Вопль тридцатый: Буджум
Совсем под утро мне отчего-то приснилась Люси. Не знаю, что ей было надо. Вроде уже все это быльем поросло, и уже давно в моей жизни не было ни Люси, ни вообще ничего тогдашнего.
Но вот приснилась мне. Она была похожа на ангела со своими сияющими голубыми глазами и золотыми кудряшками. Помню, мы были у моря, того, которое я видел в Мурманске, и я лежал на каменистом берегу, а она стояла надо мной и смотрела, не то загрустив, не то задумавшись.
И я сказал, помню:
— Иди сюда.
А она покачала головой.
— Ты чего молчишь? — спросил я.
Люси смотрела и смотрела, а потом вдруг улыбнулась мне так, словно за что-то меня простила.
— Люси в небе с бриллиантами, — сказал я. — Господи Боже мой, до чего я тебя любил тогда, и как давно это было.
Люси прижала кончики пальцев в своим губам, а потом наклонилась ко мне, так что я увидел в вырезе ее давно не модной блузки крепко стянутые бюстгальтером сиськи. Люси в небе с бриллиантами наклонилась и прижала свои теплые, нежные пальцы к моим губам.
Очнувшись, я, еще в полусне, почему-то вспомнил, как мы, после трудного рабочего дня, (какие тогда были молодые и сильные, Господи) пошли пить и внезапно обнаружили себя в три часа ночи на Кремлевской набережной. Представьте только, какая красота? Тоненькая полоска рассвета в дальнем уголке неба, но в целом — ночь еще, темная ночь, сияет луна, прямо над звездой в Спасской башне, будто бы эта алая звезда — тоже небесное тело, и дом ее в небе, как у всех других звезд.
И великолепная кирпичная лента Кремля, и черный блеск Москвы-реки с кровавыми отсветами фонарей, улегшимися на ней.
Господи, какая это была красота. Я вдруг тогда очнулся, как после долгого сна, мы были такие пьяные и так смеялись. Казалось, мы одни на земле живем, и вся она — нам дом.
И вот я понял, что пинаю свою барсетку со всей кассой, и она взлетает и несется в сторону Люси, и Люси, моя благоразумная Люси, снова подкидывает ее вверх ножкой в розовом кроссовке и отправляет мне.
Какие же мы были пьяные, и какие счастливые, и как мы убивались на следующее утро, потому что, если бы барсетка с моей кассой улетела в Москву-реку, мне оставалось бы только за ней прыгать, туда, в расчерченную красным золотом черную гладь.
И мы это, каким-то краешком ума, я думаю, осознавали, тем было веселее гонять эту проклятую барсетку с криками и смехом по набережной.
Никогда в жизни у меня не бывало больше шанса поиграть таким дорогим футбольным мячом. Помню, потом, протрезвев, я смотрел на эту барсетку в пыли и грязи, и мне думалось: а умеем же развлекаться.
Я был счастлив, честное слово, и много раз. Гоняя барсетку, набитую немереным количеством бабла, точно был. И Люси, думаю, куда бы ни закинула ее судьба, вспоминает наш ночной матч на Кремлевской набережной.
Почему-то мне показалось, что вся моя жизнь, размотавшаяся от той ночи, мне приснилась, и сейчас я очнусь в общаге, гляну на свою грязную барсетку и пойду торговать на Рижский рынок. Потом дела у меня пойдут в гору, мы с Люси поженимся, и она нарожает мне маленьких люсят. Люсята вырастут, и мы будем рассказывать им, как играли в футбол первоначальным капиталом.
Я открыл глаза и увидел белый, ровно выкрашенный потолок, не общажную трещину, не желтые разводы с черными точками букашек, а чистую, райскую белизну.
Пронесся уже этот поезд мимо нас с Люси и моей наполненной деньгами барсетки.
Теперь я таких барсеток без потери самообладания в Москву-реку могу сотню скинуть, а то и тысячу.
Рядом лежала Ника. Рот у нее был приоткрыт, на подушку текли ВИЧовые слюнки (хотя Ника и говорила мне, что слюни не заразные, все равно где-то в глубине души я не мог отделаться от этой мысли).
Настроение у меня тут же испортилось. Вспомнил наш с мамочкой вчерашний разговор. Что-то я к ней пришел, сам не знаю, зачем, может, так просто, поглядеть на нее.
— Мама, — сказал я. — Я завтра в Ашхабад лечу. Надо кое-какие дела уладить.
— Да хоть куда, — сказала мамочка. — Лишь бы тут тебя не было.
И мне отчего-то стало так обидно. В смысле, какого хрена я всегда на эти грабли наступаю? Ну, какого хрена-то? Ну, в рот ебать, что мне еще от нее надо? Чего я еще про нее не знаю?
И я такой:
— Нормально тебе вообще так сыну своему говорить?
А она с трудом сфокусировала на мне взгляд, как пьяная, и расплакалась. Взяла меня за руку и вдруг поцеловала эту мою руку.
— Васенька, — сказала она, и сердце у меня екнуло.
— Что? — спросил я севшим голосом. И мне мечталось, что она скажет то, чего я хочу услышать. Но, в то же время, тогда все зря, что ли, было? Все, что я пережил и нажил.
— Ну не могу я тебя полюбить, — сказала она. — Никак не могу. Я ведь пыталась.
— Знаю, мама, что ты пыталась, — ответил я, взяв ее тоненькую, стареющую, в длинных морщинах ручку в свои. Вдруг она показалась мне какой-то совсем жалкой и несчастной.
— Не могу никак, — сказала она. — Почему с Юречкой вышло, а с тобой нет, Васька?
— Не знаю, — сказал я. — Бывает такое, наверное. Ну, просто так. Случайность. Может, у тебя гормоны какие-то не включились, или типа того. Может, дело не во мне, и не в тебе, а вообще такое, ну, есть. И нормально все. И живут же люди все равно.
Она смотрела на меня, губы у нее дрожали, глаза сверкали. Эти глаза мне достались от нее, а от меня они достались моему сыну Марку. А от него кому они достанутся, эти глаза?
— Ну, не вышло, не получилось, — сказал я. — И нечего тебе себя корить. Я плохой человек. И любить меня не за что все равно. Ты просто самая умная.
И мамочка подалась ко мне, мне показалось, чтобы обнять, но она врезала мне, дала здорового такого леща.
— Охуела, что ли?!
— И не смей больше дедовы вещи трогать, выблядок!
Я оттолкнул ее.
— Сука больная!
Ну, да, а какая ж еще? И сука, и больная.
Я вскочил на ноги, рявкнул девочке-сиделке, прилежной студентке третьего курса медицинского:
— Удуши ее подушкой, нахуя она нужна! Вот тебе задание! Я тебя потом отмажу!
Она испуганно открыла и так же испуганно закрыла рот. Я вылетел из квартиры и на лестничной клетке закурил, стараясь взять себя в руки.
Ну какой это даже удар? Ударчик. Слабенькие стареющие ручки постарались, как могли.
А в то же время мне показалось, что сильнее никто меня никогда не бил. Что даже жизнь меня сильнее не била.
И стало мне обидно, как мелкому пацану.
— Ух, сука! — сказал я. Небось, специально притворилась милой и несчастной, чтобы мне больнее сделать.
И вот, всю дорогу домой я об этом думал, и трахая Нику я об этом думал, и засыпая я об этом думал, и вот проснулся — тоже подумал об этом.
Обидно, конечно.
Обидно, досадно, но ладно. И в то же время как же ж заебала она.
Я ворочался в постели, не мог найти себе места. Вот тридцать лет, мужику, а ума нет.
Беда это, конечно, а ничего. Живем же дальше? Живем!
И все-таки снова и снова всплывала в памяти та ее пощечина, и немело лицо, как в первую секунду.
Чтобы отвлечься я, приподнявшись, поглядел на Нику. Вдруг подумал о ней, почему-то, как о последней своей любви.
Блондиночка, как Люси, попрыгушка, как Зоя, проститутка, как Лара и погрустить ей есть о чем, как Саше. Все собрала, что я любил.
Я наклонился к ней, коснулся губами ее шеи. Ника улыбнулась сквозь сон, дернула рукой.
— Вась, — пробормотала она. Я глянул на часы. До звонка будильника оставалось еще пятнадцать минут. Я прижал Нику к себе, провел носом по ее затылку, ласкаясь.
— Такая ты красивая, — прошептал я. — Давай поебемся немного?
— Ну, — сказала Ника, подставляя мне шею. — Я не знаю прям.
— Ну Никусь, — сказал я. — А то я уеду, кто ж тебя трахать будет?
— Сама себя трахать буду, — сказала она.
— Я бы посмотрел.
— Иди ты.
Я ее немножко позажимал, потерся об нее, пощипал за соски, а она так вертелась у меня в руках, не то вывернуться хотела, не то наоборот поближе прижаться.
Когда я развел ее длинные ноги, Ника протянула сквозь стон:
— Презик возьми.
— Да хуй с ним, — сказал я. Вдруг мне показалось, что настолько это все маловажно, настолько не имеет значения.
Я вошел в нее прежде, чем она успела что-нибудь сказать. Ника уцепилась за мои плечи, словно боялась упасть, я поцеловал ее.
— Только не внутрь, — прошептала она в уголок моих губ.
— Не проблема.
Мы поразвлекались с чувством, с толком, с расстановкой, проебав и звонок будильника, и телефонную трель.
Кончив ей на живот, я вдруг почувствовал легкость и радость, словно вся тоска из меня вышла.
Мы целовались, и вдруг мобила снова радостно зазвенела.
— Ну, бля!
— Возьми трубку, — ласково протянула Ника.
— Ну, да, — сказал я, не в силах от нее на самом деле оторваться. — Сейчас.
Мобила заверещала в третий раз, и я, наконец, за ней потянулся.
— Алло!
— Васька! Я не знал, дома ты уже или нет, вы вроде с Никой кутили, и я…
— Конкретнее, Гринь!
Голос у него был какой-то странный, он непривычно жевал слова, так что, кое-что приходилось просто угадывать.
— Слушай, у меня зуб болит! — сказал Гриня.
— Ну, бля. Сочувствую.
— И флюс огромный выскочил, просто пиздец. Щека здоровая, как у жабы надулась.
— Да я тебя понял уже.
— И температура еще растет.
— А, — я махнул рукой. — Ну и возьми выходной. Я Ваньку подтяну. А ты ко врачу иди. И вообще бери, сколько тебе, там, надо. Здоровье — святое дело, сам знаешь. Вообще не парься!
Гриня, видимо, попытался радостно мне улыбнуться, потому что я услышал болезненное:
— Бля, ну бля.
— Да забей, — сказал я. — Нормально все, вообще-то. Ты лечись. Тебе трех дней, небось, и хватит, пока я в Ашхабаде.
— Ну, да, — сказал Гриня. — Спасибо, Автоматчик! По гроб жизни не забуду!
— Не за что, — засмеялся я. Потом звякнул Ваньке, еще одному моему охраннику, предложил резко планы поменять.
— Неожиданная командировочка и все такое. Деньгами, конечно, я компенсирую.
Ванька предсказуемо согласился, бабло он любил.
В общем, я немножко расстроился, что Гриня приболел, но не сильно прям. Какая-то все равно оставалась легкость и даже радость, солнце светило. Это был такой яркий, такой хороший летний, бесконечно прекрасный день. Я раскрыл окно, глянул на голубей далеко внизу, потом на синее небо далеко вверху.
— Хорошо! — сказал я.
Когда я обернулся, то увидел, что Ника спит, по-детски поджав под себя ноги.
— Такая ты малышка иногда, — прошептал я, а потом пошел в душ и пел там всякие песни, душа у меня пела.
Подвалили Ванька с Колькой, мы кофейку попили, побазарили. Потом Колька глянул на часы и сказал:
— Ну, пора, чтоб не нервничать.
Я посмотрел на них обоих с какой-то странной, отцовской нежностью.
— Ох, мужики, — сказал я. — Хорошо живем!
Ванька с Колькой переглянулись. Два таких шкафчика, но мозги у них были нормальные, в смысле это стереотип, что такие тупят. Ну, может, боксеры только.
— Ну да, — сказал, наконец, Ванька.
— Ты в порядке, Вась? — спросил Колька.
— Да просто настроение славное, а чего такое?
Докурил я сигаретку, и мы пошли. Взял только деньги да билеты, сумку оставил в коридоре. А зачем она мне, в самом деле? Все на месте куплю, если что-нибудь надо будет. Не хотелось терять эту свою легкость.
Когда вышли из подъезда, солнце на секунду ослепило меня. В том солнце было что-то детское, как будто оно переместилось на московское небо прямиком из дедовой деревни моих семи годков.
То есть, понятно, что солнце тогда и сейчас чисто физически одно и то же, но вы ведь понимаете, о чем я говорю?
Об этой апельсиновой его непосредственности, о странной, волшебной яркости.
— Во лето, мужички! — сказал я. — Вы только на это посмотрите вообще!
Мне показалось, что я ничего тут не знаю, в первый раз сам по себе появился в этом странном месте. Незнакомыми показались деревья, дома, арочка между двумя новостройками, острые спицы фонарей.
Прекрасно же увидеть все таким новым и сверкающим, будто игрушка в магазине.
Я улыбался и не мог перестать. Ванька и Колька смотрели на меня с волнением.
— Да ну вас, — сказал я. — Где ваша невинность детская?
Они заржали, и я заржал.
— Где ваша непосредственность?
Как у этого солнца, Господи, не знаю, как у этого неба, как у всего здесь. Странное было ощущение, будто у меня вдруг стал детский взгляд, другие глаза, которыми я смотрел на мир.
Наверное, это даже здорово немножко, так увидеть все, когда ты уже давно взрослый. Что вообще возвращается иногда такое ощущение, и ты живешь, живешь, живешь.
Я глядел на блестящие спины тачек, на сверкающие зеленью деревья, яркие пятна цветов в клумбах, и все вдруг перестало быть автоматическим и обычным, обрело какой-то высший, недоступный мне смысл.
Если бы только Саша была рядом, я бы ей в этот момент все объяснил, зачем мы живем на свете.
Я вдруг снова подумал о Снарках. О том, что, если Снарк это счастье, то вот такое. В смысле то счастье, у которого никаких условий, и которое может случиться с каждым просто потому, что так устроен мир.
И вот такого Снарка поймать никак нельзя, но зато он сам тебя поймает.
И я все понял, и как же это просто объяснялось. Команда долбоебов на букву бэ искала Снарка, не зная, что Снарки не ищутся, а ищут.
А, может, даже не ищут, а происходят сами по себе, как дожди и заморозки. Снарки не имеют внутренней логики, поэтому они странные, но, на самом деле, в этом ебнутом мире нет ничего нормальнее Снарка. Вы же понимаете?
Мы только еще родились, а вокруг нас уже бродят тысячи Снарков, просто мы не видим их. Только руку протяни, и вот тебе этот Снарк, хрустит на зубах и разит привидением, и все что хочешь.
Их не надо искать. Совсем не надо, это точно и сто пудов. Они растворены в нашем воздухе, мы дышим ими и смотрим на них, слышим их каждую секунду.
Но люди по природе своей авантюристы, так вышло. И вот они ищут этих проклятых Снарков, а кто ищет, тот всегда найдет. Ну, что-нибудь. Не обязательно полезное. Снарки не в достижениях, детях или деньгах, ни в одном дэ на свете, и ни в любой другой букве. Снарки где угодно и везде, вообще в жизни, в каждом вдохе, как какие-нибудь микробы.
Но люди зачем-то ищут Снарков все равно, и в этом, я думаю, сам первородный грех и есть. И тогда находятся Буджумы.
Буджумы, в отличие от Снарков, вообще очень любят находиться.
Я понял, что все это время шел куда-то не туда, за чем-то не тем, а, может, и идти никуда было не надо, на самом деле?
Но мне не хотелось все переиграть, вовсе нет. Отчасти даже наоборот. Я чувствовал, что могу остановиться в любой момент, и Снарки, тысяча Снарков, сядут на мои руки, как бабочки, будут лизать мои ботинки, как щенки. Они будут доверчивые и красивые, как сегодняшний день.
Ну, в смысле я не то чтобы просветлился, просто у меня возникло такое ощущение, что даже если все было зря — оно было не зря. Что в жизни прекрасна жизнь, и я ее, вроде как, понял.
И я сказал Ваньке и Кольке:
— Пацаны, а вы задумывались когда-нибудь, что такое счастье?
— В натуре? — спросил Ванька.
Я кивнул.
— Ну, наверное, когда все есть, но есть и цели, которые предвкушаешь.
— А ты как думаешь? — спросил я у Кольки. Осторожный Колька пожал плечами.
— Наверное, когда ничего не болит и ни о чем не волнуешься.
— Да ну вас, — сказал я. — Вы ни разу не романтики.
— Ты, я погляжу, романтик зато, — засмеялся Колька. Я задумчиво кивнул.
— Дураки вы, значит, и вам непонятно ничего. Счастье это вообще существование. Не знаю, хорошо оно, быть на свете. И в этом смысле уже никуда не надо стремиться. Хорошо, конечно, чего-то хотеть и добиваться, но вся соль просто не в этом. И она от меня все время ускользала, а теперь доперло, наконец!
— Поехал ты, Автоматчик, — сказал Ванька.
— Да ладно вам, поехал! А то вы счастливыми просто не были никогда?
А, может, и не были никогда, эх, гопота залетная.
Я сказал:
— Ну ладно, короче, сейчас по-быстренькому сгоняем в солнечную страну, поедим фруктиков, с партнерами нашими поговорим, а потом я вам все объясню за пловчиком в кафехе. Буду как Будда.
Я засмеялся.
— Вот, для начала только вам надо одну книжицу прочитать. Сейчас в книжный заедем, я вам куплю. Мы успеваем?
Колька глянул на часы.
— Ну, допустим.
— А что такие рожи-то кислые? Улыбнитесь лучше! Во как жизнь прекрасна! Просто пиздец!
Я увидел серьезную женщину в светлой одежде. Вроде как, она была беременна, ну, уже оно замечалось вполне. Вообще я где-то слышал, что сны про беременных к счастью, к чему-то новому, к резкому повороту в жизни. А я люблю хорошие знаки.
Ну и правда, в этой светлой, сияющей одежде жарким днем, она была как из сна.
Рядом с ней семенила мелкая девчонка, она крутила головой, рассказывала что-то маме, вертелись две ее косички. Вдруг она увидела меня и замерла, даже рот открыла. Мне стало ужасно смешно, и в то же время я был тронут. Пиздючка, по ходу, посчитала, что я симпатичный.
Тогда я улыбнулся ей и подмигнул. Мне все равно, а ребенку приятно.
Когда перед нами выскочила машина, и я увидел высунувшиеся из окон дула автоматов, то как-то не удивился даже. Не знаю, почему. И не растерялся тоже. Думаете, я не в курсах, чем все заканчивается? Ха-ха.
Почему-то я вспомнил о Михе. Может, гонево это, и не надо было вспоминать о Михе. Может, я вообще так решил только потому, что убил Марка Нерона.
И все-таки больше всего на свете мне интересно, почему я тогда совсем не испугался? Ну, хотя бы от внезапности всей этой истории.
А, впрочем, это и неважно совсем, главное, я теперь чист перед Богом и людьми, главное, не осталось у меня никаких тайн ни на небе, ни на земле, а история моя закончилась и закончилась так, что иначе было просто нельзя.
Конец или, вернее сказать, Буджум.