Книга: Ловец акул
Назад: Вопль двадцать восьмой: Никогда не расстанемся
Дальше: Вопль тридцатый: Буджум

Вопль двадцать девятый: Настоящий джентльмен

Первым делом я, конечно, даже пожалел. Ну, Нерона самого понятное дело, но и вообще пожалел — тоже. Я сначала совсем ничего не понимал, что происходит там, что мне делать надо, какого хуя я даже здесь нахожусь.
Казалось мне, что схема Нерона не для средних умов, и зря я сюда полез, и ловить мне здесь нечего.
Короче, было у меня ощущение, что это все незачем и ни к чему, и сидеть бы мне на месте, ни до чего бы не доходить, ничего в себе бы не открывать и жить стоило, как жил.
Может, не рыпаться, оно и умнее иногда. А то как же? Но теперь сам виноват оказался, ну, и пришлось врубаться.
Думал, никогда ничего не пойму, а оказалось, что разобраться вполне можно.
В принципе, самую сложную работу делают рядовые люди. Ну, там, я не знаю, в рыбу капсулы с героином херачить — это опасно, везти это добро — опасно. А организовать все, в общем, на самом деле нормально. Там чувство времени надо иметь, здоровые организаторские способности, чтоб суеты не было, но и не медлить. Нужно много людей знать хороших, кто чем поможет в процессе.
В принципе, на дозвоне надо быть в случае проблем, решать денежные вопросы, определять партии, какие надо, а это очень зависит от спроса, как и в любом другом бизнесе.
Закупишь больше — опасность, что накроют склады твои, закупишь меньше — торчки бунтуют, найдут себе еще другого кормильца и деньги в его карман понесут, а ты лапу соси.
Надо было держать нос по ветру, по ушам стучать, когда уши провинились, ну, и все такое.
Вот построить эту махину с нуля я б не догадался. А управлять готовым механизмом оказалось вполне посильной задачей. Нерон был умницей, не вопрос, но и я не промах.
Другое дело, что помощника у меня грамотного не было, здесь, в Москве, и я местами чисто по этому делу зашивался сильно. Постоянно на созвоне с Кандагаром, с Ашхабадом, с Москвой, всем надо деньги, всем надо время.
Раньше я думал, что сколько героина до Москвы отправлено, в общем и целом, столько и доходит, но оказалось, что брать надо всегда с запасом, потому что где талибы пошалят, где туркменские погранцы, где обстреляют колонну с нашей опийной рыбкой разбойники какие-то средневековые вообще. Короче, одно ЧП круче другого, все как в фильмецах.
Мне было странно, что я управляю чем-то настолько глобальным, я представлял себе нашу дорогу, как пульсирующую вену, огромную, через три страны протянутую. На каждом этапе эта вена могла порваться, и из нее могла хлынуть кровь.
Но в этом и был кайф, в этой, ну, не знаю, эпичности происходящего, в его протяженности и масштабности. Люди жизнями своими рискуют там, в далеких странах, чтобы только я, торчок поганый, мог въебать по вене.
И всем надо дать на лапу, а кому дать на лапу нельзя, того можно только убить — это тоже проблема.
Помимо того, что надо было контролировать поставки героина из Кандагара, транзит через Туркмению, перегрузку в рыбку и проход в Россию, и встречу в Златоглавой, приходилось еще решать и наши чисто московские проблемы.
Я теперь, и только теперь, окончательно понял, в кого мы стреляли. Это смешно, конечно.
Стреляли в тех, кто тоже сбывал героин, кокаин, всю эту хуету, воевали за наше место под солнцем. Капиталистическая, значит, конкуренция. Стреляли в тех, кто стрелял в нас. Стреляли в тех, кто в нас еще не стрелял, но нам казалось, что они собираются.
Я привык мыслить этой категорией, этим "мы", раньше было до пизды, на кого я работаю, а теперь я стал тем, чьи интересы и есть корпоративные. Как это говорил Марк Нерон, бенефициаром. Или по-нашему, по-русски, выгодополучателем. И вот мои интересы, они резко стали нашими, общими интересами.
И мне уже было не наплевать, кого мочить, а появился в этом смысл. Я знал, что этого надо давануть, потому что больно умный, и дела у него идут. Я знал, что того надо давануть, потому что больно борзый.
Тогда же я понял, какими бессмысленными, просто пиздецки простыми вещами мы занимались, когда легко могли убить десять человек за раз.
Все серьезные рыбины убирались с помощью профессиональных убийц, а не с помощью долбоебов. Они убирались редко, потому что всегда есть шанс договориться, к сердцу прижать, к черту послать, запугать, в конце концов.
Мы кучу душ на тот свет отправляли, и это были, по большому счету, акции устрашения. Глядите, а, как мы можем! Идите нам на встречу или с нашей дороги! Все эти жизни, а не стало их дохуища, были никому не нужны. Просто демонстрация силы, власти, способности вычислить и наказать противника. Все как у зверей, только изобретательнее и смысла меньше.
Меня как-то порубало от того, насколько все это в общем потоке было мало и незначимо. Серьезные люди разговаривали, а мы с автоматами по всему городу носились.
Люди умирали, и это был просто такой аргумент в споре.
Я теперь стал спорщиком. Ну, и паранойиком, не без этого. В смысле, я потихоньку перестал ходить без охраны. Нерон не очень это дело любил, ну, то есть, были у него охранники, он с ними иногда шастал (как я понимаю, когда уровень опасности возрастал), но все больше я помню его без сопровождения. Нерон говорил, что это все для понтов, и случись чего, не успеет никто среагировать на самом деле, тоже помрут либо рты разинут.
Моим опытом это скорее подтверждалось, но все равно с охраной мне было спокойнее. Ну, вот Гриня у меня был, и еще доверенные люди, я их тасовал периодически между собой, чтоб не примелькались.
Страх меня иногда такой брал, что меня убьют и правы будут — заслужил давно. Тогда я шагу без охраны ступить не мог.
И не то чтобы я даже думал, что мне помогут, что меня защитят и от всего спасут. Даже нет. Думал, что отстойно умирать одному, типа ты лошара такой. Хорошо в компании. Все хорошо в компании, даже умирать.
Я как-то и осознавал, что стал серьезным человеком, и нет. Думаю, я даже не особо просекал, что я вообще вырос. Где-то внутри осталось во мне глубокое убеждение, что я никогда и никуда из Заречного не уезжал и не уеду уже.
Вроде привык к этой жизни, а вроде и нет.
Ну да, ну да. Все-таки жизнь проходит, а мы не замечаем. Надо всегда специально останавливаться и тыкать в карту пальцем: вот, я здесь. А без этого проживешь и не заметишь.
Вышло так, что я сам себя как-то обкорнал — лишился самых близких людей. Вот Нерон — он в могиле, Саша — она в Антверпене, сын мой, Марк, без меня растет. А я, как один клеверочек в поле, и надо мной только ветер да ветер, и рядом со мной какие-то незнакомые, чужие травы.
Хотелось дома, но какой там дом. Даже кот мой, и то в эмиграции. Вот это судьба повернулась. Сказать бы мелкому тому, который был я, сказать бы все, как есть.
А все-таки ничего бы не изменил.
Что до Саши, мне без нее сначала было очень плохо, прямо-таки ломало, кости выкручивало, сердце стучало, и я думал: а может позвонить? А если письмо написать? Человек дотумкал до скольких способов с другим человеком связаться? Хоть с голубем записочку пошли!
Хотелось еще раз побыть рядом с ней, маленькой и теплой Лапулей, просто ее даже понюхать, как конфетку в детстве.
Хотелось сына увидеть, да хоть глазком одним только на него, красавца, посмотреть. Ну, там, у него, небось, и язык скоро развяжется, а я что? Куда я себя проебываю-то, по большому счету.
Но все решено было, и в этом смысле никак и ничего изменить уже нельзя. Ну, лучше так для них, ну, ты хоть убейся.
Чтобы забыть Сашу, я трахал все подряд. По шалманам тогда ходил, потому что привязываться ни к кому не хотел. И так мне было обидно от того, что это все за бабло просто, что терпят они меня. Я же помнил свою Лару, как ей было противно.
А Саша, она любила меня, она меня хотела просто так, и ей подо мной нравилось.
Но стресс-то надо было как-то снимать, вот я и драл нелюбимых телок, которым я не нравился. И был в этом свой кайф, какая-то свобода от себя. Ну, то есть, и противно уже, после любви, и еще хочется, потому что себя ненавидишь. Потому что пошел бы ты, мил друг Васенька, на хуй, и вот по единственной этой причине.
Любви у меня не случалось больше, я верил, что жизнь без нее проживу, тем более, что она такая насыщенная и серьезная. И не хотелось мне, от нее проблемы всегда, и я не для любви вообще.
Я уже тогда примерно понял, для чего я такой нужен. Для убийства, по большей части. Я типа такая машина для убийства. Я это делаю легко, хорошо, у меня получается отлично, и без этого я скучаю.
Я и на дела с Серегой ездить не перестал, редко теперь получалось, но, если получалось, я таким живым себя чувствовал, такая появлялась кровь в жилах, как бы новая, не застоявшаяся. Это меня здорово взбадривало. Ну во, опять. Говорю, как о чашке кофе, а ведь не так оно. Чашка крови весит больше чашки кофе, без вопросов.
Ну, и вот. Вот к чему я пришел. Денег куры не клюют, я понятия не имел, куда их девать, мне с ними даже нудно как-то было, ну, тачек себе накупил, квартирку еще одну, потом вторую, Юречке все обставил, мамочку опять лечиться отправил, хотя ей вроде не особо надо было. Землю купил, во, но дом так и не отстроил, все лениво было.
Короче, по-всякому я развлекался, больше шлюхами и герычем, бессмысленными покупками еще и убийствами, конечно.
Вдруг на вершине мира мне очень понадобилось себя как-нибудь развлечь.
Чем вообще люди жизнь занимают? Ну, вот путешествиями еще.
Я, знаете, летал как-то в Кандагар. В самом-самом начале еще. По очень смешному поводу я туда летал, кстати. Так как я стал вместо Нерона, мне нужно было познакомиться с тамошними воротилами.
Я ожидал кого угодно увидеть, не знаю, вооруженных до зубов террористов, ближневосточных мафиози, ну, хотя бы таких богатых султанов с кучей замотанных в шелка баб.
А оказалось, что это старосты десятка горных деревень. Они хотели на меня посмотреть, потому что со мной им предстояло иметь дело. И вот мы сидели на цветастом, пахнущем песком и грязными ногами, ковре и пили светлый, горячий чай.
И я думал: вы, суки, брата моего чуть не угандошили.
Но говорил о дружбе и сотрудничестве, а они смотрели на меня своими вечными восточными глазами, и мне казалось, что им по тысяче лет каждому, а я такой дурак перед ними сижу, и жизнь моя быстро пройдет, а они, законсервированные в этих песках, и дальше будут двигать героин на запад. И ничего им не сделается.
Я смотрел на них и говорил, что оплата не изменится, что все по-прежнему, а за меня это переводил чернявый мальчик да на совершенно незнакомый мне язык.
А они смотрели на меня и пили свой чай. От песка, наверное, или от какой-то чудной болезни, глаза у них были странные, все белки в желтоватых пятнах, и при долгом взгляде на них прямо-таки тошнило. Радужки казались какими-то размытыми, растекшимися, но, может, такое от старости.
Я совсем не понял, понравился им или нет. Они были вежливые и спокойные, угощали странным, всякими лепешками и дикими десертами из риса, слушали очень внимательно. Короче, золото, а не старички, но я совсем не был уверен, что мне удалось их обаять.
Восток — дело тонкое.
Это были бедно одетые люди, тощие и невзрачные. Платили мы им немного. В смысле, наценка на героин, изрядно ко времени попадания к потребителю разбодяженный, была чуть ли не миллион процентов. Мы их обирали, но в то же время мы позволяли их деревням жить.
Понимаете, тут такое дело — это уебошенная войной страна, в которой почти ничего нет. Кое-где почва совсем неплодородная, и там ничего не всходит, зато хорошо растет неприхотливый мак. И, если эти люди не будут растить мак, добывать из его круглых, недозрелых головок опийное молоко и химичить героин, их дети умрут от голода. Такая вот печаль.
Они, полуграмотные, все понимали, понимали, что производят смерть миллионов людей по всему миру. Но они делали это, потому что им хотелось жить.
Ну разве я в такое не врубался?
Да врубался, конечно. Я всех на свете могу понять, хорошо, когда фантазия хорошая.
Им хотелось жить и кушать, отсюда и брались эти прекрасные маковые поля.
Отсюда брались мои деньги, огромные деньги, которые этим людям даже не снились никогда. Они не могли знать, что в мире существуют такие деньги.
То были горные деревеньки, прекрасные и смертоносные маковые гнезда, а сам Кандагар, ну, там другое. Я как туда попал, так первым делом удивился, что ни одного здания выше мечети, более того, минареты рвались далеко вверх, а все остальное, по сравнению с ними, казалось совсем незначительным.
Это был приземистый, желтый и золотой от песка город низких и длинных зданий. Он был похож на руины древнего поселения, чудом сохранившиеся в почти первозданном виде.
И я думал: здесь служил Юречка, Господи, здесь, в Афгане, в этом сухом и жарком золоте, осталась его рука и голова его друга. Вот оно все — его самый страшный кошмар, ужас всей жизни, то, что отобрало у меня брата — поганая золотая страна.
Я все тут ненавидел, но в то же время этот простор бесплодной, жесткой земли зачаровал меня. Его нельзя было полюбить, но он гипнотизировал. Удивляло, что люди могут дышать и таким пыльным воздухом, жить и на такой неприветливой земле. Мы все-таки хорошо ко всему приспосабливаемся, очень мы, это, ловкие существа.
Таков вот человек, пусть его земля злая, но он ее почему-то любит.
Это была, слава Богу, не моя страна. Я хотел домой, в просторную, огромную Москву, чтоб она лучилась этой силой давней империи, чтобы звенела курантами и все такое. Но в то же время, помню, мы ехали по какой-то круговой развязке, в центре сверкала синевой крошечная построечка с восточными арками и совершенно небесным куполом (не ебу, зачем нужна такая, просто запомнил, ведь красивая), и вот я тогда ощутил пульс этого места.
Кричали люди, урчали старые иномарки, где-то недалеко цокала копытами лошадь, и все в этом было такое чужое и восточное, но я его понял, этот город, которому Юречка пожертвовал руку.
И в эту же секунду у меня возникло странное ощущение. Тут, значит, Юречка руку свою посеял, тут наша кровь, семьи Юдиных, пролилась.
Значит, есть что-то в этом городе мое, что-то, что он у меня отнял, и что тут проросло. И как-то я себя уютно почувствовал, будто дома. Потому что это был Юречкин город, город его боли, и что-то от него здесь еще было.
Той ночью снилось мне, что я его руку нашел, там одна кость осталась, от песка отряхнул, привез домой, и она обратно к Юречке приросла.
Проснулся я с ощущением какой-то неправильности, искривленности моей жизни. Но все-таки оно было лучше, чем когда мне снилась Саша.
Обычно она не говорила, а только, как мертвая, смотрела на меня и ходила по комнате. Один раз только сказала кое-чего, но лучше бы молчала тогда.
Сказала:
— Ну что, наигрался, дружок?
И проснулся я тогда в слезах.
А в этот раз нормальный проснулся, только взвинченный. Воздух был горячий и жуткий, и я вышел из дома в глухую, жаркую темноту. Заночевали мы у нашего переводчика. По афганским меркам у него был добротный дом, но вообще-то хиленькая такая лачужка, пахнущая камнем и грязной водой.
И вот я вышел в эту ночь, а она хоть глаз вырви, такая вечная ночь, и я глянул вверх, закурил и подумал: убьют меня сейчас, похитят, ну и хуй с ними со всеми.
Над головой небо было какое-то как бы выпуклое, будто чашкино дно. У афганцев вот такие чашечки.
Ну, и звезды, да, такие звезды — крупные, как белые ягоды.
Мне вдруг показалось, что я сейчас сделаю два шага в темноту и реально найду руку Юречкину, и привезу ее домой, и мы снова будем счастливы, как раньше. И как бы все само собой исправится от этой волшебной руки.
И случилась у меня такая фантазия, что я, Юречка с двумя руками, здоровая моя мамочка, Лапуля ненаглядная и наш с ней пиздюк, и Марк Нерон, и Антоша Герыч, и убогий Вадик, и Смелый с женой, и мертвая Лара, и моя Зоя прекрасная, все мы сидим и пьем чаек. Можно даже батю позвать, хули что он мертвый, тут таких много.
И вот мы сидим пьем чаек, с вареньем, и это какое-нибудь Подмосковье, типа Глиньково, и уже никто не умрет.
И чашки у нас красивые, такой, знаете, парадный сервиз с каймой позолоты и весь в цветах.
И над нами птицы поют, наши, русские, птицы с ангельскими голосами.
Ну, все, в общем, хорошо. Поговорим о чем-нибудь, посидим, может, в карты поиграем. Я всем пиздюка своего покажу, кто не видел. Пиздюк всем понравится. И я скажу:
— Я любил вас. Живых и мертвых.
Потом посмотрю на Вадика, и на Смелого с женой, и скажу:
— Ну, не всех.
А мать моя скажет:
— И тебя не все любили.
Но ей будет меня не обмануть. Я буду знать, что все уже хорошо.
И у нас будет большой дом с настенными часами, как у деда. Только часы будут стоять, потому что времени в этом месте не будет никакого. Время штука безжалостная.
Там будет такой чистый воздух, что его захочется как бы пить.
Там будет красивая кромка леса, и чтобы манила она, как в детстве.
Там будет холодная речка, как та, в которой я утопил пистолет.
И будет церковь, тоже заброшенная, как в Глиньково, потому что Бог всех простил.
Ну да.
Все это встало передо мной так ясно, так четко, будто и не было чужой страны, невыносимой ночной жары Кандагара.
И я понял, что любил в жизни многих, и многие меня любили, и в чем-то другом вообще проблема. Я не умел распоряжаться любовью. Любовь — это тоже капитал.
Все капитал, как теперь стало понятно.
И я сел на ступеньки и сказал себе:
— Господи, хорошо, что ты еще умеешь так мечтать.
Ну, и реально мне конкретно полегчало от такой мечты. Прям дрожь взяла, но дрожь облегчения, когда уходит температура.
Я никогда так глубоко в фантазию не нырял, а тут это случилось, будто видение. Как бы не совсем даже я это представлял, а мне послали.
И будь я человеком, наверное, я бы в тот момент плюнул на все и пошел бы скитаться в пустыню, замаливать грехи там.
Но я был машиной для убийства, поэтому на следующий день поехали мы, как по плану и надо, на встречу к тем старейшинам опийных деревень.
Ну, а потом я вернулся в Москву и из всего только понял, что страшно устаю и мне надо помощника.
Но я-то этих сук, помощников, знал. Помощники они только в могилу сходить. Это мы быстро.
Надо было ответственно подойти к выбору. Нужен был человек не слишком умный, не слишком амбициозный, но и не тупорылый тоже. И кто-то, кому можно дела доверить, но кто излишнего рвения проявлять не будет. Как бы энергичный, но нет.
В общем, воображаемый этот чувак был соткан из противоречий. Очень сложная натура мне была необходима.
Так что, с помощником я тянул, выматывался весь, но тянул все равно. Пока за меня не решила сама судьба.
Как-то звонит мне главный и спрашивает:
— Миху Ежика знаешь?
— Ну, — сказал я. — Знаю, не без этого.
Знакомство не самое приятное, но никуда не денешься от него.
— Есть место его пристроить?
Главный не имел привычки объяснять свои решения, и я не ожидал ответа на свой вопрос, но все равно спросил:
— А ему чего?
— Переводим его, — сказал главный.
Остоебал им, что ли?
— Так, — говорю. — У него опыт работы не соответствующий.
— А ты научи.
— Понял, — сказал я.
И чего Михе на месте не сиделось?
С другой стороны, я так рассудил, он мне человек не посторонний. Что бы я там к нему ни испытывал, кредит доверия у меня для Михи имелся.
Ну, плюс не по объяве же набирать. Всегда есть блат, а вот тут аж главный за него просит. И я сказал:
— Есть место, мне бы помощника, по делам московским.
В тот момент я в натуре не подумал, какой из Михи помощник. Да если б он кофейку заебашил, когда надо, и то бы хлеб был.
— Четко, — сказала главный. — Ну, я вас свяжу.
И все-таки мне казалось, что главный отлично знал — мы и без него могли связаться. Он, сука такая, все на свете знал. А то не был бы главным, если б не врубался в мелочи даже. Но все равно я не восхищался им, как Нероном. Может, потому и на место его не хотел.
А Миха, да, мы с Михой встретились, попиздели. Он был страшно нервный, но я не стал спрашивать. Есть причина, значит.
Я сказал:
— В общем, обязанности у тебя будут разные. Это все несложно, деньги большие. Ты быстро ко всему привыкнешь, как я объясню.
Миха сплюнул сквозь щель между зубов.
— Понял.
— Нихуя ты не понял, — сказал я. — Работа мирная. По большей части. Без пыточек там, без прочих праздников. Организаторская.
Мне даже было интересно, справится ли он вообще. В смысле, даже азарт нашелся какой-то — дикого Мишку из лесу вывести.
Он сказал:
— Да чего б не справиться? У меня организации знаешь сколько в жизни было? Во! Завались!
Я как-то его пару раз за разговор попытался спросить, что, в общем, Миху сюда привело, но он только отмахивался.
— Главный сказал, — и все. Как будто наш главный — мальчик, который любит перемещать солдатиков.
А, может, так оно и было. Перемещать солдатиков ведь и мне страшно нравилось.
Я Михе сказал:
— Ты извини, что я пропал как-то.
Миха сказал:
— Да нормально все. Видишь, нашлись, вот, снова.
Но я знал, и Миха знал, что мы с ним никогда не подружимся больше. Казалось бы, какие уж мы разные люди? В чем наша разность? Все кровавые оба стоим. А в то же время разница была, и Миха чувствовал ее, я уверен, так же отчетливо, как и я.
В общем, он стал на меня работать. Особого довольства у меня по этому поводу так и не возникло. Наоборот, все время какая-то досада, что именно с Михой опять судьба свела. Сколько было чудных знакомств, а в итоге закончилось все снова Михой.
У меня еще был страх, что он свои садистские наклонности не в то русло направит, и будут у нас покалеченные узбекские дворники по всей Москве улицы мести.
Ну и хули Михе надо никогда понятно не было, опять же мутный. Но раз главный сказал, значит правильно все с Михой. Тем более, работал он ничего, реакция, может, не самая быстрая, зато упорный и исполнительный, рабочая такая лошадка.
По итогам, с Михой даже легче было, в смысле, в работе. Что касается, ну, разговоры поговорить — нет, это не к Михе. Иногда мне прям хотелось ему сказать:
— Миха, что ж ты за уебанец-то такой?
Но Миха бы мне не ответил, только посмотрел бы хитрым глазом на что-то одному ему видимое. Может, это из-за радиации все, не знаю. Но смешно, конечно, как жизнь карты тасует. Вот мы с Михой встретились, когда мне восемнадцать лет было, в дурке встретились, надо сказать, и вот нам под тридцатник уже, и мы пересеклись на дорожке, на которой совсем друг друга не ожидали увидеть.
Знаете такое чувство? Когда человек бывает знакомый и незнакомый одновременно, сбоит как бы что-то.
И несмотря на то, что Миха очень мало со мной говорил, у меня было ощущение, что я его хорошо знаю.
На героине он не сидел. И вроде как его даже не тянуло. В смысле, не было ему любопытно, что ли, от чего все так прутся. Я думаю, может, поэтому его главный сюда и поставил. Уж в этом-то смысле Миха производил впечатление человека надежного. Думаю, физические удовольствия его вообще не особо интересовали.
Я вообще не уверен, что он мог на бабу залезть, предварительно ее не отпиздив.
Ну ладно, суть да дело, а как-то мы сработались.
Я иногда спрашивал его:
— Миха, а тебе не странно?
Миха смотрел на меня светлыми глазами зомби из киношки.
— Неа, — говорил он. — Я верю в судьбу.
И почему-то меня прям дрожь продирала, может, фраза просто была жутко пафосная да еще и вместе с его злодейскими глазами. Не знаю даже. Что-то мне в нем, как с первого момента не понравилось, так и не нравилось до сих пор.
Но я был больше всего озабочен тем, чтобы за Нероном поспевать, чтобы быть не хуже него. Да еще и ебаться хотелось постоянно от тоски по Саше. Почти всех мамочкиных сиделок перетрахал, даже не самых молоденьких. Тем более, текучка кадров была большая, никто из них мою мамулю долго выдержать не мог. Ну, хоть не скучно.
А вот один раз такое было, что пришел я в салон. Ну, все как всегда — музыкальный канал, команда "девочки, на показ!", мучительный выбор. Тут мне одна рыженькая приглянулась, она чем-то напомнила мне Зою, может, лисье что-то в глазах, а, может, просто рыжина эта, которую я так любил.
И я такой:
— Как тебя зовут?
Как же я надеялся, что все-таки Зоя. Оказалась она Настя.
Настя как-то расстроилась, что я ее выбрал, лицо погрустнело. Обо мне слава ходила, что я клиент сложный.
Ну, в общем, пошли мы с ней в комнату, она быстро и много говорила, чтобы расслабиться. Рассказывала, как недавно ездила в тур во Францию.
— Хоть мир повидала, — это мне запомнилось. За тысячу, или сколько там, хуев можно посмотреть на Эйфелеву башню, но какая тоска, наверное, будет тогда. Ну, вот стоит она, топорщится, эта башня дурацкая, а Настя, она уже от торчком стоящих вещей порядком устала, и радости, в итоге, никакой.
Я ее хотел об этом спросить, как тебе, мол, Франция сама, но Настя как-то резко замолчала и посмотрела на меня. И я понял: не очень-то она Зою похожа, и никого вообще в мире нет на Зою похожего, и жить с этим мне придется еще, может быть, очень долго.
А Настя спросила:
— Что сначала делать будем?
И я вдруг сказал:
— Сейчас научу тебя, иди-ка сюда.
Она нахмурилась. Не нравились ей такие предложения, я думаю. Я сказал:
— Да ты не бойся, я тебя не обижу.
— Если бы мне платили каждый раз, когда…
Но она осеклась, потом все-таки сделала этот чертов шаг ко мне. Я взял ее запястье, тонкое, как у Зои, приложил ее палец к своей голове. Я улыбнулся ей, но Настя все еще смотрела на меня настороженно.
— Не переживай, — сказал я. — Буду самый твой любимый клиент.
У нее над губой было розовое пятнышко, типа не герпес, а такая, знаете, бывает красная родинка. Очень красиво.
Я приставил ее палец с длинным ногтем в облезлом золотистом лаке к своему лбу.
— Вот здесь, — сказал я. — Где индианки себе точку ставят.
Так мне делала когда-то Зоя. То ли нерв нашла какой-то, то ли еще что, но мне было ужасно приятно. Такой, знаете, легкий зуд по лбу шел, расслабляющий, голова болеть переставала и все такое. После Зои мне этого никто не делал, я и забыл, что такое мне нужно, а тут вдруг вспомнил.
В общем, я сказал:
— Ты надавливай и пальцем крути. Типа как будто ты девке делаешь. Ты девкам делала? Я не знаю просто.
— Ну, заказывают иногда, — сказала Настя.
— Вот, короче так. Ты потирай.
— Ладно, — сказала она растерянно, а потом вдруг улыбнулась. — И все?
— Ну и все, — сказал я. — Да, реально, все. Я только лягу, лады?
В особо дорогие салоны я никогда не ходил. Дорогие шлюхи льстивые, от них вообще никакой правды не добьешься, в смысле, мне почти нравилось осознавать, что я им не особенно-то и нравлюсь. Хуже было бы, если бы они мне так ловко и ласково врали.
В совсем дешманских салонах на конце непременно вытащишь венеру из пены морской. Так что я выбирал что-то среднее, типа не совсем убогое, но и не роскошно все, как Нерон любил.
А средняя ценовая категория это: кровать обычная, но простыни уже красные, шлюхи тебя не матерят, но смотрят, как на уебанца, минет с резинкой, но старательный, и так далее и тому подобное.
Серединка на половинку.
Вот, и лег я, в общем, на эти красные простыни, весь одетый, даже в ботинках, и она села рядом, пристроила палец к моему лбу.
— Выше, — сказал я. — Давай, повыше.
— Поняла, — ответила Настя деловито. В тот момент я ей, кажется, понравился.
Она прижала палец к моему лбу, ровно там, где надо. Я закрыл глаза и представил Зою, ее нежный, когтистый пальчик. Потом открыл глаза и уставился в окно, на гнущиеся под ветром деревья. А говорят, что в прошлое нет возврата. Врут все, закрой глаза да возвращайся, сколько тебе надо.
Настины движения, сначала неловкие, затем нежные, успокоили меня, и я уснул. Она меня не разбудила. Когда я очнулся, Настя лежала рядом.
— Доплати еще за час, — сказала она.
И я сказал:
— Нет проблем.
А она сказала:
— И еще приходи. Когда только хочешь. Считай, для тебя я всегда свободна.
— Круто, — сказал я. — Вот это мне свезло.
Я еще был сонный и не совсем понимал даже, на каком я свете. Сердце колотилось в груди, словно, пока я спал, здесь прошел кто-то, кого я давно хотел увидеть. И я пропустил его. Или ее. Скорее, наверное, ее.
В общем, на улице я вдруг, под ужасно злым ветром, подумал, как прикольно все вышло в моей жизни, что было столько любви. И пошел зачем-то к Юречке.
Он со мной не разговаривал, потому что я бросил Сашу и сына. И я очень хотел помириться, вот честно. Юречка открыл дверь не сразу, а потом едва не захлопнул ее у меня перед носом.
— Ну, подожди! — сказал я.
— Что тебе надо, Вась?
— Причем здесь вообще Саша и Марк? Ты их и видел-то пару раз!
— При том, — сказал Юречка. — Ты бросил свою жену и сына.
— Мы не были женаты!
Юречка сказал:
— Я имею в виду, ты бросил свою семью. Ты считаешь это правильным?
Господи, ну и зануда.
— Да, — сказал я. — Я считаю это правильным. Это ради их же безопасности. И я их обеспечиваю.
— Конечно, Вася, ведь деньги все решают.
— Может, не будем с тобой говорить в коридоре?
Он все-таки впустил меня. В его новенькой однушке пахло так же, как в нашей квартире в Заречном. Ну, вот этой унылой, консервированной жизнью.
Я прислонился к двери и сказал:
— Я так от всего устал. Юра, брат, я устал.
— Да, — сказал Юречка очень сдержанно. — Наверное, такая жизнь очень утомляет.
— Очень утомляешь меня ты, — сказал я, а потом прижал пальцы к вискам, меня тошнило, нестерпимо заболела голова. Насколько хорошо мне было с Настей, настолько плохо стало сейчас в этой обросшей Юречкиной безысходностью квартире.
Я сказал:
— Юречка, Господи, когда это все закончится-то, а? Когда, скажи мне?
— В любой момент, — сказал Юречка, почесывая щеку. Я глядел на его пустой рукав и вспоминал Кандагар. Я так и не решился сказать ему, что я там был.
— Хочешь поесть? — спросил Юречка.
— Нет, — сказал я. И мы пошли на кухню, и просто курили, потом Юречка сделал кофе. Он так ловко обращался со всем единственной рукой, как я никогда — двумя. Поставил передо мной чашку и сказал:
— Вася, Господи, во что ты превратился?
Он даже не верил до конца в то, что со мной случилось. А ведь Юречка только один раз, в общих чертах, послушал мою историю. И вот как его впечатлило, аж смотреть на меня не мог.
А говорят кровь — не вода. А, может, вода все-таки?
— Юречка, — сказал я, отпив горячего кофе, утерев заболевшие губы. — Господи, а мог я кем-то другим стать?
— Мог, — сказал Юречка. — Сам знаешь, что мог. Все как угодно могло сложиться. Ты сам это выбрал.
Жестокая, но правда.
А Юречка глянул в окно, веточки стучались в него, словно просились в квартиру.
— Если бы только папа не выпал из окна.
А Юречка-то и не знал, что папа никуда не выпадал, а сиганул сам, совершенно по своей воле. Это была наша с мамочкой тайна.
— Да, — сказал я. — Если б не выпал из окна.
И как тяжко иногда хранить эту тайну дурацкую.
Я положил голову на стол, и Юречка протянул ко мне руку, но не погладил. А было бы у него две руки, он бы одной для меня не пожалел.
— Вася, — сказал он. — Никогда не поздно все исправить.
Но это глупости все, для детей и из книжек. Я посмотрел на него.
— Ты меня больше не любишь?
И он сказал:
— Люблю.
Распизделся тут.
Но я ему за эту ложь был очень благодарен. Юречка смотрел на меня с жалостью, с печалью, но и со злостью. Как на ребенка, который по своей собственной вине как-то очень неудачно упал и раскровил коленку.
Вроде сам дурак, а вроде жалко все равно.
Я сказал:
— Плохо, что жизнь одна, а?
Юречка отпил кофе и снова посмотрел в окно.
— У меня есть друг, Миха, — сказал я. — Ну, как друг. Мудак он, конечно. И вот мы с ним сейчас работаем. А я его когда-то встретил в дурке, мне было восемнадцать лет, и он там одному парню веки оттягивал и мучил его, а я того парня как бы защитил, ты понимаешь? Я как бы Миху кружкой огрел. А теперь, в общем-то, так вышло, что мы с Михой совсем одинаковые. Совсем такие же. И меня это так убивает. В смысле, я же, когда в дурке лежал, думал, что это плохо — делать людям больно, и вообще не представлял себе, как человека взять и убить. Я таким не родился, Юречка. И Марк Нерон, ну, я про него рассказывал, он тоже таким не родился. И даже этот Миха ебаный — и он не родился таким. Нельзя же взять и родиться уродом, чудовищем. Мы же были людьми, мы все. Нормальными, Господи, людьми. Я был когда-то. Я не убивал, я не всегда убивал. И Миха, и даже Миха! Ну хуй с ним, с Михой-то, но я в целом. Господи, ну я же тоже человек, как ты, как все вы!
Когда в носу стало мокро, Юречка сказал:
— Прекрати истерику. Ты сам все выбрал. Никто за тебя твою жизнь не проживет.
И я замолчал. У меня была минута слабости с ним, абсолютной обнаженности. Но, в общем-то, Юречка правду говорил. Кто виноват-то во всем этом, и что теперь ныть о том, куда меня жизнь завела? Я и хотел такой судьбы больше всего на свете, и получил, что заслужил.
Ну да.
Я допил кофе и ушел.
Ветер на улице мешал дышать, я открывал и закрывал рот, как рыба. Вдруг подумал: сейчас будет астма у меня, и я умру, потому что пустой двор, и никто этого не увидит.
Славно бы закончился день. Но он упрямо продолжался, и я, грустный и идиотский, поехал домой. День обещал быть свободным, Миха меня знатно разгрузил.
Я сразу лег спать, потому что хотелось как можно меньше жить, как можно незаметнее существовать. Разбудил меня телефонный звонок. Трезвонила мобила, к которой я никак не мог привыкнуть.
— Автоматчик! Я тебе звоню и звоню, ты чего трубу не берешь, а?!
Заводился Миха с пол-оборота.
— Ты не забудь, с кем говоришь, — пробормотал я сонно. Мы уже были не мелкие пацаны с дурки. Все все понимали. Миха тут же немножко притих.
Он сказал:
— Склад обстреляли.
— Чего?
— Обстреляли склад, говорю! Двоих наших положили!
— Героин в порядке?
— В полном, отбились. Борьке Синюгину премию выпишешь.
— А ты? — спросил я тогда.
— Нормально, — сказал Миха.
— Я еду.
В общем, не вышло у меня свободного дня.
При Нероне, кстати, такой хуйни не было. И я сразу стал думать, где же я проебался. Вот это закомплексованный молодой человек, надо же.
В общем, поручил я своим ребятам, которые у нас инфу пробивали, найти, кто нам такое устроил классное. На бригаду там было три бывших гэбиста, если я кому и верил, так это им. Бригадиром у них был Сашка Соловей. Соловчук, то есть. Его еще Нерон к делу подключил, очень толковый парень, хотя и борзый сверх всякой меры.
И вот этот Сашка Соловей заявился ко мне через три дня, дверь чуть ли не с ноги открыл. Я как раз поставку обсуждал, мол, надо задержать, пока не разберемся со складом.
Кабинет у меня был отличный. Формально я, вроде как, занимался какими-то тортами. Ну, могу и путать. Короче, был у меня легальный бизнес, доставшийся мне еще от Нерона, который меня совершенно не интересовал. Какой-то смешной, помню, мне когда говорили, я смеялся. В своем кабинете я, в основном, крутился на стуле и кидался бумажками в бронзовую антикварную гончую.
— Поговорить надо, — сказал мне Сашка Соловей. Это был развеселый, подтянутый мужик с вытянутым, немножко собачьим профилем. То есть не, на Анубиса он похож не был, просто в его длинном носе и остром, выдающемся вперед подбородке, чудилось что-то такое хищное. У хорошей собаки — хороший нюх.
Сашка Соловей в кабинетах не говорил никогда. Только на лоне природы. Похвально, на самом деле, и я все хотел эту привычку у него перенять.
Пошли мы с ним в Нескучный сад, Соловей все пинал камушки с совершенно мальчишеским восторгом и глядел, как далеко они улетают. Мы ушли подальше от поехавших с мечами и ушами из картона, углубились в парк, и только тогда Сашка Соловей прервал свою вдохновенную речь о футболе и сказал мне простую вещь:
— Вычислили мы, кто.
— Ну? — спросил я. Терпения уже не было никакого, хотелось крови, потому что кровь — это жизнь. Я облизнул губы, а Соловей громко свистнул, распугав птиц.
— Это Стасик Костыль, — сказал он после паузы. — Судя по всему, их на бабло конкретно киданули, они подсели на измену и захотели легких денег.
Про Соловья еще вот что было интересно, он легко подстраивался под любую речь. Я слышал, как он говорил с Нероном, и это было словно два высокомудрых мужа собрались обсудить Платоновы книжки. А со мной вот — жлоб жлобом. С Соловьем говорить — как в зеркало смотреться.
— Да ладно? — сказал я.
Стаса Костыля я прекрасно знал. Он под главным давно ходил, у него была маленькая, уютная группировочка, которая слилась с нашей масштабной организацией года два назад, но сохраняла некоторую независимость. Вроде как, они занимались игорным бизнесом, с нами особо дел не имели.
Я удивился, но и обрадовался.
— Ох, Сашка, — сказал я. — Смотри в оба, вокруг одни предатели.
— Это точно, — сказал Соловей. — Кто этого не понимает, тому пиздец в нашем сложном мире.
Я задумчиво кивнул.
Мне показалось, он на Нерона намекает, но, может, я просто извел себя уже этими мыслями.
В общем, поговорили мы с Сашкой Соловьем славно, теперь оставалось только получить у главного разрешение, и дело за малым.
Как хочется жить, жить, жить иногда.
Ну, да, короче, я сразу решил, что с Серегой и компанией поеду. Компания компанией, а не моя больше. Федьку и Валеру с Виталиком Серега положил уже давно, Желтого забрали к рэкетирам, и новых людей я не особенно знал. Солдатики и солдатики. Пехота, как на любой войне.
Главный мне советовал с такими поездками уже завязывать. Небезопасно и несолидно. Но я ж не мог. Это вся жизнь моя была, там мое сердце, где автоматчики стреляют по живым мишеням.
— Я потому и Васька Автоматчик, — так я говорил. А главный смеялся, но не слишком довольно.
Вот, ну, и тогда так же получилось, Соловей нас координировал, а исполнять я подрядил Серегу, и с ним поехал. Все как в старые добрые времена.
В машине я молчал, пока мужики обсуждали пивко и баб. Меня всего потряхивало от нетерпения, словно кумарило.
Стас Костыль и его компания засели в Воскресенске. У кого-то, видать, все-таки угнали бабло и затаились, засели праздновать.
Но от нас же не спрятаться, не скрыться. Знаете это чувство, когда готовишь кому-то сюрприз?
Это было оно, только темное, теплое, как кровь.
Мы еще только поднимались на этаж, а уже слышали музыку, смутное девичье мурчание под развеселый синтезатор.
Дверь оказалась железная. Дверь железная, а мозги-то деревянные. Можно дверку поставить хотя из титана, но стену-то, в которую ее, родимую, вставят, не заменишь никак.
Я много раз видел, как Серега дверь вынимает. По этому делу он был мастер. Начинал Серега домушником и знал, как с дверьми обращаться не хуже, чем как обращаться с женщинами. Для дверей, не для женщин, ему нужна была только монтировка. Он отбивал от стены кусок, подцеплял коробку двери монтировкой в нескольких местах, и мы просто снимали эту гребучую дверь.
Вы понимаете?
Дверь железная, классная, хорошая дверь. Просто стена не капитальная.
Разве не метафора всей этой нашей хваленой жизни? По-моему, очень оно точно.
Гудела музыка, слышались пьяные женские вопли, мужской смех. Ну, думал я, пусть хоть порадуются мужики. Все равно помирать.
Врываться в квартиры всегда было более, скажем так, неловко. Ну, да, лучшее слово. Так отчетливо ощущаешь, как ты тут не в тему со своим автоматом, какой ты лишний, словно из другого какого-то кино.
Особенно, когда там веселье. Очень неудобно отрывать людей от их повседневных радостей, особенно, если ты знаешь, что эти радости у них последние.
Я люблю такой момент, секунда тишины (пусть даже внешне звуки как будто есть, музыка, там, все дела, иногда крики) прежде, чем прозвучат выстрелы, тот момент, когда все все понимают. Мне нравится осознавать, что где-то в этих головах проносятся мысли, за которые больше не зацепятся другие мысли. Что сейчас все остановится — этот ток разума.
Мы были в однушке, пахло бухлом, потом и вкусной жратвой, в точности как на наших вечеринках.
Девки в блестящих коротких юбках и платьях бросились врассыпную, как девочки, когда заканчивается утренник.
А мужики-то и не знали.
Ха-ха.
Они, короче, отдыхали, пили, ели, собирались сладко потрахаться, а тут гости — в горле кости.
И вот этот момент, который я люблю, когда мы встречаемся взглядами, и вот они, кто еще достаточно одет, тянутся за оружием, и в этот момент за них как-то даже по-человечески болеешь.
Но они не успевают. Они никогда не успевают, потому что в противном случае я бы тут хуйни не рассказывал.
Ну да, они никогда не успевают, потому что их тела, в самом деле по-человечески хрупкие, что бы там нам ни казалось в молодости, таранят автоматные очереди.
Молодые здоровые мужики, но всего только нажать на курок достаточно, чтобы их не стало больше на свете. Это все ужасно опьяняет.
Я не успел особенно рассмотреть местный быт, флору и фауну, но, когда все уже умерли, и вот они такие повалились, я вдруг увидел накрытый стол, осколки от бутылок, бокалов, тарелок — как безумный натюрморт. Увидел кровь, много крови, увидел гитарку в углу, увидел старый сервант с иконами. Пули его не задели, словно случилось чудо.
Но чуда не случилось. Вместе с ребятами Стасика Костыля лежали две девушки, у одной дергалась нога, другая уже успокоилась, юбка у нее некрасиво задралась, обнажив полноватые ляжки.
Остальные девочки повыбирались из своих убежищ и бросились бежать мимо нас. Они чуть не смели Серегу, будто стадо диких бизонов, вот как жить хотели.
Никто не собирался их останавливать.
Только одна девчонка, тусклая блондиночка, тощая, кожа да кости просто, она все сидела под столом, обхватив голову руками, вся дрожала. Она выглядела трогательно, как мокрый котенок. Чулки у нее порвались на коленках, из-под короткой юбки торчали кружевные стринги, соски под топиком встали от страха.
Я стянул с себя балаклаву и наклонился к ней.
— Привет, — сказал я. Она отшатнулась, попыталась вскочить на ноги, но только ударилась макушкой о стол, заверещала отчаянно, как попавшее в силок животное.
— Ну-ну, — сказал я. — Ух ты ж, больно, наверное.
Я взял со стола виноградинку, обтер ее от крови и съел. Взял еще одну и протянул ей на открытой ладони.
— На. Мы с миром пришли. Тебя никто не тронет. Все. Зарыли топор войны. Ферштейн?
Кто-то заржал, но я вскинул вверх указательный палец.
— Тихо! Не видите, дама на грани обморока!
Я смотрел ей в глаза, а она смотрела в глаза мне. Казалось, я в лесу, и вот она крошечная, и мне хочется ее поймать, но хочется и отпустить.
Она взяла виноградинку и положила ее в рот. Некоторое время девушка смотрела на меня, глаза у нее были блестящие и огромные на этом узком, изможденном лице. Ярко накрашенные губы сильно ее портили. Она была таким цветочком, чахоточной принцессой, и вовсе ей не надо было ярких красок. Ее можно было отлично и очень органично представить в таком дворянском платье, типа как из начала века.
Она смотрела на меня, быстро-быстро смаргивала слезы, я протянул руку и стер помаду с ее губ.
Девушку звали Ника.
Помню, я привез ее к себе домой, а она все дрожала и дрожала, и я набрал ей горячую ванну, и она, не стесняясь, разделась прямо передо мной, залезла туда и подтянула колени к груди, обхватила их, как ребенок.
Я сказал:
— Сейчас выпить тебе что-нибудь налью или еду приготовлю. Чего хочешь?
Она сказала:
— Выпить.
На ее одежде остались брызги крови, и я засунул ее в стиралку. От Саши ничего в моем доме не осталось, пришлось дать Нике свою рубашку.
В общем, некоторое время мы молча пили, потом она сказала:
— Спасибо.
— А? За что?
— Что не убил меня.
— Да я и не собирался. Музычку включить?
— Включи, — сказала она. Ну, я врубил, и мы еще некоторое время помолчали, но теперь под музончик, и стало не так неловко.
— Может, потанцуем? — спросил я. Она кивнула.
— Да, пожалуй.
Ника выглядела так, словно ей было все равно, чем закончится сегодняшняя ночь, и закончится ли она вообще. Но вот мы потанцевали, и она раскочегарилась.
— Надоело? — спросил я, и она мотнула головой, хлестнула меня волосами.
— Нет! Давай еще!
Танцевать ей нравилось, я видел, что в этом ее кайф. Знаете, у каждого есть такое занятие, от которого горести забываются. Я вот люблю ширяться и убивать. Ника любила танцевать.
А я к танцам сам как-то не очень, если честно, просто хотелось к ней подкатить. И, в общем, начал я к Нике потихоньку приставать, ну, типа она шлюха, может и сейчас дать, не обломится, полапал ее за сиськи, за задницу, и она сначала ко мне прильнула, стала теплая и ласковая, а потом вдруг оттолкнула меня.
— Ну эй! Чего ты ломаешься? А то поглядите какая целка!
Ника нахмурилась, слова эти явно дались ей с большим трудом.
— Ты вроде хороший. Не хочешь меня обижать.
— Ну, да, иди сюда, давай я тебе еще лучше сделаю.
— Да я ВИЧовая, — сказала она и утерла злые слезы, тут же выступившие на глазах. Я смотрел на нее несколько секунд, а потом махнул рукой.
— Да ладно.
— Да ладно?
— Значит, секс только в презервативе? Никаких детей? И, возможно, я умру? Бля, это по мне!
Назад: Вопль двадцать восьмой: Никогда не расстанемся
Дальше: Вопль тридцатый: Буджум