может быть, чтобы и теперь не дано было третьего.

Я взяла его за руки и привлекла к себе.

– Тяжело тебе пришлось, Одиссей, сын Лаэрта. Из тебя выжаты все соки, как из листьев зимой. Но здесь ты найдешь убежище.

Облегчение в его взгляде обдало меня теплом. Я отвела Одиссея в зал и велела нимфам о нем позаботиться: наполнить серебряную ванну, омыть его взмокшее тело, принести ему чистую одежду. После Одиссей, сияющий и чистый, предстал перед столом, который мы заставили едой. Но он и не думал садиться.

– Прости, – он поглядел мне в глаза, – я не могу есть.

Я понимала, что ему нужно. Он не горячился, не умолял, просто ждал моего решения.

Вокруг меня, казалось, золотился воздух.

– Идем, – сказала я.

Зашагала к двери, вышла во двор, к свинарнику. Коснулась ворот, они распахнулись. Свиньи завизжали испуганно, но, увидев за моей спиной Одиссея, успокоились. Помазав им рыла маслом, я произнесла заклинание. И они, уже в людском обличье, поднялись на ноги, стряхивая щетину. Подбежали к Одиссею, плача, пожимали ему руку. Он плакал тоже, беззвучно, но слезы лились ручьями, так что даже борода его промокла и потемнела. Казалось, он отец, а они его заблудшие дети. В каком же возрасте они с Одиссеем отправились в Трою? Многие, видно, были совсем мальчишками. Я стояла в стороне и наблюдала за ними, словно пастух за стадом. А когда они выплакались, сказала:

– Милости прошу. Вытащите свой корабль на берег и приведите товарищей. Милости прошу вас всех.

* * *

Тем вечером они ели с аппетитом, смеялись, провозглашали тосты. Они даже как будто помолодели, обновленные избавлением. И Одиссей забыл об усталости. Я наблюдала за ним, сидя у станка – любопытно было видеть новую его грань: командир со своими подчиненными. И в этом он оказался хорош, как во всем остальном, – потешался над их выходками, журил слегка, невозмутимый, вселяющий уверенность. Они вились вокруг него, словно пчелы вокруг улья.

Когда тарелки опустели, а сидевших за столом стало клонить в сон, я раздала им одеяла и предложила укладываться где удобно. Кое-кто разлегся в пустовавших комнатах, но в основном люди отправились на улицу – спать под летними звездами.

Остался только Одиссей. Я повела его к серебряному креслу у очага, налила вина. Он выглядел довольным, сидел, подавшись вперед, будто ожидая с нетерпением, что еще я предложу.

– Станок, так тебя восхитивший, изготовил мастер по имени Дедал, – сказала я. – Знакомое имя?

Приятно было видеть искреннее удивление и радость.

– Неудивительно, что он так чудесен. Можно?..

Я кивнула, он тут же подошел к станку. По каждой перекладине провел рукой, снизу доверху. Прикасался благоговейно, как жрец к алтарю.

– Как он к тебе попал?

– Это подарок.

В глазах его светилось любопытство, мелькали догадки, но выспрашивать он не стал. А вместо этого сказал:

– В моем детстве все мальчишки играли в Геракла, побеждающего чудовищ, а я хотел быть Дедалом. Дар выдумывать разные диковины, глядя на кусок необработанного дерева или металла, впечатлял меня больше. Но, к моему большому огорчению, у меня такого таланта не оказалось. Я вечно резал себе пальцы.

Я вспомнила белые шрамы на руках Дедала. Но промолчала.

Рука Одиссея лежала на боковой перекладине, словно на голове любимой собаки.

– Можно я посмотрю, как ты ткешь?

Я не привыкла работать, когда кто-то стоит совсем рядом. Нить будто распухла и путалась в пальцах. Его глаза следили за каждым движением. Он спрашивал, для чего нужна каждая деталь и в чем отличие от других станков. Я, как могла, старалась объяснить, но в конце концов пришлось признаться, что сравнить мне не с чем.

– Я только за этим станком и работала.

– Подумать только, какое везение! Все равно что целую жизнь вино пить вместо воды. Все равно что Ахилл был бы у тебя на посылках.

Этого имени я не знала.

Одиссей заговорил нараспев, как сказитель: Ахилл – фтийский царевич, самый быстроногий на свете, лучший из ахейских воинов, сражавшихся под Троей. Прекрасный, блистательный сын грозной морской нимфы Фетиды, изящный и смертоносный, как само море. Троянцы падали пред ним словно трава под косой, и сам могучий Гектор, троянский царевич, погиб, пронзенный острием Ахиллова ясеневого копья.

– Он тебе не нравился, – заметила я.

Сдержанное изумление отразилось на лице Одиссея.

– Я отдавал должное его достоинствам. Но воином он был негодным, хоть и много крови мог пролить. Его представления о верности и чести доставляли нам массу неудобств. Немалых усилий стоило изо дня в день заставлять его следовать общему замыслу, идти по своей борозде. А когда он лишился лучшего, что у него было, с ним стало еще трудней. Но я говорил уже: его родила богиня, и пророчества свисали с него как водоросли. Трудности, которым он противостоял, для меня непостижимы.

Одиссей не лгал, но и правды не говорил. Он назвал Афину своей покровительницей. А значит, ходил бок о бок с теми, кто целый мир мог раздавить как яичную скорлупу.

– Что же у него было лучшим?

– Его возлюбленный, Патрокл. Он меня не очень любил, но добрые вообще меня не любят. После гибели Патрокла Ахилл обезумел, ну или едва не обезумел.

Я уже давно отвернулась от станка. Хотелось не только слушать Одиссея, но и видеть его лицо. Темное небо за окном постепенно бледнело. Волчица поднялась на лапы и зевнула. Наконец я заметила, что Одиссей колеблется.

– Госпожа Цирцея, – сказал он. – Золотая колдунья Ээи. Ты оказываешь нам милость, а мы в ней нуждаемся. Наш корабль разбит. И люди того и гляди сломаются. Мне совестно просить о большем, но, видно, я должен. Заветнейшее мое желание – остаться здесь на месяц. Это слишком долго?

Вспышка радости – словно вкус меда на языке. Но лицо мое оставалось спокойным.

– Пожалуй, месяц – не слишком долго.

* * *

Дни напролет он чинил корабль. Вечерами мы сидели у очага, пока его люди ужинали, а ночью он ложился со мной в постель. У него были мощные плечи, иссеченные в боях. Я гладила его шероховатые шрамы. И наслаждалась всем этим, но, по правде говоря, гораздо больше наслаждалась после, когда мы лежали рядом в темноте, он рассказывал о Трое и вся война, копье за копьем, оживала перед моим взором. Надменный Агамемнон, предводитель войска, ненадежный, как плохо закаленное железо. Его брат Менелай, чью жену, Елену, похитили, что и стало поводом для войны. Отважный и глуповатый Аякс, человек-гора. Диомед, безжалостная правая рука Одиссея. И троянцы. Красавец Парис, что шутя украл сердце Елены. Его отец, белобородый Приам, царь Трои, любимый богами за свою доброту. Его жена Гекуба, царица с душой воительницы, чье чрево породило так много прекрасных плодов. Благородный Гектор, ее старший сын, наследник трона, оплот великого города-крепости.

И Одиссей, думала я. Витая раковина. За одним изгибом всегда скрывается другой.

Я начала понимать, что он имел в виду, говоря о слабости своих соратников. Дрогнули не мускулы, а дисциплина. Мир еще не видел шествия столь заносчивого, капризного и упрямого войска, где каждый считал, что без него не победить.

– Знаешь, кто на самом деле выигрывает войны? – спросил он однажды ночью.

Мы лежали на коврах подле кровати. Жизненная сила мало-помалу вернулась к Одиссею. Глаза его теперь горели, сверкали как молнии. Повествуя, он уподоблялся одновременно законнику, сказителю и шарлатану с перекрестка – доказывал, развлекал, приподнимал завесу, скрывающую тайны мироздания. Не только слова его производили такое впечатление, хотя говорил он умно. Все вместе – его лицо, жесты, подвижные интонации. Я бы сказала, он словно чары накладывал, но никакие из известных мне чар не могли с этим сравниться. Он обладал неповторимым даром.

– Военачальники, конечно, присваивают лавры, правда, и золотом войско снабжают они. Вот только вечно зовут тебя в свой шатер и требуют доложить, чем ты занимаешься, вместо того чтоб дать тебе этим заняться. В песнях поется, что выигрывают герои. Они – другая часть. Когда Ахилл надевает шлем и прокладывает кровавый путь по полю боя, у простых людей грудь распирает. Они думают, что надолго останутся в историях, которые люди станут слагать об этой войне. Я сражался рядом с Ахиллом. Стоял щитом к щиту с Аяксом. Я чувствовал дуновение от взмахов их огромных копий. Эти воины, разумеется, еще одна часть, ведь, хотя они слабы и ненадежны, если их сопрячь, примчат тебя к победе. Но кроме этого, есть рука, собирающая все части в единое целое. Разум, способный направить всеобщую волю и не дрогнуть перед нуждами войны.

– И эта часть – ты, – подхватила я. – А значит, на Дедала ты все-таки похож. Только работаешь не с деревом, а с людьми.

Каким взглядом он меня одарил! Подобным глотку чистейшего, беспримесного вина.

– После смерти Ахилла Агамемнон назвал меня лучшим из ахейцев. Другие храбро сражались, но уклонялись от того, в чем заключается суть войны. Мне одному хватало духу делать необходимое.

Я постукивала пальцем по его исполосованной шрамами обнаженной груди, как бы исследуя, что скрывается внутри.

– Например?

– Обещать пощаду лазутчикам, если все расскажут, а после убивать их. Сечь бунтовщиков. Вытягивать героев из хандры. Любой ценой поддерживать боевой дух. Когда великий герой Филоктет ослаб от гноящейся раны, солдаты отчаялись. Тогда я оставил его одного на острове и заявил, что он сам об этом попросил. Аякс и Агамемнон до самой смерти колотились бы в запертые ворота Трои, я же придумал хитрость с гигантским конем и сочинил историю, убедившую троянцев затащить его внутрь. Я сидел согнувшись в три погибели в деревянном брюхе вместе с солдатами, которых отобрал сам, и стоило кому-то вздрогнуть – от страха или напряжения, – приставлял ему нож к горлу. И когда троянцы наконец заснули, мы разорвали их, как лисы пушистых цыплят.

На песни, что поют при дворе, и сказания великого золотого века эти истории были не похожи. Однако в его устах они отчего-то казались не гнусными, а разумными, вдохновенными, проникнутыми практической мудростью.

– Зачем ты вообще пошел на войну, если знал, каковы они, другие цари?

Он потер рукой щеку.

– Из-за одной глупой клятвы. Я пробовал уклониться. Моему сыну тогда исполнился год, я все еще чувствовал себя молодоженом. Думал, успею еще прославиться, и когда человек Агамемнона пришел за мной, я прикинулся сумасшедшим. Разделся, вышел в зимнее поле и принялся пахать. Тогда он положил моего младенца в борозду, под лемех. Я, разумеется, остановился, и меня забрали вместе со всеми.

Горький парадокс, подумалось мне: он должен был лишиться сына, чтобы его сберечь.

– Ты, наверное, был в ярости.

Он поднял руки, уронил.

– Мир несправедлив. Вот послушай, что сталось с тем советником Агамемнона. Его звали Паламед. Он исправно служил в войске, но однажды отправился в ночной дозор и упал в яму. Дно которой кто-то утыкал кольями. Страшная утрата.

Глаза его сверкнули. Будь при этом добрый Патрокл, сказал бы, наверное: ты не истинный герой, господин, не Геракл, не Ясон. Не говоришь честных слов от чистого сердца. Не совершаешь благородных деяний при ярком свете солнца.

Но я видела Ясона. И знала, какие деяния могут совершаться пред ликом солнца. Я ничего не сказала.

* * *

Проходили дни, а за ними ночи. С полсотни людей теснилось в моем доме, и впервые в жизни я прямо-таки погрязла в смертной плоти. Эти хрупкие тела требовали беспрестанной заботы, еды и питья, сна и отдыха, омовения рук-ног и телесных выделений. Сколько же смертным нужно терпения, думала я, чтоб час за часом влачиться сквозь это все. На пятый день соскользнувшее шило воткнулось Одиссею в подушечку большого пальца. Я готовила ему мази, колдовала, чтобы предотвратить заразу, и все равно палец полмесяца заживал. Я видела, как лицо его то и дело омрачает мука. Заболело, болит по-прежнему, болит и болит. Но донимало его и многое другое – затекала шея, мучила изжога, ныли старые раны. Я водила рукой по его ребристым шрамам, облегчала боль как могла. А шрамы предложила стереть. Он покачал головой:

– Как же я тогда себя узнаю?

Я втайне обрадовалась. Шрамы шли ему. Многостойким Одиссеем он звался, и наименование это вышито было на его теле. Чтобы всякий встречный, приветствуя его, говорил: вот человек, повидавший мир. Вот капитан, которому есть что рассказать.

Я могла бы тогда поведать ему свои истории. О Сцилле и Главке, Ээте, Минотавре. О каменной стене, врезавшейся мне в спину. О лужах крови на полу моей комнаты, отражающих луну. О телах моряков, что я стащила одно за другим с холма и сожгла вместе с их кораблем. О звуке, с которым разрывается и видоизменяется плоть, и о том, как, превращая человека, можно остановить трансформацию на полпути, и тогда это чудовище, это полуживотное умрет.

Он слушал бы с напряженным вниманием, и его неустанный разум исследовал бы, взвешивал, систематизировал. Я делала вид, что могу не хуже его скрывать свои мысли, но прекрасно знала, что это не так. Он увидел бы меня насквозь. Он собрал бы все мои слабости и поместил в свою коллекцию, рядом с Ахилловыми да Аяксовыми. Он носил их при себе, как прочие мужчины носят кинжалы.

Я взглянула на свое нагое тело, освещенное пламенем очага, и попыталась представить его исписанным собственной историей: зигзаг на ладони, рука без пальцев, тысячи порезов – следов моих колдовских занятий, выпуклые рубцы, оставленные отцовским пламенем, лицо как оплывшая свеча. И это лишь то, что оставило следы.

Только меня приветствовать не будут. Как Ээт назвал уродливую нимфу? Бельмо на глазу мира.

Мой гладкий живот цвета золотящегося на солнце меда светился под ладонью. Я привлекла Одиссея к себе. Я – золотая колдунья без прошлого.

* * *

Я понемногу узнавала Одиссеевых спутников – эти неверные сердца, о которых он говорил, эти дырявые сосуды. Полит был воспитан лучше остальных, Эврилох – упрям и мрачен. Худолицый Эльпенор не смеялся, а ухал по-совиному. Они напоминали мне волчат: не знали печалей, если желудок полон. Когда я проходила мимо – опускали глаза, будто хотели убедиться, что руки все еще при них.

Дни напролет они соревновались. Носились наперегонки по холмам да по берегу. То и дело прибегали, запыхавшиеся, к Одиссею. Рассудишь наше состязание в стрельбе из лука? В метании диска? Копья?

Иногда он, улыбаясь, шел с ними, но порой кричал на них и даже бил. Он хотел казаться спокойным и ровным, но вовсе таким не был. Я жила с ним – словно у моря стояла. Что ни день – разные оттенки и волны в пенных шапках разной высоты, но всегда одна и та же неуемная энергия, влекущая к горизонту. Когда сломался поручень на корабле, Одиссей в ярости выбил его ногой и зашвырнул обломки в море. На следующий день, взяв топор, отправился, угрюмый, в лес, а когда Эврилох предложил ему помощь, ощерился. Выстроить себя он все же мог, показать личину, которую, наверное, когда-то надевал ежедневно, чтоб усмирять Ахилла, но даром это не проходило, и потом Одиссей капризничал и сердился. Тогда спутники его, явно смущенные, потихоньку удалялись. Дедал сказал как-то: и лучшее железо станет ломким, если слишком долго по нему бить.

Я была гладка как масло, спокойна как в штиль вода. Пыталась его разговорить, просила рассказать, как он путешествовал среди чужих земель и народов. Он рассказывал – о войске Мемнона, сына зари, короля Эфиопии, и всадницах-амазонках со щитами в форме полумесяца. Он слышал, что некоторые фараоны Египта были женщинами, переодетыми в мужскую одежду. А в Индии есть муравьи размером с лисицу, которые выкапывают золото в пустыне. А люди, живущие далеко на севере, верят, что вовсе не Океанова река опоясывает землю, а обвивает ее огромный ненасытный змей размером с корабль в обхвате. Нет ему покоя, вечный голод гонит его вперед, заставляя мало-помалу поглощать все сущее, и когда-нибудь он съест весь мир, а потом поглотит и самого себя.

Но как бы далеко ни путешествовал он, всегда возвращался на Итаку. К своим оливковым рощам и козам, верным слугам и превосходным охотничьим псам, выращенным им самим. К своим почтенным родителям, и старой кормилице, и первой охоте на кабана, после которой остался у него на ноге тот самый длинный шрам. Его сын Телемах сейчас, должно быть, уже сгоняет с гор стада. Он с ними поладит, я всегда ладил. Любой царевич должен знать свои земли, и лучший способ узнать их – пасти овец. Он никогда не говорил: что, если я вернусь домой, а все это уж в прах обратилось? Но мысль эта явно жила в нем как вторая сущность и подпитывалась во тьме.

* * *

Уже осень наступила, день убывал, трава похрустывала под ногами. Месяц почти прошел. Мы лежали в постели.

– Нам нужно отплывать со дня на день или оставаться на зиму.

Окно было открыто, нас овевал ветерок. Имел Одиссей такую привычку – предъявить свою мысль как пустое блюдо и посмотреть, что ты на него положишь. Но на этот раз он меня удивил – продолжил сам:

– Я бы остался. Если пригласишь. Только до весны. Отправлюсь сразу же, как можно будет выйти в море. Едва ли задержусь еще хоть ненадолго.

Последнее он говорил не мне, а тем или тому, с кем спорил мысленно. Людям своим или жене – это меня не волновало. Я не глядела на него, чтобы не выдать радости.

– Приглашу.

* * *

Что-то изменилось в нем после этого разговора – ослабло напряжение, которое он сдерживал, оказывается, а я и не замечала. На следующий день Одиссей и его команда, негромко переговариваясь, спустились к берегу. Отволокли корабль в укромную пещеру. Подперли его, свернули парус, убрали снасти, чтобы уберечь их от зимних штормов и сохранить до весны.

Порой я замечала, что Одиссей смотрит на меня пристально. Взгляд его делался пытливым, и он, как бы между прочим, начинал задавать свои окольные вопросы. Об острове, моем отце, ткацком станке, моей жизни, колдовстве. Тот же самый вид, так хорошо уже мне знакомый, Одиссей принимал, замечая краба с тройной клешней или дивясь причудливым течениям в восточной бухте Ээи. Мир состоял из тайн, а я была лишь очередной из миллионов загадок. Я не отвечала и, хотя Одиссей изображал разочарование, начинала понимать, что ему это, как ни странно, нравится. Дверь, не отворившаяся в ответ на его стук, – невидаль уже сама по себе и даже облегчение, пожалуй. Весь мир открывался ему. А он открывался мне.

Одни истории он рассказывал при свете дня. Время других наступало, только когда догорал очаг и видеть лицо Одиссея могли лишь тени.

– Это после циклопов было. Нам наконец-то повезло. Мы высадились на Острове ветров. Знаешь такой?

– Остров царя Эола. Он питомец Зевса и обязан следить за ветрами, носящими по свету корабли.

– Я угодил ему, и он ускорил наш путь. Да вручил мне к тому же огромный мешок, куда поместил все противные ветры, чтобы они нам не мешали. Девять дней мы мчались по волнам. Я не спал ни единого часу – сторожил мешок. Я, конечно, сказал своим людям, что в нем, но… – Он покачал головой. – Они решили, там богатства, которыми я не хочу делиться. Доставшиеся им сокровища Трои давно уже сгинули в море. А возвращаться с пустыми руками никому не хотелось. Ну и… – Он глубоко вздохнул. – Догадываешься, что случилось.

Я догадывалась. Узнав, что им предстоит бездельничать целую зиму, спутники Одиссея возликовали и сделались совсем неуправляемыми. По вечерам развлекались метанием винных опивок. Мишенью делали большое блюдо, но целились из рук вон, потому что к тому времени не один кубок успевали опрокинуть. Стол постепенно пачкался, словно на нем резали кого, а игроки поглядывали на моих нимф: надо бы, мол, обтереть. Когда же я предложила им сделать это самим, переглянулись и, будь на моем месте кто-то другой, воспротивились бы. Но рыл своих они не забыли.

– Наконец я не выдержал, – продолжил Одиссей, – и заснул. Не почувствовал, как у меня забрали мешок. Вой ветров разбудил меня. Вихрем вырвались они на свободу и пригнали нас обратно, словно мы и не уплывали. Пройденных миль как не бывало. Они считают, я скорблю по их погибшим товарищам, и я скорблю. Но порой сам готов убить оставшихся в живых, и только эта скорбь меня останавливает. Они нажили морщины, но не нажили ума. Я забрал их на войну, прежде чем они сделали все то, что заставляет мужчину остепениться. Жениться они не успели. Детей не завели. Они не знали неурожайных лет, когда выскребаешь последнее из закромов, и урожайных не знали, когда учишься сберегать. Они не видели, как стареют и слабеют их родители. Не видели, как они умирают. Боюсь, я лишил их не только юности, но и зрелости.

Он потер костяшки пальцев. В молодости Одиссей был лучником, а усилие, необходимое, чтобы натянуть тетиву, насадить и выпустить стрелу, утруждает руки как ничто другое. Отправляясь на войну, лук он оставил дома, а вот боль его не оставила. Однажды Одиссей сказал: возьми я лук с собой, стал бы лучшим стрелком в обоих войсках.

– Так почему оставил?

Политика, объяснил он. Лук – оружие Париса. Смазливого похитителя жен.

– Герои считали его трусом. Ни одного лучника, даже самого искусного, не нарекли бы лучшим из ахейцев.

– Герои – просто глупцы, – заметила я.

Одиссей рассмеялся:

– Согласен.

Он лежал с закрытыми глазами. И так долго молчал, что я даже подумала: заснул. А потом сказал:

– Видела бы ты, насколько близко мы подошли к Итаке. Я уже чуял, как тянет с берега дымом рыбацких костров.

* * *

Я стала просить его о небольших одолжениях. Не подстрелишь оленя к ужину? Не наловишь ли рыбы? Свинарник совсем развалился, не починишь пару столбов? Когда он появлялся в дверях с сетью, полной рыбы, с корзиной фруктов из моих садов, меня пронзала радость. В саду у дома мы вместе подвязывали лозу. Обсуждали, какие нынче дуют ветры и что делать с Эльпенором, повадившимся спать на крыше, – не запретить ли ему?

– Вот болван, – заметил Одиссей, – шею же свернет.

– Скажу ему, что разрешаю, только когда он трезвый.

Одиссей фыркнул:

– Это значит никогда.

Я понимала, что веду себя глупо. Если даже Одиссей не уедет весной и останется до следующей, разве обретет такой человек счастье, будучи запертым на моей тесной земле? И если даже я найду какой-то способ удовлетворить его, всему наступит конец, потому что он смертный и уже немолод. И за это благодари, велела я себе. Зима – это все же больше, чем было у тебя с Дедалом.

Я не благодарила. Я узнала, какие он любит блюда, и с улыбкой наблюдала, как он их смакует. Вечером мы сидели вдвоем у очага и обсуждали прошедший день.

– Как думаешь, – спрашивала я, – тот огромный дуб, в который ударила молния, он гнилой внутри?

– Я посмотрю. Если гнилой, его нетрудно будет свалить. Завтра к ужину все сделаю.

Он срубил дуб, а потом до самого вечера вырубал ежевику.

– Слишком разрослась. Козы тебе нужны, вот что. Четыре козы за месяц ее подровняют. И после не дадут разрастись.

– А где я коз возьму?

Это слово – Итака – вставало между нами, будто разрушая чары.

– Не беда. Превращу пару овец, и все дела.

* * *

Нимфы мои повадились за ужином крутиться подле мужчин, понравившихся водить в свои спальни. Я и этим была довольна. Наши с ним присные перемешивались. Однажды я сказала Дедалу, что никогда не выйду замуж, потому что слишком люблю свое дело и вечно мараю руки. Но этот мужчина и сам руки марал.

И где же, Цирцея, по-твоему, он обучился всем этим хозяйственным премудростям?

Моя жена – так он всегда, говоря о ней, ее называл. Моя жена, моя жена. Этими словами он прикрывался как щитом. Будто крестьяне, не произносящие имя бога смерти, опасаясь, что он придет и заберет тех, кто им дорог.

Пенелопа – так ее звали. Порой, когда он спал, я произносила это имя по слогам, глядя во тьму. То был вызов, а может, доказательство. Видишь? Она не является. Не обладает способностями, которые ты ей приписываешь.

Я держалась, пока могла, но Пенелопа была как болячка, которую нельзя не сковырнуть. Я ждала и наконец, прислушавшись к его дыханию, поняла, что Одиссей вполне пробудился для разговора.

– Какая она?

Мягкая, сказал он, но ее кроткие указания заставляют людей подскакивать быстрее любого окрика. Прекрасная пловчиха. Из цветов больше всего любит крокусы и первые по весне вплетает в волосы на счастье. Умел он так о ней говорить, будто она в соседней комнате, не дальше, будто их не разделяют двенадцать лет и дальние моря.

Она двоюродная сестра Елены, сказал Одиссей. И в тысячу раз мудрее и хитроумнее Елены, хотя и та хитроумна, но легкомысленна, конечно. О Елене – королеве Спарты, смертной дочери Зевса и прекраснейшей женщине на земле – Одиссей мне уже рассказывал. Парис, троянский царевич, похитил ее у мужа Менелая, поэтому и началась война.

– Она бежала с Парисом по доброй воле или ее заставили?

– Кто скажет? Десять лет мы стояли лагерем у ее ворот, и я не слыхал, чтобы она хоть раз пыталась бежать. Но когда Менелай взял Трою штурмом, Елена бросилась к нему, обнаженная, и клялась, что все это время страдала и больше всего на свете хотела вернуться к мужу. Всей правды от нее никогда не добьешься. Она извивиста как змея и выгоды своей не упустит.

Прямо как ты, подумалось мне.

– А моя жена, – продолжил он, – постоянна. Постоянна во всем. Даже мудрый муж порой сбивается с пути, но не она. Она как неподвижная звезда, как крепкий лук. – В наступившей тишине я почувствовала, как он блуждает в глубинах своих воспоминаний. – У всякого ее слова не один смысл и не одна цель, но она надежна. Она знает себя.

Слова входили в меня легко, как наточенный нож. Что он любит ее, я поняла сразу – еще когда он рассказывал о ее ткацком мастерстве. И все же он оставался со мной, месяц за месяцем, и я позволила себе забыться. Но теперь увидела все отчетливее: каждую ночь, ложась в мою постель, он лишь поступал как мудрый путешественник. В Египте ты поклоняешься Исиде, в Анатолии приносишь убитого барашка в жертву Кибеле. Не нарушая при этом прав оставленной на родине Афины.

Но, еще не закончив этой мысли, я поняла, что есть и другое объяснение. Он ведь очень долго пробыл на войне, управлялся с хрупким, как тончайшее стекло, настроением царей, с хандрой царевичей и всякого заносчивого воина примирял с собратьями. Это подвиг, все равно что огнедышащих быков Ээта укротить лишь с помощью собственной хитрости. Но дома, на Итаке, не будет капризных героев, военных советов, полуночных вылазок и отчаянных военных маневров, которые нужно изобрести, или погибнут люди. И как такому человеку возвратиться домой, к своему очагу и оливкам? Наша домашняя идиллия для него – вроде репетиции, вот что я поняла. Сидя у моего очага, работая в моем саду, он припоминал, как это делается. Как топор входит в дерево, а не в плоть. Как ему вновь подлаживаться к Пенелопе, гладкой, словно узлы Дедаловых изделий.

Он спал рядом. Вдох его то и дело застревал где-то в горле. Щелк.

Пасифая посоветовала бы привязать Одиссея приворотным зельем. Ээт сказал бы, что нужно украсть его разум. Я вообразила его лицо, свободное от всяких мыслей, кроме вложенных мной. Он будет сидеть у моих ног, глядеть на меня с обожанием, поглупевший, пустой.

* * *

Начались зимние дожди, остров запах землей. Я любила это время года, холодные пески и белое цветение чемерицы. Одиссей пополнел и реже теперь морщился от боли при движении. Гневливость его сошла на нет. Я старалась находить в этом удовлетворение. Говорила себе, что будто бы смотрю на ухоженный сад. На молодого ягненка, с трудом встающего на ножки.

Люди далеко от дома не уходили, согревались вином. Одиссей развлекал их, рассказывая о героях – Ахилле, Аяксе, Диомеде, – и те оживали в сумерках, вновь совершали славные подвиги. Слушатели были в восторге, изумление впечатывалось в их лица. Помните, благоговейно шептали они. Мы шли рядом с ними. Мы стояли против Гектора. Наши сыновья поведают об этом.

Одиссей улыбался, глядя на них, как снисходительный отец, но тем вечером усмехнулся презрительно:

– Против Гектора они все равно что мухи. Только дурак не бежал, увидев его.

– И ты бежал?

– Разумеется. Аякс едва против него устоял, и только Ахиллу под силу было Гектора повергнуть. Я неплохой воин, но свой предел знаю.

Знает, подумала я. Столь многие, закрыв глаза, воображали себя обладающими желанной силой. Но он изучил себя как карту местности, каждую кочку и камень приметил безошибочным, незамутненным взглядом. Скрупулезно оценил свои способности.

– Я встречался с Гектором однажды. В самом начале войны, когда мы еще делали вид, что перемирие возможно. Он сидел рядом со своим отцом Приамом на шатком табурете, а казалось – на троне. Он не блистал как золото. Холеным и безупречным не выглядел. Но был целен, как монолитная мраморная глыба, высеченная из породы. Его жена Андромаха наливала нам вино. Потом мы узнали, что она родила Гектору сына. По имени Астианакт – “владыка города”. Но Гектор называл его Скамандрием – в честь протекавшей близ Трои реки.

Таким тоном он это сказал…

– Что с ним случилось?

– То же, что случается на войне со всеми сыновьями. Ахилл убил Гектора, а после сын Ахилла Пирр, взяв штурмом дворец, размозжил маленькому Астианакту голову. Ужасно это было, как и все, что делал Пирр. Но необходимо. Этот ребенок вырос бы с клинком в сердце. Отомстить за отца – высочайший сыновний долг. Выживи Астианакт, он сплотил бы вокруг себя войско и пришел за нами.

От луны за окном остался лишь осколок. Одиссей молчал, проворачивал думы.

– Удивительно, но эта мысль так утешает. Что если меня убьют, мой сын отправится за море. Разыщет повергнувших меня. И скажет, перед ними представ: “Вы посмели пролить кровь Одиссея, так теперь пришел черед пролиться вашей”.

В комнате воцарилась тишина. Было поздно, совы давно расселись по деревьям.

– Каким он был? Твой сын?

Одиссей потер большой палец у основания – в том месте, куда воткнулось шило.

– Мы назвали его Телемахом – в честь моего стрелкового искусства.

Что означает “далеко сражающийся”.

– Но вот ирония – в первый свой день он кричал так, словно в гуще боя оказался. Женщины все, что знали, перепробовали – и качали его, и носили, и руки пеленали, и палец, обмакнув в вино, давали пососать. Повитуха сказала, что такого неуемного впервые видит. Даже моя старая нянька уши закрывала. На жене лица не было – боялась, с сыном что-то не так. Тогда я велел дать его мне. Поднял перед собой, посмотрел в кричащее личико. И говорю: “Милый сын, ты прав, этот мир безумен, ужасен, и как при виде его не кричать? Но сейчас ты в безопасности, и всем нам нужно поспать. Дашь нам немного покоя?” И он унялся. Затих у меня на руках. А после этого стал самым покладистым ребенком на свете. Всегда улыбался, смеялся, если кто-то останавливался с ним поговорить. Служанки только и думали, как бы лишний раз к нему подойти и ущипнуть за пухлую щечку. “Ах, что за царем он станет однажды! – говорили они. – Ласковым, как западный ветер”.

Он продолжал предаваться воспоминаниям. Как Телемах впервые откусил хлеба, сказал первое слово, как он любил коз и прятаться под креслами любил, а чтоб его нашли – хихикал. За один только год, думала я, у Одиссея набралось о сыне больше историй, чем у моего отца обо мне за целую вечность.

– Знаю, мать не дает Телемаху меня забыть, но я в его годы уже охотой руководил. Своими руками кабана убил. Надеюсь, хоть чему-то еще сумею его научить, когда вернусь. Хочу оставить в нем след.

Наверняка я утешала его какими-то общими словами. Конечно, ты оставишь след. Всякому мальчику нужен отец, он будет ждать тебя. А сама думала вновь о беспощадности человеческой жизни. Мгновения уходят, даже сейчас, пока мы беседуем. Милого ребенка нет больше. Сын Одиссея растет, созревает, вытачивается в мужчину. Тринадцать лет его жизни Одиссей уже пропустил. А сколько еще?

Мысли мои часто возвращались к этому скромному, внимательному мальчику. Знает ли он, чего ждет отец, думала я, чувствует ли весомость этих надежд? Я представляла, как каждый день стоит он на скалистом берегу, моля о корабле. Истомленный, по вечерам отправляется спать с тихой, затаенной печалью и сворачивается в постели калачиком, как когда-то в колыбели отцовских рук.

Я и сама сложила руки чашечкой во тьме. Я не владела тысячей уловок и неподвижной звездой не была, но впервые ощутила нечто в этом пространстве. Надежду, живое дыхание, способное еще возникнуть между.

Назад: Глава пятнадцатая
Дальше: Глава семнадцатая