Вопль двадцать седьмой: Марк Антоний
Как так получилось? Я очень часто себя об этом спрашиваю. Я имею в виду, это, наверное, даже самый главный вопрос. Иногда я сам себя не пойму, а иногда все кажется таким логичным, прозрачным, как кожица эмбриона. Кажется, что видно все движение моей души, все венки, видно биение сердца, видно пульсацию мозга и видно, наконец, зачем я это сделал.
Я любил Марка Нерона больше родного отца. Я ценил то, что он мне дал, превыше всего на свете. Я учился у него, я безмерно его уважал. И я его убил.
Ну как так вышло-то?
Отчасти, конечно, Нерон виноват сам. Слишком мне доверился, слишком много в меня вложил, чтобы в чем-то подозревать. Так случается, когда человек очень долго совсем уж никому не доверяет, его вполне может прорвать на возвышенное, прекрасное чувство в самый неподходящий момент. Думается ему, что от одного раза ничего страшного не случится, что он правильно выбрал время, место и человека.
Но тут-то их обычно и ловят.
Как в песне, которую так любил переделывать Марк Нерон: попался, блядь.
Я, как всегда, выучился на примере Нерона. Доверять нельзя никому и никогда, даже самым приятным, самым безобидным, самым близким людям — все равно нельзя. Только подставишь спину, и они всадят в нее нож. Так делали всегда, и так будут делать во всех сферах жизни, где на кону стоит хоть что-нибудь ценное.
А ничего ценнее, чем героин, на этой Земле еще не придумали. Даже золото и бриллианты, которые я так люблю, даже нефть, все это лишь прах земной по сравнению с тем, что есть героин.
Ну и да. За чем дело стало?
И все-таки иногда мне в этой истории что-то непонятно. Как будто я мог поступить как-то по-другому и не сделал этого.
Господи, думаю я иногда, какая ж ты крыса, Васенька, как же ж тебя Земля эта носит?
Но, с другой стороны, Господь свидетель, я никогда не предавал Нерона в другом смысле. Я не испытывал к нему ни зависти, ни ненависти, я ценил его вплоть до последнего дня и всегда после. Просто я знал, как мне поступить, и не сомневался, что на моем месте так же поступил бы он.
С самого начала нашего знакомства Марк Нерон казался мне сверхчеловеком, у которого нет слабостей. В самом конце одну он все-таки проявил. Ну, вы, наверное, уже представили такую типа пафосную сцену в стиле "Крестного отца": мы с вискариком, Нерон поверяет мне свою тайну, в глазах у меня загорается дьявольский огонек, ну, и все в таком духе.
Да ну нахуй.
Было все очень просто, мы с ним сидели на рассвете, на вычищенной до блеска скучающей Ариной кухоньке. Я спросил его:
— У тебя что, башка болит?
— Да нет, — сказал он.
Нас обоих уже отпускал герыч, мы тупили, глядя в окно. Я сказал:
— Ну, что-то ты запаренный какой-то.
— Как грибок на ногте, — сказал Нерон и засмеялся. Я нахмурился.
— Да ты меня понял.
Все было сереньким и легким, покрытым смутной дымкой, словно во сне. Казалось, стоит только помахать рукой, и реальность разойдется, как дым, и покажется что-то еще. Что это может быть? Не знаю. Тогда я подумал, что это мог бы быть бесконечный, пустой и черный космос. Как-то Марк Нерон сказал, что с физической точки зрения в мире больше всего пустоты.
Охотно верится.
Нам просто кажется, что все заполнено явлениями, вещами, живыми существами, мыслями и чувствами, потому что мы живем на крошечном островке реального в мире бесконечного ничто. И всего этого так мало.
Ну, так о чем это я?
О том, что мы с Нероном тупили, и я думал о космосе, представлял, как лечу в черной пустоте между звезд, переворачиваясь в воздухе, словно герой мультфильма. Остатки героинового опьянения превратили эту фантазию в почти физически ощутимый сон. Передо мной как раз пролетела комета с хвостом из огня, когда Нерон сказал:
— Если честно, у меня проблемы.
— А? — откликнулся я. Нерон вдруг показался мне очень, не по-нероновски грустным. Я его едва узнал.
— Ну, брат, — сказал я. — Если у тебя есть какие-то проблемы, то ты мне скажи. Я сделаю все, что могу! Я за тебя жизнь отдам, и думать не буду даже! Я за тебя, да я все, да вот ты увидишь!
Нерон глянул на меня, потом как-то странно вздернул уголок губ: и улыбнулся и скривился одновременно. Он стукнул меня по плечу.
— Хороший ты парень, Автоматчик.
— Хороший, — сказал я. — И друг хороший, честно.
Я не думал, что Нерон мне что-нибудь в самом деле скажет. Обычно ему достаточно было моих горячих заверений в том, что я готов оказать любую помощь. Но тут он вдруг развернулся ко мне вместе со стулом, покачался и сказал:
— А знаешь, что?
— Что? — спросил я тупо и ошалело.
— Меня хотят убить, — сказал он. То есть, это было очевидно, всех нас кто-нибудь да хотел убить. Я давно привык к этому ощущению, оно стало простым и понятным. Но сейчас Нерон говорил не о состоянии. Он имел в виду что-то очень конкретное, очень ощутимое.
— Кто такая сука?! — рявкнул я.
— Тихо, — сказал Нерон с тоской. — Ребенка разбудишь.
Он навалился на стол, скучающим движением подпер щеку рукой.
— Помнишь парней, которых ты погасил за городом? Которые тебя похищали?
— Ну? — сказал я.
— Я, в общем, знаю, на кого они работали.
Ох уж эта его паскудная привычка говорить загадками.
— И? — спросил я, на ощупь пытаясь добраться до пачки сигарет. Я тоже навалился на стол, так что головы наши почти соприкоснулись. — Ну?
— Что, ну? Короче, если просто, мне в Ашхабаде пришлось кое-кого объебать.
— Из наших?
— Из наших, — сказал Нерон. Он, конечно, не имел в виду, что покусился на святое, на наше общее дело, на нашего главного. Это были наши, но другие. Подразумевалось просто, что группировка славянская.
— Ну, в общем, человеку одному дорогу перешел и сильно. Я думаю, он меня вальнуть хочет и по серьезу. Его не устраивает, что я по земле хожу.
Я понимал, почему Нерон так переживает. Нормальная ситуация: множество людей хотят тебя убить, но у всех у них коротки для этого зубки, потому что они так, шушера завистливая. Ненормальная ситуация: кто-то сверху готов размазать тебя пальцем.
Не хочется умирать-то, а?
— А что босс? — спросил я. Нашего главного я видел только пару раз. Он был крупный, приятный человек в хорошем костюме, обращался ко мне по имени и не грубил. Отчего-то главный вызывал у меня трепет, несмотря на его кажущуюся безобидность.
Я полагаю, ныне он живет и здравствует, поэтому имени его называть не буду.
— А ты думаешь, если б ему на это не насрать было, я б переживал?
Нерон помолчал, потом добавил:
— Хуже. Он готов меня разменять.
Где-то в далеком и загадочном Туркменистане Марк как-то фатально ошибся, видать, чужой бизнес задел, или что-то такое. Марк фатально ошибся, и теперь ему мучительно не хотелось умирать.
— Послушай, тебе помощь нужна? — спросил я. — Ты скажи мне, кто, и я его вальну.
Нерон засмеялся, отмахнулся от меня, попал мне по носу, такое раскоординированное было движение.
— Ну да, ну да. Это тебе не Смелого вальнуть. Ты его даже не увидишь никогда. Это такого полета птица.
— Как главный?
— Господи, ну, как главный, допустим.
Он одновременно казался раздраженным и очень успокоенным. Великая сила исповеди. Поведал кому-то свою боль, свою тайну, и половину от нее тут же отодрал.
Я сказал:
— Ну, ты мне скажи больше, я хочу помочь! Я тебе все сделаю! Вот увидишь!
— Заглохни, Вась, — ответил Нерон. — Я тебе рассказал, потому что, если со мной что случится, ты мое место займешь.
Что-то у меня в голове щелкнуло, но тогда я еще не понял, что.
— И потому что ты — мой друг, — добавил Нерон. — Просто рассказал и все. А дальше мое дело, как я буду с этим разбираться.
Как всегда — все на свете его дело. Я даже обиделся, мол, зачем было рассказывать.
И правда, зачем было рассказывать?
Нерон сказал:
— Ладно, ты как хочешь, а я спать пошел.
Его неожиданная бесприютная, тяжкая тоска поразила меня в самое сердце. Ну, такое себе, знаете, когда другу плохо, и где-то у тебя внутри тоже скрежет. Я прекрасно понимал, что он чувствует.
Знал, как ему не хочется умирать, как он любит, в самом деле, жить, как боится, как сильно ему мечтается увидеть, какой вырастет Светка. Это легко говорить о том, как не страшно умирать, когда не умираешь.
А как петух жареный в жопу клюнет, так любой обосрется, потому что страх этот, он не от пядей во лбу и кубиков на прессе зависит. Даже самоубийцы передумывают в последний момент, я где-то об этом читал.
Это одна из причин, по которым я так и не убил себя. Очень обидно будет прогадать и передумать, сам же себя под монастырь подвел, сам же пожалел, сам же умер — мелочность ужасная.
Ну и вот, короче, Марк Нерон, грустный, пошел спать, а я остался сидеть и глядеть на утреннее небо, настолько же прекрасное, насколько и тягостно унылое.
Я верил, что он справится, и даже верил, что он справится без меня.
День начинался хорошо, лимонное солнце вылезло из-за облаков и пообещало жаркое лето.
Я так и заснул, сидя на стуле. Утром Нерон, как всегда, разбудил меня, и мы пошли на службу. От его, этой, витальной тоски не осталось и следа. Нерон отвечал на бесконечные Светкины вопросы, улыбался, смеялся, все как всегда.
Словно он не доверил мне еще пару часов назад свою жизнь.
А, может быть, Нерон наоборот вполне понимал, что посвятил меня в главную тайну, и от этого ему было легко и хорошо, на сердце у него прояснилось и распогодилось.
Уже на службе, в одну прекрасную секунду, одетую в золото и песнопения, я во все врубился.
Я посмотрел на Марка Нерона. Глаза его были закрыты, отсвет свечей плясал на его спокойном, расслабленном лице, Марк Нерон беззвучно нашептывал святые слова.
А я подумал, как-то легко подумал, что я должен его убить.
Эта мысль меня испугала, и я тут же ее отогнал.
— Нет, — прошептал я. — Нет.
С икон смотрели на меня святые глаза, и они все обо мне знали. Они знали, что да.
Я схватил себя за цепь, словно она меня душила, мне стало плохо и тяжело дышать, а Нерон стоял неподвижно, все такой же умиротворенный и словно бы светящийся изнутри. В тот момент он тоже стал похож на святого, хотя это и был великий обман.
На литургию верных я не остался, вдруг не почувствовал себя достойным, ушел после отпуста оглашенных.
Я дожидался Марка с семьей во дворике, глядел на пребывающие в полном покое церковные пристройки, немножко слушал молитвы. Прямо передо мной все это время простояла старуха в черном. Мы с ней были одни и иногда глядели друг на друга.
Со временем я понял, что не такая уж она и старая. Не молодая, конечно, но и не развалина, которой мне сначала показалась. У нее было тощее, нервное лицо, светлые нечесаные волосы, не забранные ни в какую прическу, она напялила слишком теплые, как для нынешней погоды, черные кофты, две штуки сразу, длинная юбка волочилась за ней в пыли.
Я сразу понял, кто она. Ну, а кто так страшно и быстро постареет, кто сойдет с ума от горя?
Чеченская мать.
Это было до того, как из всех утюгов на нас хлынул Хасавюрт, все мечтали о прекращении войны, у всех болели сердца. Тогда не было понятно, в какую цену обойдется мир, не сошел еще страх после Буденновска, недавно убили Дудаева, все накалилось и подвисло, новости включи — только растревожишься.
И эту чеченскую мать я воспринял с суеверным ужасом, как черную кошку. Она и была похожа на черную кошку, несчастная, раздерганная, как бы облезлая в своих старых мешковатых шмотках.
Она смотрела на меня так, словно хотела что-то сказать. В конце концов, незадолго до конца службы, она все-таки ко мне подошла.
— Почему? — спросила она хрипло, словно давно не говорила.
— Что, почему? — спросил я.
— Почему ты жив, а мой сын — нет?
Конечно, она понимала, кто я такой. Она была сумасшедшая, а не тупая. Все она про меня видела, как те святые в церкви. Только Марк Нерон был слепой.
Я посмотрел на нее, а потом вдруг мне захотелось упасть ей в ноги и целовать ее запыленные туфли.
Она отогнала эту мысль о Нероне, отвадила ее от меня, словно у нее была какая-то волшебная, тайная сила.
Я сказал:
— Вы идите в церковь. Там вам, может, помогут.
Вышел Нерон, за ним семенила Света, Арина осталась что-то обсудить с батюшкой. Когда она присоединилась к нам, мы вчетвером пошли в "Баскин Роббинс", но все было уже не так.
Света умоляла меня остаться и поиграть в "Нашу семью", даже прельщала меня тем, что я смогу быть Ией, но я остался непреклонен.
— Меня дома ждет жена, — сказал я. — У нее в животе малыш, она будет очень грустить, если я не приеду.
Жена — это, конечно, было упрощение.
Нерон так и не спросил меня, что случилось в церкви.
А ночью, после секса с Сашей (я приучился быть с ней очень осторожным, хотя в любом случае будил ребенка), я ее спросил:
— А кем ты меня видишь через десять лет?
— Получателем социальных услуг, — сказала Саша. — Если ты не завяжешь с героином.
Она помолчала, положила руку себе на живот.
— Или ты умрешь. Или ты попадешь в тюрьму. Хотя это тоже получатель социальных услуг, фактически.
Я сказал:
— Неужели вот это и все, чего я добился? Узбечьи жопы, склады, дилерские морды. А как же по-настоящему великие дела?
— Что ты имеешь в виду?
— Ну, — сказал я. — Как же делать что-то реальное и значимое? Чтобы обо мне снимали фильмы криминальные.
— Конечно, ты же у нас Лаки Лучиано.
— Кто?
— Неважно, — сказала она. — Тебе правда интересно, что я думаю?
— Что ты думаешь? — спросил я, положив руку ей на живот. Мелкий тут же пнул мне ладонь, откликнулся на мое присутствие. Смешно, конечно, что он света белого не видел, а уже общается. Люди всегда люди. И до рождения тоже. И после смерти, я надеюсь, даже.
— Я думаю, — сказала Саша. — Что все это не имеет смысла. Но какая разница, что думаю я? Это твоя жизнь, и ты должен добиваться того, чего ты хочешь. Это единственное, что сделает ее сносной.
Я задумчиво водил пальцами по ее животу, отбивая атаки мелкого. Темпераментом он явно пошел в батю.
— Все, что хочу? — спросил я. Саша кивнула.
Когда она уснула, я снова стал думать мысль, которую не закончил тогда, в церкви.
Я должен был убить Марка Нерона. Просто потому, что такой выходил расклад. Потому, что это было правильно.
В самой этой мысли было больше любви и уважения, чем вы можете себе представить. Я хотел стать им, очень хотел. Хотел занять его место в каком-то, ну, высоком смысле, хотел душу, как у него, а не тачку, как у него.
И я понимал, что Марк на моем месте действовал бы, не раздумывая.
Во-первых, конечно, главный знал, что кто-то влиятельный хочет смерти Нерона, и он самоустранился. Во-вторых, Нерон был (я уже так подумал и тогда! был!) скрытный, всей нужной для работы информации не имелось даже у меня. Но я располагал хоть чем-то, и это, в сложившейся ситуации, будет много. Лучше кандидата на его место нельзя себе и представить.
Понимаете, все было так естественно. Я ни на секунду не переставал ценить Нерона и мою дружбу с ним. Ни на самую секундочку, вот вам крест.
Просто нереально глупо было упускать такой шанс. Это не имело никакого отношения к моему сердцу, задействована была только голова.
Я знал, если сейчас все проебу по сентиментальности, то место Марка Нерона не займу уже никогда. Я верил, что слабость его была минутной, что он выкрутится, возможно, даже помирится с этим своим влиятельным человеком, в десна с ним еще будет целоваться.
А я? Где останусь я? Вечным Марковым помощником?
Подняться выше, пока Марк Нерон есть в этом сложном мире, я никак не мог. Есть просто такой момент: каждый проживает только свою жизнь.
А все-таки почему я так поступил? Ну какого хуя мне не сиделось на своем месте? Я был очень богатым человеком. Вполне влиятельным. У меня был доступ к героину.
Но это все тоже, как наркотик, просто не можешь остановиться, когда топчешься на месте, это рвет тебе сердце. Нужно забираться все выше и выше, пока ты жив.
Сначала эта мысль показалась мне ужасной, особенно херово было то, как естественно она пришла. Я додумал ее, проговорил все это про себя и решил больше никогда не вспоминать о такой дряни.
Но в голове уже отстукивал метроном, как в кабинете моего психотерапевта из Майами.
Я знал, это вопрос времени, когда дела Марка Нерона пойдут на лад. Знал я и что другого приступа откровенности с ним может никогда не случиться.
У меня был шанс. Один на миллион. Кто такой шанс спустит в унитаз, тот полный лошара, тому ничего в жизни и не светит.
С другой стороны, сама эта мысль отчетливо вызывала у меня страдания. Я имею в виду, мысль о том, что я должен убить Марка Нерона. Тяжко бывает называть вещи своими именами.
Но мне почему-то было поебать на мои страдания, я мыслил по-другому. Мыслил как строгий родитель, который знает, что ребенка придется заставлять учить уроки, хотя он не хочет и страдает, зато тогда его будущее сложится правильно.
Я знал, что мне нужно себя заставить. И знал, что медлить нельзя, будет беспонтово все спланировать, а потом спасовать по-лошарски.
Всю ночь промаялся, меня разрывало на части. Чего я на самом деле хотел? Я уже и не знал. Оставалось то, чего правильно было хотеть. Правильно продвигаться наверх, не стоять на одном месте.
Знаете это чувство, когда хочется бегать, а нужно сидеть и терпеливо ждать? Знаете, как щемит тогда сердце, как бьется эта неисполненная энергия, как, блин, даже обидно от собственной неподвижности.
Вот тогда я чувствовал себя очень похожим образом, только это ощущение было в сто раз сильнее и жило в какой-то странной, чувствительной части моего разума, там, где, наверное, должна быть интуиция.
В общем, я провел еще несколько таких ночей, а потом просто сдался.
Я знал, как правильно, и я заставил себя это сделать.
Все было просто, ну даже очень, до обидного, на самом деле.
Я знал о Нероне все. Я знал, какой у него маршрут пробежки (с охранниками-то не побегаешь), где там безлюднее и безопаснее всего его кончить. Мне даже не пришлось выдумывать супергениальный план, который мог бы меня отвлечь, мог бы заставить меня гордиться собой.
Я знал, с самого, бля, начала знал, как все исполню. Ну вот так. Было в этом даже какое-то вдохновение, что ли. Наверное, вдохновение — самое верное слово для того чувства.
Ну да, я знал, что буду валить Нерона в самое ближайшее время. Но я смотрел ему в глаза и улыбался, ходил с ним в церковь и больше не покидал службы и не отказывался от причастия.
Вот ирония, а? Выглядеть как Марк Антоний, кликуху иметь Нерон, а умереть, как Цезарь.
Мне все время вспоминались его давние слова о том, что я — Брут. И хотя Брут оказался не тот, а какой-то другой, в каком-то смысле Марк Нерон с самого начала свою судьбу предсказал, вот такой он был неординарно умный человек.
Все самое ужасное в жизни происходит по-тихому, как бы не сразу. Сначала я ужасался этой мысли, но, в сущности, это была просто мысль. Затем я сжился с ней и понял, что сделаю все, но это было просто намерение. К тому моменту, как намерение стало действием, я был хорошо подготовлен с точки зрения своей, этой, души.
Я все в себе уже убил.
Есть такая хитрость про спортик. Нельзя просто пробежать пиздаллион километров, а потом вроде как остановиться. Надо постепенно снижать темп, и хорошо еще какое-то время, приличное, просто пройтись, чтобы успокоить сердце. Марк Нерон всегда жил по уму.
Как я и говорил, я все в себе убил, а? Все да не все.
Выстрелить было очень легко. Выстрелить всегда легко, на самом деле, само действие очень простое. Все сложное начинается потом.
Помню, какой мандраж у меня был, когда я понял, что он еще жив.
Понимаете, само решение убить, даже само убийство — это все цветочки, ягодки — то, как непросто с этим потом жить.
Все, что случилось до того, как он упал, вспоминается мне теперь с большим трудом и чувств не вызывает почти никаких. Я его ждал и ждал его спокойно, я ждал, когда он появится, я знал, что смогу выстрелить и сделаю это метко.
Далеко не самое сложное и опасное убийство в моей жизни, даже близко — не.
Все резко стало другим, когда курок уже был нажат.
Я попал ему в грудь. Очень хотел в сердце, а попал, видать, в легкое. Его трясло, как от температуры. Я не мог уйти. Нужно было выстрелить еще раз. Но этого я тоже не мог.
На ватных ногах я подошел. Мне было, Господи, так страшно.
Вы заметили, в парках и лесах на земле все время осень. Эти пожухлые ржавые листья круглый год, земля всегда пахнет октябрем-ноябрем, когда все умирает.
Нерон смотрел вверх, но зазеленевшиеся кроны деревьев застили ему небо. Он открывал и закрывал окровавленный рот. А я закрыл глаза. Только на секунду закрыл глаза, но казалось, что прошла целая жизнь.
В балаклаве стало ужасно жарко, захотелось ее снять. Хорошая уловка, душа, но не выйдет.
Почему у меня сразу не получилось? Надо было сразу и быстро, чтобы он даже ничего не понял. А я заставил его страдать.
Вы замечали, какие у животных и у людей одинаково грустные лица, когда им больно? Никогда я не видел у него такого лица.
Я стоял над ним и не тешил себя надеждой, что Нерон меня не узнает. Он всегда был очень умным человеком (и я убил этого человека, я уничтожил его неординарный ум). С чего бы ему так облажаться в конце жизни?
Можно было снять балаклаву, но я не сделал этого из стыда.
Парк был пустой, утро только началось, но я так хотел, чтобы кто-нибудь меня увидел.
Попался, блядь.
На пары, блядь, на пары, все, на пары.
А если бы мальчишка по имени Марк Чеботарев отправился на пары, а не на нары, его жизнь могла бы сложиться очень по-другому.
Я встал рядом с ним на колени, заглянул ему в лицо. Как его трясло. Да как всех, на самом деле. От боли, от неожиданного холода, от удушья. У него в этот момент сделались совершенно незнакомые глаза, мутные, совсем чужие.
На Нероне был спортивный костюм, в котором он встречал меня в Глиньково, поверх ветровки лежал крест, он так золотился и сверкал в слабых лучах утреннего солнца, что казался живым существом. Рыбкой. Рыбкой в крови.
Я видел, как Марку страшно. Всем страшно, не он первый, не он последний. Я бы не хотел умирать один. Я не желал этого и ему. И я взял его за запястье, крепко, чтобы он не умирал один. Взгляд его с трудом сфокусировался на мне.
Он вцепился в меня взглядом. Я имею в виду, сложно такое объяснить, но в тот момент мне показалось, что во мне появились две кровавые дырки.
Я не видел, чтобы он меня осуждал. Не видел, чтобы Марк меня проклинал. Я думаю, какая-то часть него ждала именно этого. У всех у нас внутри сидит маленький человечек, который хочет нам смерти.
Может, его маленький человечек подсказал ему ляпнуть мне все то, что привело к сегодняшнему дню. К тому, что сегодняшний день оказался именно такой. Для него — последний.
Я крепко сжимал его запястье, показывал, что я рядом и буду рядом до конца. Все лучше, чем одному, здесь, в полумраке леса, на всегда осенней земле. В какой-то момент я закрыл глаза, и тогда он мог выхватить пистолет и убить меня. Шекспировская драма, какой, бля, размах. Но Нерон этого не сделал.
Я сжимал его запястье до самого конца, даже когда кровь толчками вырывалась у него изо рта, так резко из-за агониального спазма, и благодаря этому я послушал последний удар его сердца.
Мне не верилось, что он мертв. Когда так хорошо знаешь человека, требуется время, чтобы свыкнуться с тем, что он теперь не существует. Я вдруг понял Инну, когда мне захотелось спросить у Нерона, что теперь делать-то с пистолетом.
С тем пистолетом, из которого я его убил.
И Марк Нерон все равно дал мне ответ. Я глянул на его спортивный костюм и вспомнил о деревеньке Глиньково.
Я поехал туда, нашел место, где река становится достаточно глубока, и навсегда похоронил в ней оружие, из которого я выстрелил в своего лучшего друга и своего лучшего учителя.
Я постоял у реки, не вполне понимая, что все это происходит именно со мной.
— Во атас, — сказал я. — Просто кино.
И заплакал. Это, наверное, потому что рядом была вода. Слезы ведь тоже вода, вот журчание от реки на меня так и подействовало. Как иногда ссать хочется от звука ручейка.
Что я об этом думал? Не знаю, я, наверное, вообще не очень думал. То есть, мне рыдалось каким-то еще чувством, не думалкой, не сердцем даже, а чем-то больным и печальным, чего я о себе совсем не знал.
Каждый грешен, и что с нас всех взять?
Жизнь показалась мне такой хрупкой, такой ломкой, и с ней было легко поступить так же, как с пшеничным колоском, прожевать и выбросить, и не вспомнить о ней никогда.
А, может, она была словно мыльный пузырь, которому негде спрятаться и некуда приткнуться, и ничего с ним путного все равно не сделаешь, а бьется он легко и навсегда.
Я много чего тогда передумал на берегу реки, быстрой и безжалостной, сука, просто как время.
И я подумал еще, что этот мальчик, тайком куривший за кинотеатром "Ровесник", Васька Юдин, как и мальчик Марк Чеботарев, учившийся в школе на отлично, оба они понятия не имели, чем дело кончится.
И это было по-настоящему грустно, что где-то, нетронутые, хранились события тех времен, когда все еще было неопределенно и так хорошо.
Не в голове у Марка Нерона, конечно, точно, потому что в этой голове погас свет.
Когда-нибудь свет погаснет и в моей, потому что это, меня заверяли, случается со всеми головами в этом мире.
Ну что нам тогда остается? Жить, наверное. Со всем, что натворили.
И тогда, в тот момент, когда эта мысль пронеслась в моей голове, я все понял. За одной мыслью — еще одна, а потом стайка новых. Я утер слезы и подумал, что, Господи Боже мой, не будет громов и молний, их не будет никогда.
Земля под моими ногами не разверзнется, не случится и этого. Из ряда вон выходящего вообще не будет ничего.
Бог умнее, чем волшебник из книжки. Он знает, что делает.
За смерть Марка Нерона и за страшное предательство он не нашлет на меня рак и не убьет моего ребенка, если это и случится, то будет совсем случайным.
Наказание не в несчастье, а в отсутствии счастья. Оно не в том, что мне отольется как-то за то, что я предатель и убийца, а в том, что в моей жизни больше нет места дружбе, привязанности.
И с каждым убийством, на самом деле, я не приближался к аду, я просто был сам себе ад. И я сам творил жизнь, где нормальным, хорошим вещам нет места.
Если бы я не убивал всех этих людей, которые ничего для меня не значили, я не смог бы убить Марка Нерона. Все это раскручивалось, разливалось полыньей, и мне прежнему оставалось все меньше места, а тот другой я, он не способен был быть счастливым, разве что радостным, да и то только от крови.
Ну, да. Все он мудро сделал, Бог, то есть. И придумывать ничего не надо — я сам все придумал.
Путано я, наверное, объяснил, и хорошо, если никто не поймет. Это главная правда, но чтобы жить она не нужна. Кто ее знает, тот уже не живет.
А я поехал домой. Вернулся затемно. Голова гудела. Нерона, наверное, еще не искали. Аринка со Светой по теплу перебрались в загородный дом, вряд ли они забеспокоятся до завтра, а, что касается работы, планы у Нерона всегда менялись легко и ловко, его в городе вообще могло не быть.
Один только я знал, где Марк Нерон, и я оставил его лежать там, среди деревьев, как будто он вообще ничего не значил.
Может, стоило его закопать? Не конспирации ради, а из уважения. Вадика-то я закопал.
Я решил: расскажу все Саше. Она невозмутимая, ни словом ни делом не покажет, какой я урод. Она все поймет. Может, мне даже объяснит, ну почему, почему я такой.
Пришел домой, а никакой Саши там не было. Тогда подумал про Бога: вдруг все-таки наказал. Вдруг спустил к ней ангела, и тот ей возвестил:
— Васька мудила, ты уходи.
Некоторое время я стоял в темной прихожей, потом пошел на кухню — водички попить и ширнуться героином, чтобы заглушить душевную, так сказать, боль.
На столе, под графином с водой, лежала записка. Я долго смотрел на буквы, искаженные, причудливо извернувшиеся от того, что я смотрел на них сквозь стекло и воду.
Потом вытащил записку и прочел:
"Вася, в 18.47 у меня отошли воды, прости за физиологические подробности. Я сочла нужным вызвать скорую. Список того, что мне может понадобиться, лежит под подушкой. Пожелай мне удачи, я свяжусь с тобой, как только буду в состоянии. Прилагаю телефон роддома, в который меня везут. Воспользуйся им с умом."
Я даже не поверил. В этот долгий, тяжелый день, казалось, случилось вообще все. Меня затошнило от волнения. Я тут же кинулся к телефону. Снова и снова я попадал на частые, хлещущие по нервам гудки.
— Блядь, блядь, блядь!
В конце концов, я решил заняться всеми делами сразу. Зажал телефон между щекой и плечом, отмерил порошочка, разбавил, принялся прогревать, в этот момент в трубке раздалось густое, неприветливое:
— Алло!
Следом за ним:
— Тридцать второй родильный дом. Справочная.
— Господи! — сказал я, все повалилось у меня из рук, телефон скользнул вниз, я едва успел его поймать, раствор разлился по столу полупрозрачной лужицей, я припечатал жидкость ладонью, непонятно зачем.
— Меня зовут Василий Юдин, — сказал я.
— Очень приятно, — сказала тетка. — Но это неважно.
— То есть да, — сказал я. — Косарева Александра Борисовна. Шестьдесят восьмого года рождения. Третья положительная группа крови.
— Зачем нам группа крови, мужчина?
— Вы же врачи.
— Мы справочная.
— А я Василий. Ну, я уже говорил. Так она у вас?
Короткая пауза, а за ней такое же короткое и деловитое:
— У нас.
— Она все?
— Нет.
— А мне что делать?
— А я знаю, что вам делать?
Неожиданно тетка на другом конце провода смягчилась. Мне даже показалось, может быть, она улыбнулась.
— Роды первые?
— Ну?
— Тогда я бы на вашем месте позвонила часов через шесть.
— Так я приеду сейчас.
— Нечего вам тут делать и истерику устраивать, — отрезала она. — Позвоните часов через шесть.
Я хотел что-то еще у нее спросить, но еще до того, как я сформулировал вопрос, она сказала:
— До свидания.
Последний слог съели короткие гудки.
Я закурил, потом тут же открыл окно, надо было проветрить. В моем доме ведь появится ребенок. Ему это вредно.
А мне предстояло чем-то занять шесть часов своей жизни. Я убил своего самого лучшего друга, и я ждал, когда на свет появится мой ребенок. Наверное, иногда судьба бывает прикольнее кинчика, такие в жизни встречаются совпадосы, просто отпад.
Некоторое время я бесцельно бродил по квартире, сердце мое так билось, что я думал — все, не выдержит, разорвется ко всем хуям, и будет вместо этого бесконечного, адского дня спокойная, вечная чернота.
Я даже полы помыл. Маленькие люди очень хрупкие (большие, на самом деле, тоже, но делают вид, что это не так), им все может повредить. Потом я отправился прыгать на кровати, только чтобы деть куда-то свою нервную энергию.
Какое алиби, подумал я, тайно надеясь долбануться головой об потолок, у меня жена в этот день рожала. Я сидел дома сам не свой и, скажем, смотрел видик до одурения, а потом поехал встречать в этом прекрасном и яростном мире своего ребенка.
Ну, да, один к одному все вышло. Такая, значит, судьба. Судьба, надо сказать, вообще всегда была на моей стороне.
Но чем реально заняться — это в голову не приходило. А потом я врубился: видак! Видак-кассета-Шон!
На той неделе мне пришла кассета от Шона с очень трогательным письмом. Если перевести его на русский, оно выглядело бы так:
"Дорогой Вася, не знаю, когда доставят мою посылку, но мне бы хотелось, чтобы это случилось побыстрее. Здесь первая запись моего шоу про тебя. Город Нью-Йорк, если тебе интересно, ты же помнишь, я оттуда родом. Я хочу поблагодарить тебя за вдохновение. Еще никогда я не писал программу так быстро. Ты многое мне дал, и я хотел бы отплатить тебе хоть чем-нибудь, хотя это и звучит странно, учитывая, какие вещи ты мне рассказал. Я, по крайней мере, надеюсь, что ты от души посмеешься. Таких кассет будет много, у каждой из них будет владелец, и твоя история будет жить еще долго после того, как ты умрешь. Ну вот, звучит как-то мрачно. На самом деле я просто хотел написать, что сделал для тебя и твоей странной жизни то, что мог."
На обложке кассеты Шон стоял совершенно незнакомым образом: развязно, уверенно, облокотившись на микрофонную стойку. Все вокруг было темным, белый свет софитов выхватывал только его. На руке у Шона что-то желтело, я не мог с точностью узнать свой перстень, но подумал, что это он. На Шоне был малиновый пиджак. Над его головой, словно на афише фильма ужасов, красовались толстые, налитые кровью буквы: Bandit.
Я почему-то сразу не посмотрел кассету, а все откладывал и откладывал. Сам не знаю, может, не решался. Всегда стремно увидеть свою историю со стороны, а я рассказывал Шону довольно много личных вещей, о детстве там, о работе, особенно о ней.
Но сегодня, наверное, был лучший день для того, чтобы от души поржать.
Я сходил на кухню, приготовил себе, все-таки, дозу, достал кассету, сунул ее в видак и сел перед телевизором.
Как мне понравилось шоу? Честно? Очень понравилось. Я ржал, как ненормальный, давно так ни над чем не угорал. У Шона был талант, он невероятно круто изображал русский акцент (чего я в Майами никогда не слышал, потому что своих артистических данных Шон вообще стеснялся), я слушал узнаваемые интонации собственного голоса, Шон все очень тонко подмечал, видел иронию там, где я все просто рассказывал, как оно есть. Шон мне сразу сказал все ему говорить, даже то, что, по-моему мнению, совсем не смешно. Он сказал, что будет работать с материалом, и что самые угарные шутки получаются как раз таки из того, что с первого взгляда ни капли смешного в себе не несет.
Даже самые обычные мои фразы, в которых я не видел ничего необычного, Шон обыгрывал со странным, чудаковатым обаянием.
— Мой друг Вася, да. Вообще-то он Василий. Мне было жутко интересно, что это за имя, и я как-то раз спросил его, что оно значит. Помолчав, он ответил: Василий, ну, знаешь, это как Собор Василий Блаженного. Знаешь ведь Собор Василия Блаженного! Там были два архитектора, которые его строили, их еще ослепили, чтобы они больше ничего не могли построить такого. И вот я слушаю это и думаю: что? Я думаю: почему ты рассказываешь мне это? Это что, самый интересный факт об одном из величайших архитектурных произведений в мире? Или тебе просто нравится, что кому-то выкололи глаза, и это как-то отдаленно связано с твоим именем?
Я хорошо помнил тот диалог. Я сказал все то же самое, только совершенно не смешным образом, это был просто поток мыслей, а теперь он казался мне нереально уморительным. Шон в этом что-то такое подметил, мою кровожадность, рассеянность, и как-то смешно подсветил. Может, просто в интонациях было дело, в том, как он это говорил.
Иногда он рассказывал очень жестокие вещи. Про Вадика, например:
— И вот, говорит мне Вася, я убил этого парня, Вадима, за пятнадцать или типа того километров от Чернобыльского саркофага. Я внимательно слушал его, и сначала я подумал, что это звучит, как синопсис низкобюджетного блокбастера, но это реальная жизнь. Мой друг Вася сказал и еще одну мудрую вещь, когда я поделился с ним своими мыслями. Он сказал: реальная жизнь, конечно, не начинается сценой убийства в Чернобыле, но и не заканчивается, и очень грустно, что ничего необычного в этом вообще нет. Но есть и хорошая сторона: я бы не обрадовался, если бы это был фильм про зомби.
Долгая пауза — взрыв смеха. Смеялись над моим наивным цинизмом, и я тоже мог над ним поржать, теперь я его видел ясно. Я думаю, что задача комика не так уж сильно отличается от задачи специалиста по прожекторам и софитам, светотехнолога, или как это будет. Насколько чисто, в белый, яркий круг софитов этот художник по свету заключал Шона, настолько же Шон заключал меня в такой же честный и белый свет, на котором все обо мне становилось очевидно.
Вы же поняли, да? И этот спец по освещению, и Шон, они занимались, в сущности, одним и тем же. Спец светил на Шона, а Шон светил на меня. Я же был источником обычной, глупой тьмы.
Очень много в программе было и про Марка Нерона. Шон старательно изображал изображенные мной интонации Марка, рассказывал истории, которые принадлежали нам с Марком, и я слушал их, и смеялся.
Эти истории жили где-то отдельно, в сотнях людей, которых я не знал. Жили, когда не жил Марк Нерон, с которым все это произошло.
Удивительная штука жизнь. Очень многообразная.
Мне очень запомнилась одна шутка, куда более грустная и правдивая, чем Шон, возможно, даже предполагал.
— Когда Вася рассказывал мне об этом своем друге, гангстере с прекрасным образованием, интеллектуальным потенциалом и аристократическим происхождением, я прежде всего вспомнил о том, что Вася с трудом окончил среднюю школу, и его родители отдали свою жизнь заводам Урала. В тот момент я, кажется, понял советскую идею. Надо сказать, в кое-каких вопросах они действительно достигли полного и окончательного равенства.
Он говорил о нашей трагедии, о смерти великого общества, в котором будущее пытались сделать одинаково прекрасным для меня и Марка. Общее будущее у нас с Марком получилось, но совсем другое, чем планировалось изначально.
Ну, да.
Умереть можно.
Я слушал о себе, о нас с Марком, о русских бандитах и о том, как они живут, работают, отдыхают и умирают. Все это было ужасно талантливо и так смешно, что я сполз с кресла и долго хватался за живот.
Я пересмотрел кассету три раза, а потом решил позвонить Шону в его нью-йоркский мотель. Я подумал: мне не повезет, Шон наверняка упарывается кокосом и разъезжает по Штатам.
Но Шон взял трубку после пятого гудка. Он мне очень обрадовался. Вроде как, Шон собирался немножко поспать, но я так и не понял, на самом деле, тем более, что в Нью-Йорке сейчас должно было быть около четырех часов дня.
Ну, и я едва давал ему хоть слово вставить, трындел без перерыва.
— Это невероятно! Такое шоу! Так все смешно! У тебя талант огромный просто! Невероятный талант! Нереальный талант! Talantishe! Это очень большой талант! Ты такой обаятельный, так с людьми говоришь, они так радуются, смеются, и это все от меня, от всего зла, которое я в жизни наделал, а они смеются. Это так хорошо и так плохо. Ты рассказал обо мне, может, они подумают. Пусть они подумают, какая это проблема. И так ты умеешь говорить, нереально просто, голосом таким вообще! И все истории так запомнил и передал хорошо, и про меня, и про Гриню Днестра, и про Антошу Герыча, и про Марка Нерона. А Марка Нерона я, кстати, уби-и-и-и-и-и-и-ил!
И я разрыдался. Шон не клал трубку, он слушал, как я лью слезы и вытираю сопли. Из этого тоже можно было сделать отличную шутку.
Так я прорыдал бешеные бабки за полтора часа. Наконец, Шон подал голос:
— Не знаю, что сказать. "Мне так жаль" это какая-то неправильная формулировка, ведь ты так старался.
Шутка родилась. Вот так. Я засмеялся, и мне стало легче. Я сказал:
— Спасибо.
Шон сказал:
— Всегда пожалуйста.
А я положил трубку и тут же принялся набирать номер справочной роддома номер тридцать два.
— Родила, — сказала мне тетка, показавшаяся мне старой доброй знакомой, едва ли не соседкой. — У вас сын.
— Бля, — сказал я. — Какой пиздец, опять плакать.
— Очень сочувствую, — сказала она и бросила трубку. Пришлось звонить ей снова.
Я пообещал ей любые деньги, если она устроит, чтобы меня провели к Саше.
Перед тем, как поехать в роддом, я зашел в детскую моего сына.
Все было уже готово к его приходу в этот мир. Еще один человек родился. Какое это чудо.
Я подошел к пустой колыбельке и подумал: здесь будешь ты.
Очень известная тема, что для всех есть пустой пока гроб, что где-то его делают, и однажды вы с ним встретитесь. Но ведь и колыбелька пустая для всех была в самом начале этой жизни. Вообще, конечно, большое преувеличение. Не всех хоронят и не всех в гробах. Не все дети спят в колыбельках. Но общая мысль же понятна? Жизнь — смерть, один-один.
Саша все перенесла хорошо, во всяком случае, мне так сказали, малыш у меня родился на девять из десяти по какой-то там шкале. Я договорился, чтобы Сашу перевели в отдельную палату, накинул сверху, чтобы меня пустили, но все вели себя очень строго и все время куда-то убегали.
Я попал к ней только на рассвете.
Роддом — совершенно безумное место. Когда мы поднимались по лестнице мимо родильного этажа, я услышал визги женщин и детей, такие, как будто вокруг геноцид творился. Это меня поразило. Ну и по мелочи: врачи с текущими от этих воплей крышами все время куда-то спешат и на кого-то орут, медсестры ругаются матом.
Короче, я все не так себе представлял. Типа самое святое место, тут люди появляются, жизнь начинается. Оказалось, что хуже психушки этот их роддом. Я в психушке с ума не сошел, а в роддоме был к этому близок.
Не знаю, чего я ожидал. Он выглядел, как обычная больница, звучал, как картина Босха (автор этого сравнения не я, а Саша, конечно), и все вокруг были очень злые. Но чего я думал про роддом-то? Что тут будут аисты с облаков передавать детей степенно прогуливающимся по коридорам с красными коврами дамам?
Нет, не этого я ожидал. Но и не такого пиздеца.
Наконец, меня провели к Саше.
Палата у нее была не такая, чтобы за нее содрали, сколько содрали. Узкая комнатушка с кроватью, как в детском лагере, с крошечной тумбочкой и этим корытцем для новорожденных, ну, знаете, стеклянным таким.
Корытце было пустое. Сквозь желтоватые занавески пробивался наливающийся силой утренний свет. Я зажмурился и только потом решился посмотреть на Сашу. Он читала, рядом с ней лежал маленький, похожий на игрушку, спеленутый человечек. Еще крошечнее, чем я себе представлял.
Странно, было нас двое, стало трое. Еще вот один человек непонятно откуда взялся, крошка совсем, но вырастет такой же, как мы.
Мне вдруг очень захотелось посмотреть, каким он будет взрослым мужчиной и даже стариком. Саша аккуратно придерживала его рукой, рассеянно гладила. Он, кажись, спал. Я закусил губу, не зная, что говорить, еще наступил себе на бахилу.
— Бля, — прошептал я. Думал, поправить ее, или тогда руки станут нестерильные, и никак нельзя будет его потрогать. Его, сына моего.
Саша прошептала:
— Привет.
Выглядела она очень бледной, осунувшейся, но, во всяком случае, не было похоже, что она умирает.
Я принялся выкладывать на тумбочку продукты: печенья, йогурты, бананы, минералку, сухарики с сахаром.
— Это все можно, да? — спросил я. — Что-то я психанул, мне сказали такое можно, и вот такое можно, и я все купил.
Саша сказала:
— Спасибо.
Мы смотрели друг на друга. Я не знал, как реагировать, во мне было столько восторга, но в то же время все проходило спокойнее, чем я предполагал. Я боялся разбудить ребенка и совсем растерялся. Она была спокойной, как и всегда, ничто не могло вывести ее из себя. Мы не кидались друг к другу, не кричали от счастья, это произошло, как все другое в жизни: у нас появился сын.
Я сел на край кровати и заглянул ему в лицо.
Если честно, он был похож на маленького алкоголика. На такую, знаете, куклу-алкоголика. У него было красное, опухшее, с заплывшими глазами, недовольное лицо вашего соседа сверху, который квасит неделями. Только сильно уменьшенное.
— А это правильно? — спросил я.
— Да. Они тут все такие, я посмотрела, — ответила Саша.
— Уместимся втроем?
— Постараемся.
Саша отложила книжку (это была, как сейчас помню, какая-то монография на английском про библиотеку Наг-Хаммади), осторожно взяла нашего сына и положила к себе на живот, подвинулась, уступив мне место. Он проснулся, но не стал рыдать. Раскрыл глаза, черные, как у меня. Куда темнее, чем у Саши, совершенно мои глаза. Теперь он был похож на инопланетного алкоголика.
Я слышал, что они умеют хвататься за палец и вообще местами довольно ловкие, я бы дал ему палец, но он был крепко запеленут. Не орал, смотрел на меня ошалевшими, ничего не понимающими глазами.
— Что? — сказал я. — Не понимаем нихуя? Тебе все объяснят, не ссы.
Саша сказала:
— По-моему, он довольно сообразительный. Ведет себя очень культурно.
— Весь в тебя.
Мы полежали молча. Свет, проскальзывающий между занавесок, расчертил сияющей полосой палату.
— Ну, — сказал я, наконец. — Что еще расскажешь?
Я поглядел на свои бахилы, стоящие на полу. В них покоились огромные тапочки старшей медсестры, которые она мне одолжила. Даже не верилось в такую ногу.
Саша некоторое время молчала, а потом коснулась теплыми пальцами моего виска.
— Я сегодня поняла, как непросто, тяжело и больно достается жизнь. А ты так легко ее отнимаешь.
— Да, — сказал я. — Так странно.
— Теперь у меня есть еще одна линза, чтобы на это смотреть. Это ведь чьи-то сыновья, кто-то рожал их в муках, а ты их убиваешь. Они здесь такой дорогой ценой, а ты даже этого не понимаешь.
— А, — сказал я. — Ну, это все женская сентиментальность.
Неожиданно Саша посмотрела на меня очень серьезно:
— Вася, жизнь — это ад. В ней нет ничего хорошего: с каждым днем мы приближаемся к смерти, наши тела выходят из строя, мы узнаем о себе неприятную правду, устаем от себя, теряем близких. То, что она дает — ничто по сравнению с тем, как она это забирает. Жизнь — это ад. И все, что есть в ней хорошего, все, чем мы можем бороться — это любовь. Больше ничего нет. Есть любовь, и благодаря ей мы забываем, что умрем. Мы защищаем тех, кого любим настолько, насколько возможно их защитить. И мы счастливы в этом мыльном пузыре. Он очень ненадежный, но это все, что у нас есть.
Саша помолчала, но я знал, что она не может вот так закончить.
— И это прекрасно, — сказала она. — Что у нас есть хотя бы любовь, каким бы несовершенным ни было это оружие, оно заставляет боль и страх отступить.
Я принялся ожесточенно тереть глаза. Мне было очень плохо и очень хорошо. До сих пор не знаю, чего больше.
Когда я снова взглянул на нее почти уже бесслезными глазами, то сказал:
— Давай назовем его Марк.
Она что-то про меня поняла, потому что очень легко сказала:
— Хорошо, мы назовем его Марк.