Мы возвращались на Ээю в обход Сциллы, длинным путем. Он занял одиннадцать дней. Чистый, яркий свод неба изгибался над нами. Я стояла, вперив взгляд в слепящие волны, в полыхающее белое солнце. Никто меня не беспокоил. Когда я проходила мимо, люди отводили глаза, а трос, которого я коснулась, выбросили в море. Я их не осуждала. Они жили в Кноссе и о колдовстве знали уже предостаточно.
После того как мы причалили к Ээе, они почтительно взяли ткацкий станок, понесли наверх, по тропинке через лес, поставили перед моим очагом. Привели восемь овец. Я предложила им еду и вино, но они, разумеется, отказались. Поспешили обратно к кораблю и налегли на весла, стремясь поскорее исчезнуть за горизонтом. Я смотрела им вслед, пока они не померкли, словно задутое пламя.
Львица сверкнула на меня глазами с порога. Хлестнула хвостом, будто говоря: лучше бы на этом все и закончилось.
– Закончится, скорее всего, – сказала я.
После просторных, залитых солнцем кносских павильонов дом мой казался уютной норой. Я ходила по опрятным комнатам, ощущая покой и слушая тишину да шорох только моих шагов. Я касалась всякой поверхности, каждого сундука, каждой чаши. Все здесь было таким, как прежде. Таким, как будет всегда.
Я вышла в сад. Выполола сорняки, что росли там все время, и посадила травы, собранные на Дикте. Они казались чуждыми здесь, вдали от родных, залитых луной низин, теснясь среди моих ярких, глянцевых клумб. Их гудение будто притихло, цвета поблекли. Я не подумала, что после пересадки они могут утратить силу.
За многие годы, прожитые на Ээе, я ни разу не тяготилась неволей. После отцовского дворца остров казался мне самым что ни на есть буйным, головокружительным простором. Его горы, его берега разверзались до самого горизонта, наполненные волшебством. Но теперь, глядя на эти хрупкие цветы, я впервые ощутила истинное бремя изгнания. Если они погибнут, других я уже не соберу. Мне не придется уж больше подняться на гудящие склоны Дикты. Зачерпнуть воды из серебристого пруда. Все эти земли, о которых говорил Гермес – Аравия, Ашшур, Египет, – для меня утрачены навек.
Ты никогда не выберешься, сказала Пасифая.
Всему наперекор я окунулась в прежнюю жизнь. Делала что хотела, и делала тотчас. Распевала песни на берегу, заново обустраивала сад. Звала свиней и скребла их щетинистые спины, чесала овец, кликала волков – они прибегали, пыхтя, ложились на пол. Львица, глядя на них, вращала желтыми глазами, но вела себя смирно, ведь таков был мой закон: чтобы все животные друг друга терпели.
Каждую ночь я ходила выкапывать травы и корешки. Творила заклятия, какие вздумается, – для того лишь, чтобы насладиться, сплетая их. Утром срезала цветы для кухни. Вечером, после ужина, садилась за Дедалов станок. Я не сразу в нем разобралась – во дворцах богов подобных мне видеть не доводилось. У него было сиденье, а полотно вытягивалось вниз, не наверх. Моя бабка своего морского змея отдала бы за такой станок; лучшая ее ткань не могла сравниться с той, что он вырабатывал. Дедал не ошибся: мне понравилось все, от начала и до конца, – простота и в то же время искусность, запах дерева, шуршание челнока, я испытывала удовлетворение, наблюдая, как ложатся друг на друга уточные нити. Отчасти напоминает колдовство, думала я, – руки должны быть заняты, мысль – остра и свободна. Но больше всего мне нравилось совсем не ткать, а готовить красители. Я охотилась за лучшими оттенками – корнем марены и шафраном, багровыми букашками-кермесами и винно-темными морскими моллюсками да квасцами, чтобы закрепить их на пряже. Все это я выжимала, выбивала, замачивала в больших кипящих горшках, пока пахучая жидкость не вспенивалась, яркая, как цветы: малиновая, шафрановая или густо-лиловая, будто царские одежды. Обладай я мастерством Афины, выткала бы огромный гобелен с изображением Ириды, богини радуги, низвергающей с неба свои краски.
Но я не была Афиной. И мне вполне хватало обычных шарфов, плащей и покрывал, лежавших на моих креслах словно драгоценности. Одно я набросила на львицу и нарекла ее царицей Финикии. Она села, поворачивая голову так и эдак, будто желая показать, как красиво золотится на лиловом фоне ее мех.
Ты никогда не увидишь Финикию.
Я поднялась с табурета и заставила себя идти гулять по острову, любуясь переменами, происходившими каждый час: легкие водомерки пересекали пруды, речные течения обкатывали и зеленили камни, низко летали пчелы, нагруженные пыльцой. Заливы кишели плещущей рыбой, лопались, высвобождая семена, стручки. И мои критские лилии, диктамнон, все-таки разрослись. Видишь? – сказала я сестре.
Но отозвался Дедал. Клетка есть клетка, пусть и золотая.
Весна перешла в лето, лето – в благоухающую осень. По утрам теперь стояли туманы, по ночам порой штормило. Приближалась зима, по-своему прекрасная, зеленые листья морозника блестели среди бурой травы, черные кипарисы высились на фоне стального неба. Было не так уж холодно – не то что на вершине Дикты, однако, взбираясь на утесы и стоя на ветру, я радовалась новым плащам. Но каких бы красот я ни искала, каких бы радостей ни находила, слова сестры преследовали меня, язвили, въедались в кровь и кости.
– Насчет колдовства ты ошибаешься, – сказала я ей. – Оно не от ненависти. Первое волшебство я сотворила из любви к Главку.
И отчетливо услышала ее звериный голосок, будто она стояла прямо передо мной. И все же ты сделала это наперекор отцу, наперекор всем, кто презирал тебя и не позволил бы получить желаемое.
Я видела глаза отца, когда он узнал наконец, кто я такая. Он думал: надо было умертвить ее еще в колыбели.
Именно. Погляди, как они материнскую утробу запечатали. Разве ты не замечала, что она запросто крутила и отцом, и тетками?
Я замечала. И думала, что дело здесь не просто в красоте или каких-то там постельных ухищрениях, ей известных.
– Она умна.
Умна! – Пасифая рассмеялась. – Ты всегда ее недооценивала. Не удивлюсь, если и в ней течет кровь колдуньи. Не от Гелиоса же мы чародейство унаследовали.
Я и сама об этом задумывалась.
Ты презирала ее и теперь жалеешь об этом. Каждый день лизала пятки отцу в надежде, что он ее отвергнет.
Я мерила шагами скалы. Сто поколений уже я ходила по земле, но до сих пор чувствовала себя ребенком. Гнев и печаль, подавленная страсть, вожделение, жалость к самому себе – эти чувства хорошо знакомы богам. Но стыд и вина, раскаяние, внутренние противоречия нам неизвестны, их приходится осваивать как чужие земли, камень за камнем. Я не могла забыть лицо сестры, ее немую оторопь, когда сказала ей, что такой, как она, в жизни не буду. А чего она ждала? Что мы станем посылать друг другу весточки в клювах морских птиц? Делиться друг с другом заклятиями, бороться с богами? И сможем наконец стать сестрами, пусть и не совсем обычными?
Я попыталась это представить: наши головы склоняются над зельями, она смеется, изобретая какую-нибудь хитрость. И тут размечталась о множестве несбыточных вещей. Будто я раньше поняла, какова она. Будто выросли мы не в блистающих дворцах, а где-нибудь в другом месте. Будто я могла ослабить ее яды, отвадить ее от издевательств и научить собирать лучшие травы.
Ха! – ответила Пасифая. – Ничему я не стала бы учиться у такой дуры, как ты. Ты слаба и слепа – и тем больше, что сама хочешь быть такой. В конце концов ты об этом пожалеешь.
Со злобной Пасифаей всегда было проще.
– Я не слабая. И никогда не пожалею о том, что не похожа на тебя. Слышишь?
Ответа не было, конечно. Лишь пространство, поглотившее мои слова.
Гермес опять явился. Я больше не подозревала его в сговоре с Пасифаей. Просто ему свойственно было хвастать осведомленностью и смеяться над теми, кому что-то неизвестно. Он сидел, развалясь, в моем серебряном кресле.
– И как тебе понравился Крит? Слышал, поволноваться пришлось.
Я накормила его, угостила вином и отвела в свою спальню тем вечером. Он был по-прежнему красив, страстен и игрив в постели. Но теперь я смотрела на него, и во мне росло отторжение. Я смеялась, но в следующий же миг от шуток его горчило в горле. Когда он протягивал ко мне руки, я как-то терялась. Идеальные руки без единого шрама.
Моя двойственность, конечно, его только раззадоривала. Всякий вызов был игрой, всякая игра – удовольствием. Люби я его, он давно исчез бы, но мое отвращение заставляло его возвращаться снова и снова. Он изо всех сил старался меня увлечь – приносил подарки и новости, развертывал передо мной историю Минотавра, хоть я и не просила.
После моего отъезда старший сын Миноса и Пасифаи Андрогей отправился на материк и был убит неподалеку от Афин. На Крите к тому времени начались волнения – люди, каждый раз в пору урожая лишавшиеся сыновей и дочерей, угрожали поднять мятеж. И Минос воспользовался случаем. Он потребовал, чтобы афинский царь в уплату за жизнь его сына прислал семь юношей и семь девушек Минотавру на съедение, или могучий критский флот начнет войну. Перепуганный царь согласился, в число избранных юношей вошел и его собственный сын Тесей.
Этот царевич и был тем смертным, которого я видела в водах горного озера. Но видение не обо всем мне поведало: Тесей мог бы погибнуть, если б не царевна Ариадна. Она полюбила его и, чтобы спасти, тайком передала ему меч и научила, как выбраться из Лабиринта, а ей об этом сам Дедал рассказал. И все же, когда Тесей вышел из Лабиринта и Ариадна увидела на его руках кровь чудовища, она заплакала, но не от радости.
– Я слышал, – сказал Гермес, – она испытывала к этому существу какую-то противоестественную любовь. Часто приходила к его клетке, тихо разговаривала с ним через решетку, приносила лакомства с собственного стола. Однажды она подошла слишком близко, и чудовище укусило ее за плечо. Она убежала, Дедал зашил рану, но шрам у основания шеи остался – шрам в форме короны.
Я вспомнила лицо Ариадны, сказавшей: мой брат.
– Ее наказали? За помощь Тесею?
– Нет. Они бежали вместе, как только с чудовищем было покончено. Тесей женился бы на Ариадне, но мой брат захотел взять ее себе. Знаешь ведь, как он любит легконогих. Он велел Тесею оставить Ариадну на острове и сказал, что придет и заберет ее.
Я поняла, кого из братьев имел в виду Гермес. Диониса, властелина плюща и винограда. Буйного сына Зевса, которого смертные зовут Освободителем, ведь он избавляет их от забот. По крайней мере, подумала я, с Дионисом она будет танцевать каждый вечер.
Гермес покачал головой:
– Он явился слишком поздно. Ариадна уснула, и Артемида убила ее.
Я решила даже, что ослышалась, – так буднично он это произнес.
– Что? Она убита?
– Я сам проводил ее в царство мертвых.
Эту грациозную девочку, полную надежд.
– Но за что?
– Я так и не добился от Артемиды прямого ответа. Сама знаешь, какой у нее скверный характер. Чем-то там Ариадна ее обидела.
Он пожал плечами.
Я знала, что против олимпийца мое колдовство бессильно. Но в этот миг готова была попытаться. Призвать все свои чары, вселить свою волю в духов земли, зверей, птиц, натравить их на Артемиду, и пусть узнает, каково это, когда на тебя охотятся по-настоящему.
– Ну полно! – сказал Гермес. – Будешь плакать каждый раз, как умирает смертный, – через месяц утонешь.
– Уходи, – ответила я.
Икар, Дедал, Ариадна. Все теперь в тех сумрачных полях, где руки заняты лишь пустотой, где ноги больше не касаются земли. Ах, если б я оказалась рядом! Но что изменилось бы? Гермес верно сказал. Смертных убивают каждую минуту – мечи и кораблекрушения, свирепые звери и свирепые люди, болезни, небрежение, старость. Такова их участь, как говорил Прометей, такова их общая история. И какими бы яркими они ни были при жизни, какими бы ни были одаренными, какие бы ни творили чудеса, все равно обратятся в прах и дым. В то время как самый ничтожный и бесполезный божок продолжит всасывать прозрачный воздух, пока не померкнут звезды.
Гермес вернулся, как и всегда. Я его пустила. Когда он блистал у меня в доме, берега мои не казались столь тесными, мысль об изгнании не давила так сильно.
– Расскажи новости, – попросила я. – Расскажи про Крит. Как Пасифая восприняла смерть Минотавра?
– С ума сходит, говорят. Все время ходит в черном – носит траур.
– Не говори глупостей. С ума она сходит, только когда ей надо.
– Говорят, она прокляла Тесея, и с тех пор беды преследуют его без конца. Слышала, как погиб его отец?
Но до Тесея мне дела не было, я хотела знать про сестру. Гермес, наверное, посмеивался про себя, потчуя меня все новыми историями о ней. Как она запретила Миносу ложиться к ней в постель и единственной ее отрадой стала младшая дочь, Федра. Как она бродила без конца по склонам Дикты и всю гору перекопала в поисках новых ядовитых трав. Все это я собирала по крупице и бережно хранила, как дракон – свое сокровище. Я понимала, что ищу чего-то, но чего – не смогла бы объяснить.
Как всякий хороший сказитель, самое интересное Гермес приберег напоследок. Однажды вечером он поведал мне, какую шутку сыграла с Миносом Пасифая еще в начале их совместной жизни. Минос привык любую приглянувшуюся девушку вызывать к себе в спальню и делал это прямо у Пасифаи на глазах. Тогда она наложила на мужа проклятие, превращавшее его семя в змей и скорпионов. И стоило ему возлечь с женщиной, змеи и скорпионы жалили ее изнутри, и она умирала.
Я вспомнила, как Минос и Пасифая бранились при мне. Сотня девушек, сказала тогда Пасифая. Вероятно, служанки, рабыни, дочери купцов и прочие, чьи отцы боялись царя и не смели поднимать шум. Всех их истребили просто так, ради минутного удовольствия и мести.
Я выпроводила Гермеса, закрыла ставни, чего не делала никогда. Всякий подумал бы, что я примусь накладывать какое-нибудь мощное заклятие, но к травам я и не притронулась. Мне стало легко и радостно. История эта, столь безобразная, нелепая и отвратительная, отрезвила меня. Пусть я заточена на этом острове, зато мне не приходится жить в одном мире с Пасифаей и ей подобными. Я подошла к львице и сказала:
– Всё. Больше о них думать не буду. Выброшу их из головы, хватит с меня.
Кошка смотрела в пол, прижав морду к согнутым лапам. Может, она знала то, чего не знала я.