Книга: Ловец акул
Назад: Вопль двадцать четвертый: Чужбина-калина, Родина-малина
Дальше: Вопль двадцать шестой: Похитители детей

Вопль двадцать пятый: На долгую память

А знаете, как вообще героин провозят? Как, блядь, только не провозят, хоть вшитым в афганские дубленки, хоть в запасках колонн грузовиков с фруктами, хоть в людях живых, хотя это и не особенно выгодно, зато весьма надежно. Чего только люди не изобретают и каким только способом гера не попадает к нам на стол.
Я имею в виду, никогда не знаешь про свой героин точно, не вылез ли он из жопы какого-нибудь афганского пастушка или узбекского торговца.
В одного человека вполне может вместиться до ста капсулок с герычем. Из чего капсулки делаются? Ну краше всего, если они из презерватива — достаточно эластичный, достаточно устойчивый. Теперь, когда про залеты мне говорят, что презерватив порвался, я уже уши не развешиваю. Ну, конечно, сто грамм спрессованного герыча в темнице человеческого тела он выдерживает, а хуец — никак. Конечно, конечно.
Еще можно использовать воздушные шарики. У меня даже есть любимая шутка-самосмейка по этому поводу: презервативы — для взрослых, воздушные шарики — для детей.
Лучше всего курьера нагружать сверху, а не снизу. Конечно, глотать эту хуету страшно сложно, это целое искусство, и профессиональный курьер, который может проглотить много и освободить быстро — дорогого стоит. В жопу себе что-нибудь любой дурак может запихать, подумаешь сложность, а вот глотатели шпаг ценятся на вес золота.
Больше вмещается.
Как и в любой профессии, есть профессионалы, в основном, афганцы, они могут глотать много и даже двигаются по-другому, умеют обращаться с ценным грузом внутри, так сказать. У них такая есть мягкость, осторожность в движениях, как у беременных.
Они себя ценят, у них есть особенные техники, к примеру, они смачивают капсулы в сыром яйце перед тем, как их глотать, чтобы были склизкие и лучше проходили, а потом полируют все это некоторым количеством таблеток "Лоперамида" или еще какого-нибудь антипоносного аналога, который замедляет перистальтику кишок. Старый добрый "Лоперамид", между прочим, тоже связывается с опиатными рецепторами мозга, просто он не кайфовый. Вот такая ирония.
Таким высоким профессионалам платят за каждую ходку, причем они совершают их не слишком часто, в конце концов, их тело — источник их дохода.
Но любой бизнес, этому меня научил капитализм, устроен так, что старается удешевиться, пойти по пути наименьшего сопротивления. Поэтому частенько, а особенно этим грешил Марк Нерон, для перевозки используют не высокопрофессиональных мосафаров (путешественник, по-афгански), а обычных несчастных узбеков, которые очень хотят выехать, чтобы заработать на хлеб для своей семьи, но нет у них нихуя даже на билет до Москвы. Обычно себестоимость услуг такого узбека как раз и есть билет до Москвы, он, наивный, волам хвосты крутил всю жизнь и не знает, какие огромные деньги в нем запрятаны. Он, бедняга, благодарен уже за то, что может поехать в Москву, пусть наполненный героином и накаченный "Лоперамидом". Их даже кормить не надо, потому что жрать вообще нельзя, капсула может легко повредиться, да и пищеварительный тракт все равно заполнен.
Претерпевая страдания и муки, узбеки добираются до пункта назначения и, по прибытии в Москву, сдают капсулы специальному человеку (например, вот мне, а вы думали, работа есть работа) и максимально быстро забывают о его существовании, пополняя ряды московских чернорабочих.
Иногда им в златоглавой нравится так сильно, что они рекомендуют своим братьям и сыновьям связаться с нашим человеком и предложить свою посильную помощь за шанс переехать в Москву.
А иногда капсулы рвутся. Чаще у любителей, чем у мосафаров. Человек оказывается в коме в среднем через минуту и умирает меньше, чем за десять. Но, в целом, перевозить героин в людях это, конечно, надежно. Почти самый безопасный способ, вот только экономически не самый выгодный.
Естественно, мы всегда стремимся перевезти много героина с минимальными усилиями. Как и все живое в мире, наркобарон — белковое образование, и, как и все живое в мире, наркобарон стремится к сокращению страданий и увеличению удовольствия. Недостижимая мечта любого наркобарона — стать новым Пабло Эскобаром и ввозить наркотики тоннами.
Больше порошка — больше денег, меньше порошка — меньше, соответственно, денег. Все стремятся к усилению своего влияния, так уж все в мире работает, а если б работало по-другому, то кому нужны были бы наркотики?
А чем занимался ваш покорный слуга? Да много чем. Я стал личным менеджером Марка Нерона, и всякие разные тайны героинового бизнеса для меня немножко приоткрылись.
Несмотря на то, что приходилось иметь дело с узбеками, отмывающими презики, наполненные героином и изъятые сами понимаете откуда, мне работа нравилась. В ней не было того первобытного, ошалелого кайфа, который я испытывал от убийств (кстати, я периодически ездил гасить ребяток по рестикам, все более фешенебельным, потому что рос у нас капитализм, рос). Нет, голодной радости убийцы я не испытывал, но было что-то другое. Я контролировал большой и важный процесс, и, когда я получал результат, то знал, что это и моя заслуга. Плодом моего труда здесь было, как это ни странно, не разрушение, а созидание.
Мне нравилось ощущать, что от меня в мире что-то прибавляется, а не убавляется. А кроме того я, ну, любил героин. Реально любил его и был готов ради него на все. Представляете себе садовода-любителя, которому вдруг подваливает работка ухаживать за экзотическими цветами? Да какой бы сложной и кропотливой она ни была, садовод ее полюбит. Такая работа по нему, он увлечен и счастлив, делая это. Вот и я был увлечен и счастлив, пусть гемора с героином было выше крыши.
Чем еще я занимался, кроме потрошения узбеков? В общем-то, всем, что нужно было делать на месте. А я еще удивлялся, откуда у Марка Нерона столько свободного времени. Да оттуда, что на него ишачили лохи вроде меня.
Несмотря на то, что я встречал курьеров, я изымал у них товар, я развозил его по складам, я распределял его между дилерами средней руки, такими как Олег Боксер, никаких реальных контактов у меня не было.
Марк Нерон договаривался с поставщиками, периодически летал в Кандагар, контролировал переправу бесценного груза до узбекской границы и, в общем, именно он занимался самой магией, именно от его слов появлялись килограммы героина, которые нужно было потом перевозить.
В эту часть своей работы Марк Нерон посвящал только меня, но даже меня он никогда не брал с собой в Кандагар, ни с кем не знакомил.
— Я, — сказал Нерон. — Самый главный человек здесь. И я хочу, чтобы так и оставалось. Все основные контакты у меня в руках, поэтому люди и с той, и с другой стороны дважды подумают, прежде чем меня подставлять. Ты должен этому научиться, Автоматчик.
Ага. И я научился. Всем ключикам лучше бы болтаться на шее.
Я носился по городу, как угорелый, изучил Москву, особенно спальные районы, прежде я себе и представить не мог, что буду все так хорошо знать. Марк Нерон почти совсем не проявлял интереса к моим мытарствам, хотя каким-то парадоксальным образом всегда все знал.
Частенько мне приходилось контактировать с Олегом Боксером. Он глядел на меня с плохо скрываемой ненавистью. У, сраный Олег! Как я был счастлив, когда раздавал ему указания по ценам и проценту чистого товара, всякий раз эти показатели были разные, и находились они в прямой зависимости от нашего, так сказать, экономического положения.
Как и в любом бизнесе, здесь тоже быстро учишься всяким мелочам. Вот, к примеру, хорошо бодяжить героин сухим молоком, оно не забивает вены, как мел или тальк, и потребитель от этого не дохнет. Пиздец — бодяжить героин магнезией, потому что тогда риск откинуть копыта возрастает вдвое, а то и втрое.
А могут и стиральным порошком, и крысиным ядом.
А от муки случаются самые пиздецовые тряски.
По качеству бульончика, то есть, итогового раствора, я легко мог определить, что туда добавлено. Как бывший конечный потребитель (теперь-то мы с Марком сидели на героине почти фармацевтического качества, девяностопроцентном героине из Афганистана), я старался не допускать опасных для здоровья примесей, но контролировать процесс у розничных дилеров я не мог, да я их даже не знал.
У меня была какая-то даже бизнес-гордость, в смысле, мне хотелось поставлять хороший, относительно безопасный товар для таких же уличных пацанов, как я. Марк этого не понимал, он говорил:
— Все равно разбодяжат стиральным порошком перед продажей, какая тебе разница?
Но разница была, она заключалась в моей чистой совести. Как ни смешно это, наверное, про мою совесть, я все-таки ценил какие-то человеческие качества: честность, ответственность.
Нарковойны тоже находились в ведомстве Марка, я в них почти не сек, хотя очень старался врубиться. Когда я стал бригадиром, кое-что прояснилось, но теперь я снова запутался.
Такие, как мы, гасили, в основном, бандюков и их быков. Профессиональные киллеры-одиночки разбирались с рыбками покрупнее. У Марка Нерона всегда было кого замочить, по направлению к смерти все время продвигалась невидимая очередь жаждущих откусить от нашего героинового пирога.
Были среди этих жадин свои, были чужие, Марк Нерон просто охранял то, что ему было велено охранять, как Цербер, и наш главный его за это очень уважал.
У Нерона были целые бригады тех, кто занимался слежкой, он постоянно держал ушки на макушке, думаю, Марк Нерон мог расслабиться только со мной. Как и любой человек, он очень уставал от постоянного напряжения.
Ему приносили сведения, а он миловал и казнил. Вроде бы это можно было делать, не отходя от кассы, ему не приходилось шляться по всей Москве, как мне, но было видно, какой он от своих раздумий загруженный.
Ну и плюс у нас были проблемы с Узбекистаном. Наш путь отбили, а нас сместили почти к границе с Туркменией, к небезопасным, унылым, каменистым местам, на которых мы подвергались обстрелам и облавам. Если раньше помимо курьеров можно было отправлять грузовики с контрабандным грузом, загружать героином узбекские арбузы и афганские дубленки, то теперь оставались только курьеры, как наиболее мобильный и безопасный способ провоза груза из Афганистана.
Марк Нерон по этому поводу очень расстраивался, этот путь он конструировал с радостью и вдохновением художника, называл его своим лучшим достижением, а теперь его забрали какие-то хуилы, до которых он даже не мог добраться.
Очень цинично, конечно, но каждое существо ведь гордится своей работой, это даже правильно. Марк Нерон тоже за свою жизнь что-то создал.
Ну так вот, у него по этому поводу была большая депрессия, сократились, конечно, поставки, денег стало меньше, но, главное, он расстраивался из-за того, что исчезли результаты его труда.
Конечно, я Марка всячески утешал, как главный помощник, как близкий друг и как собутыльник.
— Все образуется, — говорил я. — Не надо переживать, дай нам время, мы оправимся, у нас будет путь еще лучше.
Я слабо представлял себе, как строятся или, как говорил Нерон, фиксируются пути наркотрафика. Там же нужно было купить всех на протяжении всего километража, нужно было озаботиться безопасностью, отсутствием или нейтрализацией случайных свидетелей. Это такая паучья наука — сплетать линии, по которым идет герыч.
В общем-то, постройка таких путей не была в моей компетенции, поэтому я, в основном, не знал, что сказать, когда Нерон затевал свою старую песню.
Однажды мы с ним сидели у меня дома. Кстати говоря, продал я свою однушку в Новогиреево и купил трешку поближе к Кусково, причем так легко, что сам этого не заметил — большие поплыли деньги, по-настоящему большие. У меня могло быть все, но, как всегда, было не до всего.
В общем, сидели мы с Нероном у меня, он подбухивал, хотя был изрядно наколотый. У меня доза после рехаба сократилась донельзя, поэтому я плыл с капелюшечки, и ничего мне было уже не надо.
Нерон разложил передо мной карту бывшего Союза и иголкой тыкал в ее чувствительные места.
— Понимаешь? — сказал он. — Здесь ловить нечего. Тут погранцы везде. Видишь, как оно нарисовано? Тут такое все зеленое, просто пиздец. Почему оно такое зеленое? Там что, джунгли? Может быть, вполне может быть, но вряд ли.
— Пиздец ты упоротый, — сказал я.
— Это экфрасис, — ответил Марк Нерон. — То есть, описание картины словами. Того, что стоит за изображенным.
Я покрутил пальцем у виска.
— Слушай, братан, тебе бы отдохнуть, расслабиться уже с этим. Все ж нормально. Мы свою копеечку имеем. Тебе ее более чем достаточно.
— Копеечку! — Марк потряс кулаком. — Ты хоть представляешь, как это унизительно?
Я огляделся, словно бы искал кого-нибудь, кто готов заступить на смену и посидеть с пьяным Марком вместо меня. Таковых не нашлось, мы сидели в окружении хаотично расставленной антикварной мебели, которая вряд ли могла мне помочь.
Разве что спросить Нерона, что это за стиль у кресла, и он заведет свою старую тему про историзм.
Скупать антиквариат меня тоже научил Марк Нерон. Первоначально я не был в восторге от идеи приобрести серебряную сахарницу за шесть косарей иностранных денег. Нет, серьезно, шесть тысяч долларов за кусок серебра! Это нормально вообще?
Постепенно Нерон убедил меня, что это выгодное вложение.
Помню, как-то в магазинчике на Арбате, когда я покупал себе столовое серебро, мне предложили страшно красивый немецкий набор. Там ручки у ложек были, как цветы, страшно красивые, изогнутые.
— Модерн, — сказал Марк Нерон. На цветах были даже капли росы, так смешалось фантазийное и реальное, я очень удивился, что такую красоту можно взять и сделать, что ее рождает не природа. Ну и комплект был полный, опять же.
Еще предложили весьма простенький набор от "Фаберже", неполный, но дороже, без особенного декора. Несмотря на все протесты Нерона, я решил, что куплю полный, красивый немецкий комплект. Это ж выгода очевидна, еще и дешевле!
Когда мы вышли, Нерон сказал:
— Ну и дурак, надо было "Фаберже" брать.
— Да он ни о чем.
— А я знаю. Это ширпотреб. Такой набор вполне мог быть в семье квалифицированного рабочего Путиловского завода. Ничего особенного в нем нет, это товар массового производства. Да и в самых роскошных императорских коллекциях "Фаберже" нет ничего особенного. Он вообще был художник очень посредственный в стилевом отношении, хотя технически, конечно, мастер от Бога.
— Тогда в чем проблема?
— А в том, что это бренд. В том, что исторически так сложилось, что "Фаберже" — символ ювелирной промышленности Российской империи конца девятнадцатого и начала двадцатого века. А значит, он будет дорожать нереальными темпами. В конце концов, если у тебя останется единственная ложка, через тридцать лет ты выручишь за нее, как сегодня за весь набор.
— Марк Всезнайка, — сказал я и пошел вперед.
— Очень по-взрослому, Вася.
Мне антикварка не особо нравилась, Марк Нерон видел в ней красоту, мне же эти вещи казались просто старыми.
Но, в конце концов, Нерон убедил меня, что вкладываться в бабушкин сундук может быть очень выгодно.
Ну да, что-то я отступил от темы, но это и понятно. В том своем состоянии я тоже хотел как-нибудь отступить от темы, только у меня шанса не было. Марк Нерон смотрел мне прямо в глаза.
И тогда я ляпнул, просто чтобы поддержать как-нибудь разговор:
— А может ну его на хуй этот Узбекистан?
— Чего? — спросил Марк Нерон. С облегчением я подумал, что сейчас он мне ебнет, и можно будет хотя бы подраться. С другой стороны, состояние у меня, конечно, было не очень для подвигов. В общем, решил я свою мысль развить, ткнул пальцем в карту.
— Во Туркмения! Чем тебе не нравится Туркмения, а? Хорошая страна. Самая незаметная из бывших Союзных Республик. Что там вообще есть?
Я прищурился, стараясь разглядеть карту.
— Каспий! Там есть море! Вот это круто, а? Море, и граница с Афганистаном, что еще нужно?
Море я, кажется, имел в виду в каком-то туристическом смысле. Выражение лица Нерона вдруг изменилось, черты его разгладились, он заулыбался, подался ко мне и неловко хлопнул меня по плечу.
— Автоматчик, ты гений!
— Я — да, — ответил я с гордостью. — Еще бы.
— И чего я зациклился на этом Узбекистане? Если так подумать, то кому он нужен?
— Вот и я о том же.
— А тут — Туркмения! Чем она, правда, знаменита?
— Не знаю. Басмачи там были?
— Вроде, — сказал Нерон. — Неважно. Важно, что у меня под носом все это время пролеживала огромная территория, которую можно было развивать вместо того, чтобы строить из себя обиженку! Я был слеп все это время, а теперь прозрел!
Сама фраза была на редкость не в тему, но еще хуже был пафос, с которым Нерон ее произнес, я засмеялся.
— Ша! — сказал Нерон. — Васька, ты не представляешь, какой ты молодец! Вот что значит не терять головы!
— Да, — сказал я. — Это мне свойственно — не терять головы.
На самом-то деле, по-моему, голову я теряю от любой мелочи, но как-то мне польстило, что Нерон сказал.
— Так, — сказал он. — Давай-ка подумаем, что можно везти из Туркмении, кроме туркменов?
Вопрос был на засыпку.
— Ну, — сказал я, понятия не имея, куда язык понесет меня дальше. — Ну, например…
Есть поговорка, что язык до Киева доведет. Но на самом деле язык может довести докуда угодно, меня, например, он довел аж до Каспийского моря.
Я сказал:
— Там же Каспий, не? Рыбеха! Наверняка можно возить деликатесную рыбу, а в ней — деликатесную геру. Игла в яйце, яйцо в утке, утка в зайце, заяц где-то еще там, ну ты понял.
— В рыбе, — сказал Марк Нерон. — В деликатесной рыбке. Рыбку — в рестораны, геру — наркоманам.
Я постучал пальцами по столу с малахитовой отделкой.
— Рыбонька-рыбеха.
И Нерон сказал:
— Блядь, Вася, ты гений!
— Ась?
— Гений! — повторил Нерон с нажимом. — Потому что рыбу замораживают.
— Ну, — сказал я. — Это не я придумал.
Но Нерона уже было не остановить.
— Ты не понимаешь, Василий Олегович, нихуя.
И правда. Чисто по жизни это обо мне обычно подтверждалось.
— Да чего я не понимаю? Ты мне объясни!
Нерон самодовольно улыбнулся, потянулся к моей пачке — сигаретой себя наградить.
— Собаки не будут чувствовать запах, если рыба заморожена! Ты понял?! Они не будут чувствовать запах! Это быстро, безопасно, и это много. Очень много.
— И рыбка, — сказал я. — Она же тоже чего-то стоит.
— Да хер с ней, с рыбой, можно кошечкам отдать. Мы с тобой чего-то стоим, Васька Автоматчик, наши с тобой головы.
Ну, моя-то роль в этом невъебенском открытии была маленькой, я просто про рыбу ляпнул, но Нерон из этого раскрутил едва ли не самое выгодное предприятие века.
На следующее утро он вылетел в Ашхабад, а я остался с похмельем и странным ощущением, что эта дурацкая рыба, рыбешка-рыбонька, сыграет в моей судьбе не последнюю роль.
Я остался присматривать за всем нашим героиновым хозяйством и к концу недели был таким усталым, что едва мог без головной боли перевести взгляд.
Я страшно скучал по Саше, она должна была буквально через пару дней ко мне вернуться, и я ревновал ее ко всем на свете зэкам.
Мне было жалко ее, как она там, беременная, в самых недружелюбных уголках нашей страны, где воют жуткие ветры и сидят безрадостно жуткие люди.
А некоторые жуткие люди ходят на свободе, одного из таких я дал Саше в напарники. Гриню, конечно. Мне хотелось, чтобы Гриня ей, по возможности, помогал, чтоб защищал ее в наше лихое время, ну и вообще, им вдвоем не скучно, а Грине я доверял.
Телефонный звонок тренькнул у меня где-то в позвоночнике.
— Бля, — сказал я. — Бля.
Я подумал, что, если звонят мне по делу, а особенно из-за того, что узбек какой-нибудь на границе сдох, я, как в песне "Гражданской обороны", возьму автомат и буду убивать всех подряд.
А позвонила мне моя Лапуля из Вологды.
— Не так уж северно, — сказал я.
— Что?
— Я представлял, что ты в каком-то лютом месте мерзнешь.
Она рассказала мне про Вологодский пятак на Огненном острове. Там, знаете, пожизняк сидит. Помню, она составляла список тюрем, с начальством которых нужно связаться, и сказала мне:
— А вот сюда вполне можешь попасть ты.
— Вот спасибо, — сказал я. — Но сначала ты туда попадешь.
И вот путешествие ее почти подошло к концу, и она звонила мне какая-то почти радостная.
— Ты не представляешь, сколько у меня документов!
— Гриня не надорвется?
— Пока он очень хорошо справляется. Я соскучилась по тебе, и так сильно. Я сама не ожидала.
— И я, — сказал я, растроганный чуть ли не до слез. — Я тоже так соскучился. Гриня хорошо себя ведет?
— Сносно. У него я, кстати, тоже взяла двухчасовое интервью. Я столько работала, ты не представляешь! И я так хочу всем с тобой поделиться! Я тебе почитаю! Это не просто диссертация, это монография!
Серьезно, она так радовалась, а, главное, она радовалась для меня, она хотела этим со мной поделиться.
— Атас! — сказал я. — Не обижали тебя там?
— Напротив, все крайне милые. Причем чем больше срок, тем они вежливее. У меня есть теория по этому поводу.
О, у нее по любому поводу есть теория.
Саша спросила, как я. Я почесал башку.
— Ну, — сказал. — У меня кое-что интересное произошло, но это не телефонный разговор. Я все дома расскажу.
— А какой это разговор?
— Это разговор про рыбу, — с гордостью сказал я. — Ты, кстати, ешь рыбу? Тебе очень нужно есть рыбу, чтобы у нас был умный ребенок. Чтобы он стал как ты, а не как я.
— Не думаю, что ему нужно быть, как я.
— Ты еще не знаешь, девочка это или мальчик?
— В тюрьме нет узиста. И пока слишком рано, чтобы это определить.
— Ну, может тебе снилось что-то?
— Мне не снятся сны.
А я просто рад был слушать ее голос и даже дыхание, мне хотелось потрахать ее, полежать рядом с ней, чтобы она на меня посмотрела.
Я сказал:
— А ты, когда приедешь, я тебя встречу, ладно? У тебя когда поезд?
— Послезавтра, — сказала она. — Не могу дождаться, очень хочется тебя увидеть. Прибытие в девять утра. Ярославский вокзал.
— Хорошо, — сказал я. — У меня такая улыба, не могу перестать.
— А я не улыбаюсь. Но я люблю тебя очень сильно.
— Ты же хорошо себя чувствуешь?
— Меня немного тошнит, но Гриню тошнит больше.
Мы еще часок проговорили, и с каждым словом, казалось, Лапуля ко мне приближалась. Я ощущал ее присутствие, стоило мне закрыть глаза, и она появлялась здесь, рядом со мной.
— А у тебя живот вырос? — спросил я.
— Совсем немного, — сказала она. — Но, может быть, ты заметишь.
— А в него можно будет ткнуть пальцем?
— Нет, — сказала она. — Ребенок сдуется.
Она произнесла это с таким убийственным, холодным и рассудочным спокойствием, что я почти поверил.
Когда мы распрощались, я долго лежал на мягком ковре и смотрел на хрустальную люстру. Потом как-то неожиданно заснул, и приснилось мне, что я плыву в лодке по какой-то темной воде, и вокруг вылетают из воды большие, вскрытые рыбины, и видно их красное мясо. Я иногда прибивал рыбин веслом просто так, от скуки.
Послезавтра приезжала Саша, а завтра, наконец, выдалось свободным. Я проснулся прямо на полу, взглянул на белый потолок и широко зевнул. Вставать не хотелось, все тело налилось свинцом, а голова — сильнее всего. Я только лежал и зевал, не пуская внутрь ни одну мысль.
Знаете такое состояние, когда просто смотришь на что-то, пока смотрится. Мне всегда представлялось, что так ощущают себя люди в глубокой идиотии, и с этой точки зрения они, наверное, счастливы, потому что нет никаких забот, кроме как проследить за солнечным лучом или за тем, куда течет вода.
К полудню я, наконец, встал, потому что в животе урчало. Оказалось, что в холодильнике такая пустота, как в сердце моем, на полке валялась только заветренная жопка колбасы.
— Два кусоче-е-е-ка колба-а-а-ски у тебя-я-я лежали на столе-е-е, — напевал я, стараясь найти что-нибудь такое съестное. Но искусство не помогло, я отыскал только немножко макарон, буквально на дне пакета пару штучек.
Так что, голодный и расстроенный всем происходящим, я решил съездить к Юречке. Не то, чтобы путь к нему был короче, чем путь в магазин. Наверное, я просто соскучился по брату. Не очень-то мы часто виделись. Он понятия не имел, например, что у меня скоро будет ребенок. А я понятия не имел, что там у него с мамочкой, с какими такими проблемами он сталкивается каждый день, приходится ли загонять мать в ванную палкой или кормить ее с ложки.
Во всяком случае, вроде как они жили отдельно.
Почему так бывает, что ты окажешь человеку услугу, о которой он, в общем-то, даже не просил, и оказывается вдруг, что ты вправе теперь совсем про него забыть. Может, Юречке нужны были вовсе не мои деньги, и даже не квартира, которую я ему купил.
Подумав об этом, я почему-то страшно устыдился.
Теперь, когда я поднялся выше, чем когда-то Смелый, мне было ужасно стремно садиться в машину. Я ожидал услышать щелчок, а потом, может быть, грохот взрыва. Или сам взрыв тогда уже не слышишь?
Когда никто меня не торопил, я мог минут пять ходить около машины, заглядывать в окна, гадать, расхерачит меня на куски взрывом или нет.
Смерти я не особенно боялся, то есть, когда ебу не давал, как все, конечно, но даже больше, чем страшно, мне было обидно. В свою же ловушку, значит, попался.
Наконец, я сел в тачку, поерзал на сиденье.
Все, вроде как, было спокойно.
Вот вернется Днестр, и это будет его работа — садиться в мою тачку первым. Только, конечно, Смелый с женой рванули, успев доехать аж до милой тещи.
— Сука, — сказал я. — Вот ты сука, а не мысль.
Теперь трястись мне предстояло всю поездку, аж до самого Строгино.
На самом деле, здоровых людей у нас нет совсем, в смысле, здоровые сюда даже не приходят, а больные здоровей не становятся, ясное дело. Это бизнес для форменных психопатов всех мастей. И наши с Михой институты пришлись нам очень даже кстати.
Я рулил через засыпанную мягким, легким снежком Москву. Все вокруг казалось мне рекламой какого-нибудь йогурта или творожка.
Когда мы с Юречкой были маленькие (скорее я, чем он), я любил затевать с ним игру в снежки. Он стоически терпел пару минут, а потом начинал обстреливать меня в ответ. Я думал, что это все ужасно весело, пока льдинка в снежке не выбила мне зуб. Хорошо хоть молочный. Помню, я сплюнул кровь на приготовленный к атаке снежок, завопил и швырнул его в небо.
Юречка подбежал меня успокаивать, и мы долго искали мой зуб, словно собирались приделать его на место.
Сколько ж мне тогда было лет? Может, шесть. Совсем еще малыш.
А сейчас вот он я, тот малыш шести лет теперь стремный, золотозубый бандит. Причудливо оно все в жизни.
Мне вдруг захотелось снова кинуть в Юречку снежком. Когда я вышел из машины, то сразу сгреб побольше снега, скатал из него шарик, подкинул в руке. Я только надеялся, что этот шарик не растает, пока я поднимаюсь к Юречке.
Небо уже чуточку, да потемнело. Глухой синий сменился лиловым, свет рассеялся, тени стали сильнее, длиннее и ярче. Резко и свободно вырывались из земли силуэты многоэтажек со светящимися окнами. Я вдруг подумал о них, как об инопланетных деревьях, знаете, а сверкающие окна — это такие экзотические цветы. А люди кишат в этих странных стволах паразитами или косточками.
На небе появилась бледная, мутная еще луна, засверкали, как красное золото, фонари, и я подумал: как это все красиво. Пусть люди любят замки и высоченные башни, а я буду любить наши брежневки и хрущевки за то, как близки в них друг к другу люди, за то, как поддерживают они небо надо всеми нами.
В подъезде было чистенько, сидела нахохлившаяся, как голубка, консьержка, стояла кадка с фикусом.
— Вам к кому? — спросила меня консьержка.
— В восьмидесятые, — сказал я, а потом засмеялся. Вот это оговорочка вышла. — В восьмидесятую, в смысле.
— Ну-ну, — сказала она.
— К Юрию Юдину. Да вы знаете же меня! Я брат его!
— Ничего я вас не знаю, — буркнула она и отвернулась к маленькому телику с рябящим экраном. Через окошко я увидел чашку с красными цветами и бутерброд с колбаской, от которого у меня потемнело в глазах. Очень хотелось спросить, можно ли мне такой бутерброд тоже, я сглотнул слюну и удержался, глянул на свой снежок — времени оставалось мало, зато какой он стал гладкий и крутой.
В лифте на пластиковой, раскрашенной под красное дерево обшивке было написано: я не боюсь парней в фуражках.
Не думаю, что автор прям отвечал за свои слова. Даже я немножко их боялся, а, может, и особенно я.
Юречка открыл мне не сразу. Я подкидывал в руке все уменьшающийся снежок, стараясь сохранить его для будущего подвига.
Наконец, дверь распахнулась, и первым делом я запульнул снежок Юречке в рожу. Юречка стер с лица воду, прикрыл глаза.
— Детский сад, штаны на лямках, — сказал он, улыбнувшись уголком губ. Я его обнял и сказал:
— У меня будет ребенок!
— Детям нельзя заводить детей, — сказал Юречка, а потом добавил. — Серьезно?
Совсем он мне не верил.
— Помнишь Лапулю?
— Александру?
— Да. Вот она залетела от меня. Четвертый месяц уже.
Мы постояли молча, Юречка сказал:
— Поздравляю, Вась. Когда жениться?
— А мы не будем. Нечего ей быть со мной так крепко связанной. Сейчас многие гражданским браком живут.
Юречка задумчиво кивнул.
— А вообще что такое? — спросил он.
— Ты что, не рад меня видеть? Я пожрать пришел. И так, повидаться.
С тех пор, как я Юречке все про себя правдиво рассказал, он, по ходу, не слишком-то хотел со мной время проводить. Это Слава Богу, что у меня еще времени не было на него, а то страсть как обиделся бы.
Я сказал:
— Впустишь? А что поесть будет? Юр? Юра? Ты как?
Он смотрел на меня растерянно, потом все-таки отступил на шаг. Из квартиры доносился мягкий запах стирального порошка.
— Блин, — сказал я. — Не едой ни разу пахнет.
— Рассыпался сегодня.
Я глянул на Юречку, потом на его руку, потом на место, где должна быть еще одна. Ну да. Не очень-то оно удобно.
Тут с кухни до меня донесся щелчок зажигалки. В золотом дверном проеме поплыл дым, секунду спустя выглянула женская ножка в светлой джинсе.
— А это, я смотрю, не мамочка! — заулыбался я. — Совсем не мамочка!
Юречка заметно смутился.
— Это Вера.
— А, классно, сейчас познакомимся!
Юречка закусил губу.
— А вы знакомы.
Я стащил ботинки, кинул их на ковер и понесся на кухню.
Вера была та самая, какую я и ожидал увидеть. Вера из самого Заречного, первая моя подруга, первая моя любовь, первая моя женщина, первое мое все.
Она осталась такая же красивая — породистое лицо, зеленые, длинные глаза обворожительной певички, мягкие темные кудри, ее портила только совершенно не женская, суровая складка возле губ.
— Верка!
— Васька! — взвизгнула она, подалась ко мне и обняла меня. — Ты как вообще? Юрик не говорил, что ты здесь!
Я глянул на Юречку.
— Ого, странно. Я ж здесь первый был, а потом только брательника с мамкой перевез.
Вера затянулась сигареткой, выпустила дым в сторону приоткрытого окна. В движениях ее было и что-то мальчуковое, и что-то настолько женственное, что дрожь брала.
Юречка сказал:
— Мы с Верой случайно встретились, представляешь? На рынке.
— Ага, — сказала она. — Я картошку брала.
Вера указала ногой под стол, где лежал пакет с немытыми, уродливыми клубнями.
— Уроды какие, — сказал я.
— Да промерзли. А стоят уже, как крыло от самолета.
Я сказал:
— Вот, кстати, пожрать бы. Юр, я омлет сделаю?
— Молока нет, — сказал Юречка.
— Ну, тогда яичницу.
Квартирка у Юречки была маленькая, но очень чистая. Не знаю уж, насколько сложно наводить порядок одной рукой, но Юречка справлялся. Ни пылинки не встретишь, и всегда, даже лютой зимой, от открытого окна сквознячком тянет — Юречка любил чистый, холодный воздух.
— Какое совпадение, — говорил я, поливая маслом горячую сковородку, масло шипело и прыгало, Юречка с подозрением и недовольством смотрел на плиту, которую я успел изгваздать.
— Нет, ну надо же!
— Да уж! — сказала Вера.
— Ты как вообще в Москве очутилась?
— А я почти уже отучилась тут, представляешь? Ты когда уехал, я подумала тоже, почему бы счастья не попытать, и летом поступила на ветеринара. В РУДН.
— В какой?
— Ну, бывший Лумумбы. И, представляешь, реально отучилась почти. Последний курс и работаю, вот, по профессии уже. Кошек лечу, собак. Крыс иногда приносят, хомяков, там.
— А у меня котик есть, Горби зовут. Рыжий такой, с серым пятном на башке. Ужасно смешной, лапка котик.
— У меня кошка Васька, как ты. Я думала, это кот.
— Какой ж ты после этого ветеринар?
— Да я ее завела, как приехала только. На вокзале подобрала.
— Тебе яичницу как всегда перчить? А я своего у девки мелкой взял.
— Да ну, желудок не тот уже.
— Юрка, а сок томатный есть?
— Какой томатный сок, Вась?
— Ну, вкусно было бы для яичницы.
— Васек, а ты сам-то чем занимаешься?
Я обернулся к Вере. Она положила длинные ноги на табуретку, куда так и не решался сесть Юречка.
— А, у меня бизнес. Типа сеть аптек.
Юречка поглядел на меня с печалью, Вера сказала:
— Ого! Как называются аптеки?
— Так и называются! Аптеки! С зеленым таким крестом!
Она громко, развязно засмеялась. Когда-то я Веру обожал. Не сказать, чтобы мы встречались, скорее уж ебались по дружбе. Мы были в одной компании, вместе винтились. Я глядел на нее и не мог понять, взялась ли Вера за ум по-настоящему. Она всегда была тощей, как палка, зубы у нее испортились уже давно, пара прыщиков на лице ни о чем конкретном не говорила, а руки закрывали рукава длинного черного свитера.
Юречка когда-то был в Веру влюблен. Он в этом не признавался, тем более, что их разделяла разница в шесть лет. Нет, после двадцати это уже мало значит, но, когда Юречка отправился нести свет народам Афганистана, Верке было всего-то шестнадцать лет.
Верка как-то сказала Юречке, что будет им гордиться, если он поедет. Я с Юречкой тогда все ругался по этому поводу, а Верка вдруг за него вступилась, сказала:
— Поезжай, если считаешь правильным. Никто за тебя твою жизнь не проживет.
И как-то она так это сказала, что больше уже Юречка свой Афганистан не обсуждал.
Теперь-то пожалела, наверное.
А когда он вернулся без руки, Верка с ним встречаться не стала. Мне так кажется, она была сильно влюблена в меня, но я встречаться не хотел, а хотел только винтиться. Вот такая у нас вышла сложная история. Верка в соседнем дворе жила, мы с детства тусили, это на продавленном диване ее родителей я впервые телку поимел. Верку я знал невероятно хорошо, до сих пор мне помнилась каждая ее родинка, помнилось, какая она между ног на вкус. Я ее тогда исследовал хорошо, мог бы диссер написать, столько у меня материала было.
И вот прошло много лет, и сидела передо мной совсем уже взрослая женщина, а родинки у нее были все те же, все на тех же местах. Я знал ее тело, оно и изменилось, и нет.
— Женили тебя уже? — спросила она, когда я поставил перед ней тарелку с яичницей.
— Скоро ребенок будет, — сказал я уклончиво. — А тебя-то, шалаву, замуж взяли?
— А я сама не пойду!
— Иди за Юречку, он возьмет. Под руку тебя поведет!
Я заржал, чуть не подавился и пристыженно замолчал под Юречкиным взглядом.
— Понял, — сказал я. — Не дурак.
— А, может, есть чего выпить? — спросила Верка.
— Есть самогонка домашняя. Сослуживец с Украины прислал.
— Горилка! — сказал я. — Наливай горилки!
Посидели мы хорошо, повспоминали Заречный, наши улочки, наши магазинчики, наши леса и речки, нашу дорогу на Ебург.
— Сережка Белый, кстати, умер, — сказала Вера.
— Да? Серьезно?
— Сторчался совсем, сердце не выдержало.
— Во жизнь!
Другие из нашей дворовой компании кто Москву, кто Ебург штурманули, а что там с ними стало — этого никто уже не узнает, разве что случайно.
— Я в Заречном была недавно, к родителям ездила, — сказала Вера. — Бабки все поумирали, грустно очень.
— Да, — сказал Юречка. — Мы уезжали, как раз Тамару Тихоновну схоронили. Это которой ты, Васька, окно разбил.
— Да, с Сережкой Белыком, как раз.
Уже совсем стемнело, когда Вера хлопнула себя по коленкам, сказала:
— Ну, парни, пора мне, а то ночь-полночь.
Я тут же вызвался ее проводить, потом глянул на Юречку.
— Ну, или у меня дела, не знаю даже.
Но Юречка изрядно погрустнел.
— Да нет, — сказал он, пожав пустым плечом. — Какой из меня защитник?
На улице холодина такая оказалась, я сразу поежился, а Вера прижалась ко мне.
— Брр! — она по-собачьи встряхнулась, а я понял, что, может, хочу еще чего от нее по-собачьи.
— Красивая ты, — сказал я.
— Я помню.
Она развернулась ко мне, приподнялась на цыпочках и коснулась носом моего носа. Я вспомнил о Лапуле, и как-то сразу мне Верку расхотелось.
— Я соскучился по тебе очень, как по подруге, — сказал я.
— А я, может, не как по другу по тебе скучаю, — бросила Вера.
— У меня, кстати, моя девка завтра приезжает утром. В девять, что ли.
— А, — сказала Вера. — Тогда зачем спать?
Четкая баба, не без этого.
Мы шли под легким снежком, под сильным, уверенным светом фонарей, под нереальным, фиолетовым, как бы инопланетным небом. Хорошая выдалась ночь и ужасно романтичная. Некоторое время мы молчали. Потом я спросил:
— Что, тебе Юрка совсем не нравится?
— А должен?
— Ну, раз я тебе нравлюсь.
— А ты другой совсем.
— В смысле богатый?
Она поглядела на меня, как на дурака.
— А ты раньше тоже богатый был, что мне нравился?
— Ну, нет.
Я вдруг понял, что тачку мою мы прошли, развернул Верку.
— Ой, не туда.
— Совсем ты окосел!
— Тебе не удастся этим воспользоваться!
Мы засмеялись. Когда сели в машину, стало полегче. Может, обстановка не такая романтичная. Вера достала бледно-розовую помаду, накрасила тонкие губы, внимательно глядя в зеркало заднего вида, а я завел машину.
— Куда тебя?
— К тебе, — сказала она.
— А ты упрямая.
— Еще какая.
О чем-то мы с ней ржали, о чем-то, знаете, совсем детском. Бывает такое, когда встречаешься с человеком из прошлого, вдруг включаешься в старые игры, хотя ты давным-давно и не ребенок.
И мне было почему-то с ней рядом так щемяще грустно, как, не знаю, в своей комнате в Заречном, наверное, стало бы. Но в то же время я испытывал и какую-то нежность, к ней, к тому себе, который был с ней.
А Вера? Наверное, и у нее такой кайф был от меня, что вот она снова не то что молодая, а маленькая даже.
Пахло от нее хорошо, дезодорантом и мужским одеколоном. Ей еще в детстве нравился "Шипр", я ей дарил даже.
— Слушай, а хочешь нахреначиться? — спросила вдруг она, глядя на сверкающую в снегу ночную Москву.
— А? Ты чего, на винте еще, курица?
Вера махнула рукой, на которой мигнуло в свете пролетающего фонаря простое металлическое колечко.
— Да ну, это старье. Сейчас покруче уже вещи есть.
Я хитро глянул на нее. Больше меня об этом никто не знал.
— Амф, — сказала она.
— Это типа кокаина?
— Только ебашит дольше.
— Во прикол! Я слышал! Это ж про движло все, типа в клубасе там? Хочешь в клубас?
Почему-то я думал, что в клубасе с ней не пересплю. Ну, то есть, это ж не домой ее везти.
— А поехали, — сказала Верка. — Я вообще сначала винт бросила. Амф нюхать начала на том курсе, понемножку, чтоб к экзаменам готовиться. Присоветовал там один.
И я понял, что немножко ей завидую. В смысле, отучилась она, знания у нее. А у меня что за знания? О том, как узбеки капсулы с героином отмывают? О том, как человек умирает от очереди автоматной?
Вот это знания, ясен хуй.
В общем, мы у первого попавшегося ночника остановились, в машине закинулись. Амф был по типу кокоса, но нос драл немилосердно, и настроение странно подкидывал вверх и швырял вниз. Не было чистого кокосового счастья, радости быть живым и целым.
Не было и теплого моря, разливавшегося внутри от героина.
Физически я почти сразу почувствовал себя хуево: сердце колотилось, будто его палкой треснули, как молодую лошадь, болело и сдавливало в висках. При этом я чувствовал себя сильным, невероятно выносливым, настроение было азартное, но какое-то злое, хотелось ввязаться в драку да помощнее, хоть в Мировую Войну.
Мы долго танцевали, закидывались цветными коктейлями, вкуса которых я не чувствовал. Было радостно, как когда-то в ее тесной квартирке в Заречном, где мы прижимались друг к другу под аккорды "Кино".
Теперь вокруг звучала совсем другая музыка, в ней не было слов и мелодии, оставался только бешеный ритм. Я сказал:
— Верка! Как жизнь-то повернулась!
Вернее, я крикнул. Закричала и она:
— И так странно, что мы встретились!
Мы гасились снова и снова, пока от амфа в голове не помутилось окончательно. Вроде я мужику какому-то вмазал, а потом кто-то другой вмазал мне. Вера утащила меня в сортир и там долго умывала мою упоротую рожу, останавливала мне кровь, прижав к моему носу свой пахнущий потом свитерок. Я видел Верин плоский живот, аккуратную щелочку пупка, тоненькую дорожку волос, ведущую под джинсы.
И тогда так получилось, что я не выдержал, прижал ее к себе и поцеловал. Я сказал:
— Нет у меня никакой аптеки. Я людей убиваю.
Без, знаете, бухого раскаяния, а наоборот, с амфетаминовой злостью на самого себя.
— Я такой сукой вырос, Верка!
— А я этого ожидала, — сказала она.
— Ну хули ты смеешься? — спросил я. — Хули тебе смешно?
Она поцеловала меня под подбородок, расстегнула ширинку и сжала мой член прямо через белье.
— Быстро ты не кончишь, — прошептала она. — Амф такая штука.
Ну да, от героина тоже не то, чтобы сразу выстреливает. Все я об этом знал. Хотя и напряжения такого между ног от героина, конечно, нет. Вот от винта — там да, похожее, даже и сильнее.
Мы кусались и целовались, кровь снова потекла у меня из носа, и я пачкал ей Веру.
Мы еще не ебались, я только терся об нее, потрахивал как бы, ощущая, какая она горячая там, под тканью джинсов. В ее расстегнутой ширинке виднелись простые черные трусы. Верка вообще была баба простая.
— Ну подожди, — сказал я, приподнимая ее, потираясь об нее. — Моя девчонка беременная завтра приедет, я же тебе говорил?
Говорил же, ну точно. Руки ужасно тряслись.
— Слушай, да давай разок, она и не узнает. Родит тебе гуманоида твоего, будешь ее трахать. Давай, Васька, ничего не потеряешь, это точно. Один раз живем, и никто за тебя твою жизнь не проживет.
Никто за тебя твою жизнь не проживет, понимаете?
Тогда она сказала:
— Никто за тебя твою жизнь не проживет.
И сейчас она сказала:
— Никто за тебя твою жизнь не проживет.
И я порезал ей лицо ножом. Правую щеку. Сильно порезал, так что мясо из-под кожи показалось.
А потом, пока она не начала орать, я застегнул ширинку и пустился бежать, расталкивая объебошенных танцевашек.
Ох, я бы, бля, был рад, если бы пришел человек и прожил жизнь за меня. Как бы я был рад.
Приди, мужик, проживи мою жизнь за меня, не стесняйся.
Вылетел из клуба в холодный воздух, открыл тачку и выехал со стоянки на свободную ночную дорогу. Вы ж поймите, я объяснить хочу, почему я это сделал.
Потому что был под амфом, конечно. Но не это главное.
А главное, что в тот момент я мгновенно понял, сколько всего не случилось бы в моей жизни, промолчи тогда Вера, в которую Юречка был так влюблен.
Он бы не поехал в Афганистан, ему бы не оторвало руку, я не сказал бы этого батяне, батяня не сиганул бы из окна, я не пытался бы взорвать квартиру, я не попал бы в дурку, мы с Юречкой поехали бы в Москву вместе, а там жили бы по-честному, и я не стал бы убивать людей, не сел бы на героин, ни над кем бы никогда не издевался, не расчленял бы трупы, не зарезал бы Вадика.
Я вдруг понял, что жизнь моя сложилась именно так из-за одной единственной фразы. Не то что не было других причин. Были. Не то что не было других моментов, когда я мог что-то выбрать. Были и будут до самого моего смертного часа.
Просто если бы несказанными остались эти семь слов про проживет и про никого, я жил бы какой-то вообще другой жизнью. Может, не лучше, может, хуже даже, кто его там знает, но все равно.
И я носил эти ее слова, даже не ко мне обращенные, всегда с собой, все эти годы.
Понимаете, я ее ненавидел за все, что со мной случилось, и не знал об этом, не догадывался даже.
И не виновата она была, и никто не виноват, кроме меня самого, и то, что я лицо Верке порезал, это только очередная дрянь, которая никогда бы не случилась, если бы она тогда рот свой поганый не раскрыла.
Ничего не изменилось от того, что я ей щеку порезал.
Я остановился в каком-то темном, незнакомом дворе, вылез из машины и кинулся в снег, прям горячим амфетаминовым стояком в сугроб впечатавшись.
Ну да, ничего не изменилось. Только вот я ее слова с собой через всю жизнь пронес. Пусть теперь у нее что-то от меня будет тоже. На долгую, так сказать, память.
Пролежал я в снегу часа два, хотел замерзнуть насмерть. Но потом небо просветлело, я залез в машину и поехал встречать Лапулю.
Назад: Вопль двадцать четвертый: Чужбина-калина, Родина-малина
Дальше: Вопль двадцать шестой: Похитители детей