Вопль двадцать четвертый: Чужбина-калина, Родина-малина
Хочется почему-то рассказать, как мать меня рожала. Это вообще такая нереально прикольная история. Она у меня баба серьезная, к делу подошла очень ответственно. Оставлять меня она никак не хотела. Я у нее получился, когда батя у матери вызывал только жалость и тихую ненависть, да и пеленки-распашонки ей уже с Юречкой страшно надоели, обратно в этот ад она не хотела.
Ну и вот, короче, бабка уговорила мать оставить меня, типа так и так, поднимешь двоих, а то какая ж ты баба, не четвертый же он и не пятый. А потом бабка сдохла. Ну, и все ее обещания посидеть со мной пошли, естественно, по пизде, во всяком случае, в нашем материалистичном мире.
А мать осталась со здоровенным пузом и в полной растерянности.
Я думаю, ей тогда въебалось из-за смерти матери, по-другому никак не объяснишь, что там дальше произошло.
Короче, она хотела оставить меня в детдоме, но это ж такое несмываемое пятно позора. И родился у матери в голове хитрый план. Она взяла одежду похеровее, немножко денег, и мы отправились в первое мое путешествие.
Мама приехала в Курган, поселилась там в комнате у какой-то бабки и стала ждать. В день моего рождения, девятого апреля, она выпила бутылку водки и пошла на вокзал.
Вы уже поняли, да? Ха-ха, мать пыталась выдать себя за алкашку безродную. План у нее был такой: родить и сбежать в одной ночнушке, ни документов, ни позора. Я в таком случае отправлялся в детский дом, а мать — в свой дом. Разъехались, значит.
В общем, на вокзале она как-то неудачно упала, и у нее начались роды, от водяры они легче не стали. Прошло все плохо, ну, я щипцовый ребенок, и все-такое, и у матери там жуткие ужасы по части физиологии.
— Я тебя рожала, пизду на британский флаг порвала, а ты урод неблагодарный!
Такой вот последний аргумент в споре.
Короче, рожала она меня с бомжихами и проститутками, в лютых муках, и это ей любви ко мне не прибавило уж точно.
Ну, в общем, она там кровяки потеряла море, так что в херовом состоянии была еще долго. А когда пришла в себя, над ней стояла счастливая врачиха.
— Нашлись ваши муж и сын! — сказала она. — Они в милицию заявили!
И все носились с матерью, как с писаной торбой, потому что они так поняли, что она повернулась умом от трагедии, от смерти своей собственной матери.
Маневр не удался. Меня пришлось забрать с собой и назвать Васькой в честь маминого брата. Братца мамочка обожала, и в моем имени есть ее первая и последняя попытка меня полюбить.
Вот так я удивительно родился в славном городе Кургане.
Нерон как-то рассказывал, что одна святая сказала такую фразу: каждая овечка будет подвешена за собственный хвостик. Все правда так. Ну, я думаю. И в этом смысле мать моя, может, знала, что делала, и ей за все отвечать. Как и я (уже много позже) знал, что делал, и мне за все отвечать. Каждый пусть смотрит за собой, и я ее не осуждаю, и пусть Бог решит, правильно она меня не любила или неправильно.
Может, я такой адский вырос, потому что она не хотела, чтобы я был на свете, потому что она не любила меня. А, может, она с самого начала что-то чувствовала про то, кем я стану, и поэтому только мечтала от меня избавиться.
Это знает Бог. И когда мы оба с ней будем подвешены за свои хвостики, понятно будет, чьи грехи сколько весят.
Но угар, конечно, какие убийцы иногда религиозные. Все бандючье, которое я видел, ужасно боится Бога, замаливает грехи, думает, рассуждает об этом. Но почему-то мало раскаивающихся грешников, а? Немножко их, и я вот — нет.
Ну, в общем, если б знала она, кем я вырасту, выкинула бы меня из окошка? Ну, или хотя бы оставила на подоконнике?
Иногда мне хочется, чтобы да, потому что в этом было бы больше любви, чем я от нее получил за всю жизнь.
Иногда мне хочется, чтобы нет, потому что столько в мире оказалось хорошего. Есть же в моей жизни прикольные моменты.
Саша мне как-то рассказывала, что через двадцать лет после разрешения абортов в Нью-Йорке, или еще где-то там в Басурмании, стало заметно меньше преступников. Они просто не выросли. Такая вот тема.
А затесался ли среди этих абортированных молодых людей кто-нибудь очень и очень хороший, кто мог спасти хуеву тучу жизней? Тоже может быть.
Чем меня бесит жизнь — нет нормальных ответов на нормальные вопросы. Как-то все очень смутно.
Ну ладно, рассказал, и легче стало. Это же самое начало истории меня, без него никак.
А что там случилось с тем шумным младенчиком через двадцать семь лет? Ну, он уже несколько лет сидел на героине, и это начало сказываться на его здоровье.
Ну, почки стали хуевые, шалило сердце, и все такое. Ливер, он не вечный, особенно если так его шатать. И как-то все в один момент случилось, а я думал, что я страшно прочный, что здоровье у меня, как у быка.
Ну и как бы все это было не очень страшно, но подломило мою уверенность в собственной неуязвимости. Знаете ж, как это бывает? Ну, когда ты совсем уж молодой, ебашь себя как хочешь, справишься, а потом вдруг выясняется, что, как на уроке физики, у каждого действия есть противодействие. И пиздец тогда.
Не страшно, а, скорее, даже просто обидно, и очень. Типа ты, оказывается, смертный, как все, дохнешь потихоньку, и это нормально. Ну как же так?
И очень странно, что тело тебя подводит, такое как бы: ну мы же были друзьями, ты чего вообще?
Страшненько, когда сломалось чего-то, и это надо чинить, и ты, оказывается, такая же вещь, как все на свете вещи. Ходишь как будто по тоненькой нитке над большой ямой, куда все однажды сваливаются. То есть, вот именно что впервые понимаешь, какая эта нитка тоненькая, а ты на нее — всей стопой.
Ну да. Короче, расстроился я ужасно, хотя вроде ничего серьезного не случилось, ну, тахикардия, подумаешь. Нерон сказал проверить почки, там оказались какие-то анализы не те, не очень, в смысле, и хотя симптомов лютой хуйни не было, я страшно испугался, просто пиздецово.
Пришел к Юречке с этими анализами, а он сказал:
— Бросай героин.
Многого хочет.
Самочувствие у меня было плохое, астеничное, как сказал врач. Прописал мне каких-то таблеток за дохуиллион денег, но предупредил, что героин надо бросить.
Тоже многого хочет.
Сказал обязательно появиться, если появятся отеки, и я на какое-то время сошел с ума, каждое утро высовывал ноги из-под одеяла и спрашивал Сашу:
— У меня отеки?!
— Нет, — говорила она. — У тебя нет никаких отеков.
Тогда я придвигался к ней, касался носом ее носа.
— Посмотри, у меня не отекло ебало?! Или глаза?!
— Нет у тебя никаких отеков, Вася.
— Совсем?!
— Совсем. Если ты так волнуешься за свои почки, то перестань колоть героин.
И эта тоже многого хочет, ну надо же, как бывает.
А за свои почки я волновался не в том смысле, что без них можно умереть с отекшим ебалом, а, скорее, это было дело принципа. Ну, то есть, меня пугал сам факт болезни, само то, что со мной что-то не в порядке.
Один только Марк Нерон не говорил мне бросить героин, потому что сам на нем сидел.
Нерон сказал:
— Главное вовремя рихтовать все. Съел таблетку от сердца, съел от почек, от печени, от легких, от зрения.
Кстати про зрение, ха-ха, если вдруг хотите поймать героинщика, делайте это в сумерках. При сумеречном свете мы видим хуже, если не сказать плохо.
— В общем, — сказал Нерон. — При желании можно дотянуть и до ста лет на этом самом героине, если за здоровьем следить.
Сам Нерон следил страшно, все время проходил какие-то обследования, пил таблетки, занимался спортом и всякое такое. Нерон говорил, что он доктор Джекилл и мистер Хайд, утром ведет здоровый образ жизни, а вечером — вовсе нет.
— Ну и жить будешь серединка на пополамку.
— На половинку, — сказал он. — И то хорошо.
Короче, в здоровье Нерон знал толк, как и во всем остальном. И когда доза у меня доползла до такой верхотуры, что он заметил, Нерон сказал:
— Я бы на твоем месте в рехаб лег. Пора подлечиться.
Но я тогда его на хуй послал. Дел было по горло. Мы как раз похоронили Сашину бабку, и Саша переезжала ко мне, я дал Ромео испытательный срок и собирался рекомендовать его на свою должность, а для этого надо было не только позволить Сереге продемонстрировать себя во всей красе, но и контролировать его. Короче, задолбало все изрядно, какой уж тут рехаб.
Ну, в общем, я закопался в делах, мне хотелось уже поскорее развязаться с бригадой и помогать Марку, но Марк все чего-то ждал.
Я мечтал вступить в должность до того, как родится наш с Сашей ребенок. Как будто пиздюку будет чем гордиться — батя замнаркобарона.
Сашу я любил еще сильнее и еще нежнее, чем прежде, ее мне тоже хотелось впечатлить, но это-то было невозможно.
Помню, однажды мы с ней лежали прямо на полу, уставшие от секса. Лицо у Саши было красным от слез, она плакала из-за бабушки, мы как раз вернулись с похорон.
Я поцеловал ее и сказал, что люблю, и она тоже сказала, что любит меня. И мы начали говорить обо мне, о том, почему моя жизнь сложилась именно так. Ну, знаете, старая моя песня.
Тогда Саша сказала одну очень мудрую вещь. Я ей говорил:
— Ты представляешь, Лапуля, вот как все так вышло?
У Саши же были все нужные мне ответы, и она сказала:
— Наша ошибка в том, что все, что мы полагаем случайным, на самом деле структурно, а все, что мы полагаем структурным, на самом деле случайно.
— А? — спросил я.
— Часто бывает так, Вася, что мы считаем личное — случайным, потому что слишком сложные системы причин и следствий нам просто не видны. С другой же стороны, мы считаем структурной большую историю, потому что смотрим на нее как бы со стороны, этому нас учат в школе. Иными словами, в распаде Советского Союза больше случайного, чем мы привыкли думать, а вот твоя конкретная, неповторимая жизнь намного сильнее подчинена экономическим, социологическим и историческим законам, чем ты можешь себе представить.
Вот такую вещь она мне сказала. Мне кажется, что это очень мудро. Мы и правда не улавливаем, какой мир сложный, какой он и случайный, и структурный одновременно. А если бы улавливали, может, получалось бы как лучше, а не как всегда.
А тогда мы с Сашей поцеловались, и я подумал: зашибись она, повезло мне.
Если честно, как-то хорошо все складывалось. Моя любимая ждала от меня ребенка. Мой друг собирался меня повысить. Даже моя мать смогла жить почти самостоятельно со своей сраной деменцией.
Короче, все было классно, кроме одного: теперь я нуждался в таком количестве героина, что я стал периодически ловить передозы.
В первый раз все случилось при Саше. По-моему, она перепугалась побольше моего.
Вообще для самого нарка передоз — это совсем не страшно. Героин не дает по-настоящему испугаться, в реальность тебя не вышибает. Херово, конечно, будто перед потерей сознания, но в то же время как-то даже и нормально. Не больно, не ссыкотно.
Мы тогда сидели на кухне, смотрели по телику Ельцина, Саша пила сладкий чай, а я ставился. Вдруг Саша мне сказала:
— Вася, у тебя губы синие.
— А, — сказал я. — Нормально.
Мой голос показался мне каким-то странным, невнятным и влажным, словно слюни перестали откачиваться. Язык ворочался с неимоверным трудом, и я забил на это дело, просто махнул рукой.
От такого резкого движения в глазах потемнело, и весь мир исчез. Жалко его не было.
Очнулся я в машине скорой помощи. Саша держала меня за руку, ее ладонь казалась ужасно горячей. Голова раскалывалась, меня страшно тошнило, я весь был в холодном поту, как лягуха. Блевал всю дорогу в какой-то белый контейнер, а Саша меня все равно не отпускала. Она гладила мои пальцы и говорила:
— Бедный, бедный Васенька.
Я с ней в тот момент был более чем согласен.
В больничке меня продержали два часа и отпустили домой, даже не сняв абстягу.
Саша потом сказала:
— Я думала, ты умрешь. Ты очень слабо дышал, у тебя не прощупывался пульс.
Я махнул рукой.
— Да ты преувеличиваешь.
Но Саша не имела такой привычки. Если, конечно, не считать преувеличением ее тягостные настроения.
Она сказала:
— Ты действительно мог умереть. Тебе нужно подумать над этим.
Но больше она ничего не добавила, ни до, ни после мы об этом не вспоминали. Мозг ебать — не было у нее такой привычки.
Во второй раз я был дома один и очнулся сам. Думаю, это был худшее пробуждение в моей жизни, потому что у меня был полный рот блевотины, которой я чуть не захлебнулся. Горький вкус желчи, казалось, добрался аж до макушки, из носа текло.
Я тогда не подох, ну, чисто по случайности. Повезло.
В третий раз мы отвисали с Нероном, и я вырубился, пока он отошел поссать. Опять больничка, опять "Налоксон", опять пиздец и опять отпустили через два часа.
После этого Нерон сказал:
— Пора лечиться, Автоматчик. Хочешь мир посмотреть?
— А кто ж не хочет? — спросил я, вытирая сопли рукавом. На самом-то деле мне было вообще не до мира, тем более чтоб на него еще и смотреть.
— Есть хорошая клиника в Майами, — сказал Нерон. — Я тебе контакты дам.
— Какой Майами? — спросил я. — Это вообще где?
— Штат Флорида, вроде бы. Неважно, я там подправлялся. Мозги сильно много не ебут, ломку снимают, прокалывают так, что выходишь, словно в белый день. Нормально будет все.
Он внимательно на меня посмотрел. Как-то, по выражению лица, что ли, Марк Нерон понял, что я от идеи не в восторге. Тогда он сказал:
— Пока не снизишь дозу, работу тебе не дам. Еще и с бригады сниму. Кому ты такой нужен? Сдохнешь еще, а на тебе ответственность. Так что езжай, подрихтуйся, чтоб был как новенький, понял?
Знал он, сука, куда надавить.
Ясное дело, что мне совсем не хотелось уезжать от Саши, а кроме того, я мечтал приступить к работе. Мне даже чисто по-детски было интересно, что там за тайны за семью печатями. Знаете же, как мелким интересно, откуда берется шоколад? И мне было интересно, откуда берется героин.
Я хотел проникнуть в святая святых героинового бизнеса, и вся эта досадная херня с передозировками меня от этого отдаляла. Но я понимал: Марку Нерону надо, чтобы я был ответственным, и Саше надо, чтобы я был ответственным.
Меньше всего они хотели, чтобы я как-нибудь хвост откинул между делом. Вот раз — и нет меня, а Саше уже аборт поздно, а Нерон уже за меня все слова, какие мог, замолвил. Чисто по-человечески обидно.
Так что я сказал:
— Ладно.
— Только не просто ладно, а реально поедешь, — сказал Нерон. — Я прослежу.
Как-то так я и оказался в мягком кожаном кресле с журналом на английском в руках и вискарем в пластиковом стаканчике.
Пиздец, я не верил, что посмотрю Америку. В смысле, я никогда не был от нее в особом восторге, и если до девяносто первого у меня еще был какой-то трепет, типа будем жить, как на Западе, то как-то незаметно он сошел на нет. А все-таки это было очень дальнее путешествие к людям, которые живут за огромным, растянувшимся под крыльями самолета океаном. Интересно было, как они там.
Ну и что вообще за рехаб, который Нерон так нахваливал. Он сказал, что от пятизвездочного отеля его не отличишь. И не клиника никакая, а рай земной. Как у мамы в Цюрихе.
А я вообще буду гость особый. Заграничный мафиози.
— Когда поймут, что ты за человек, обосрутся просто, — сказал Марк Нерон. — Ужасно боятся русской мафии.
Учитывая, в какую ванну из крови мог окунуть меня Бог, было чего бояться, разве ж нет?
Момент для отъезда я выбрал подходящий. Сказал Сереге:
— Все, брат, начинается твое свободное плавание. Если подведешь — голову тебе отгрызу. Но ты ж не подведешь.
Мне кажется, Серега по-настоящему не верил в моей отъезд. Все ему казалось, что я за ним тайно слежу, что я все подстроил. Ну, нормально, паранойя в нашем деле не вредит, а щадит.
Я сам к Сереге вдруг с другим подходом подошел. Обнял его, сказал:
— Брат, ты уж следи за ними за всеми, лады? Чтоб все нормально было. Ты пацан с талантами, я в тебя верю, что будешь бригадиром хорошим.
Как-то я расчувствовался и полчаса заливал ему, как я всех люблю, хотя это не совсем так. Ну, то есть, я моих ребят, особенно мелких, опекал, но они все равно мясо, и, если к ним привязываться — хорошим командиром не будешь. Надо все для них делать, когда можно, и суметь ничего не сделать, когда нельзя. Это самое важное — бессердечного бригадира свои же и сожрут однажды, а если стать слишком уж сердечным, то тоже пиши пропало. Тогда опять же станешь обедом, только для вышестоящих. Во всем нужен баланс и золотая середина.
Ну да, в общем, я как-то расчувствовался, хотя до этого не позволял себе по-настоящему к ним привязываться. Хотелось быть для них классным, чтоб они меня добрым словом вспоминали, но глубокой привязанности не было.
А тут как-то я чуть не плакал.
Серегу это проняло.
— Ладно, ладно, брат, — стучал он меня по плечу. — Все будет в лучшем виде, вот посмотришь!
Но Серега был парень ушлый, его так же легко отпустило, как и меня, он так же недолго пребывал в сентиментальном настроении.
— Буду возвращаться, — сказал я. — Пострелять, размяться, так что не ударь в грязь лицом.
Серега заржал, показывая черный провал в белоснежной улыбке.
— Себе дороже.
Мы сидели у него на квартире, он бил об стол воблу. Банка с чайным грибом (отвратительные, как по мне, почти инопланетные существа) легонько тряслась, хрипело радио. И как-то я все так ярко запомнил, и Серегу, и все вокруг, что кажется, будто это был реально важный в моей жизни эпизод.
А оно не так, а просто так.
С Сашей я тоже удачный момент выбрал. Она как раз поехала собирать, как она сказала, материал для диссертации. Если без этой научной романтики, то Саша собиралась объехать несколько тюрем и взять интервью у заключенных, а также предложить им заполнить опросные листы.
Мне вообще-то не очень нравилась такая идея: моя беременная женщина разъезжает по тюрячкам и разговаривает со всякими уебанцами.
Но Саша так этого хотела, что как-то у меня язык не поднялся сказать ей, что хуйня идея и не очень безопасно звучит.
Она даже впервые на моей памяти волновалась. Ну, то есть, нормальный, средний человек, наверное, не врубился бы, но я-то чувствовал. Однажды Саша даже спросила, как бы между делом:
— Ты считаешь, они вообще будут со мной разговаривать?
— Да ты чего, — сказал я. — Братухам скучно, тем более с бабой лясы поточить, это для них милое дело вообще.
Тут до меня дошло, я схватил ее за плечи.
— Если ты полюбишь другого бандита, в смысле, если вдруг тебе просто нравятся бандиты, не говори мне этого и не возвращайся в Москву! Я не переживу, и ты не переживешь!
Саша поцеловала меня в кончик носа.
— Нет, — сказала она. — Мне не нравятся "просто бандиты". Мне вообще ничего не нравится. Успокойся.
Но я смотрел на нее, как будто она собиралась исчезнуть прямо-таки сейчас, без следа раствориться в кухонном воздухе, пахнущем кофе и яичницей, спокойным счастьем, которое почти было у меня в кармане.
Она засмеялась, потому что, ну, я вел себя смешно. Вполне логично, правда?
Но, думаю, мы с ней оба понимали, что не совсем уж я и шучу.
Прощались мы с Лапулей страстно и отчаянно, как перед войной. Я думал, станет ли Сашина беременность очевиднее, когда я вернусь? Я вообще-то даже не знал, можно ли их трогать за живот, не повредится ли там ничего у ребенка? И было ужасно интересно, можно ли заметить, как пузо у баб растет.
И я даже чуточку расстраивался, что каких-то вещей, может, очень важных, не увижу.
С собой Саша дала мне опросник, в самолете я заполнял его вместо кроссворда. Вопросы там были самые разные, местами стандартные, а местами весьма изощренные. Иногда даже казалось, что все вместе они не имеют никакого смысла. И тогда я думал о магии, которую делают ученые, чтобы наши ответы стали наукой.
Например, был самый обычный вопрос: верите ли вы в Бога?
Но прямо за ним красовался один из моих самых любимых вопросов: Предпочитаемый вами способ ухода из жизни?
Вот вам несколько ее странных вопросов, чтоб хорошо представлялось, какие задачки я решал в полете.
Были ли вы желанным ребенком?
Какого рода страхи вас посещают?
Каким Бог создал мир?
Опишите себя в пяти или более прилагательных.
Как часто у вас бывало чувство причастности к чему-то большему, чем ваша жизнь?
Любите ли вы природу?
Любите ли вы, блядь, природу. Ну, понятно, да?
Вопросов было чуть больше сотни, Саша разделила их на категории, такие как "детство", "религиозные убеждения", "отношения с другими".
В самих вопросах ничего умного не было, наоборот, они формулировались очень просто, как в детской анкете. Иногда они предполагали долгие ответы. К примеру, мне нужно было описать, каким я вижу мир, поймать некое общее настроение, сузить здоровенную планету и просунуть ее в игольное ушко. На самом деле, сложно.
Нужно было всякое про себя подумать, про то, что для меня Бог, что для меня я, что для меня жизнь вообще, друзья, семья. Даже был такой вопрос: получаете ли вы удовольствие от еды? Я и над ним задумался.
Вообще для тюрячки вопросы хорошие. Как раз место располагающее к тому, чтоб подумать о вечном. Ну, или о том, раздражает ли громкая музыка.
В общем, я заполнял все эти листочки, почерк мой нес с собой историю полета — всякие встряски, словно кардиограмма, буква вверх — буква вниз. Я подумал: а ведь вся моя крошечная жизнь сюда уместится, а потом осядет на страницах диссертации, которая осядет в университетской библиотеке, или где там.
И вот я уже буду жить, даже когда мои косточки давно превратятся в удобрение, богатое кальцием. Даже когда меня не будет, будут мои мысли.
Все-таки хорошая штука эта наука.
Может, они когда-то и настоящую вечную жизнь придумают, как в фантастических книжках, но тогда деградируем все, без вопросов. Я бы совсем охуел, если бы меня ничего не останавливало.
Вот так я и ответил на один из вопросов, на такой: что вы думаете о вечной жизни? Ну да, логично.
В общем, я запер на тех листочках мое отношение к таким важным штукам, как дети, убийства, Бог, любовь, будущее, ну и так далее.
Когда я закончил, мне показалось, что кто-то взял меня в большие, сильные руки и выжал, как тряпочку. Опросник невероятно отяжелел. Почему исписанный листок кажется увесистее пустого? Не из-за чернил же?
Ну, и как раз я размял натруженные пальцы (писать тяжелее, чем стрелять, что бы там кто ни говорил), взял журнальчик на английском языке, открыл его и осознал, что нихуя на басурманском не понимаю.
Саша меня кое-чему учила, но я как будто разом все забыл.
Я глянул в окошко, уже было видно океан, синий и безбрежный, будто бы второе небо. Я улыбнулся от удивления: это ж надо до такого дожить — увидеть океан, идти, идти по жизни и уткнуться в него.
Спина болела, меня уже начинало подкумаривать, и я судорожно пытался что-нибудь такое вспомнить на английском. Как хоть "спасибо"-то будет? А как "пожалуйста"?
Самолет сел, желудок во мне тряхнуло, отчетливо затошнило.
Стюардесса даже спросила, в порядке ли я.
— Ну, да, — ответил я. — Ага. Спасибо.
— Вам спасибо! Надеюсь, вы насладились полетом с компанией "Аэрофлот"!
Пока я, вместе с другими пассажирами, продвигался по темной кишке телетрапа, мне все не верилось, что вот она — Америка. Совсем другая страна, с другой стороны мира даже. Так странно было даже думать об этом.
Еще не верилось в то, что у меня настоящий отпуск, что реально не надо больше косить людей по злачным местам, постоянно держать с кем-то связь. Хотелось как-то расслабиться, не знаю, лечь с текилой под пальмой и наблюдать за тем, как ебошит по миру солнце.
Я подумал: будет хорошо. Нерон сказал, что в клинике есть аж бассейн. При желании можно выебать кинозвезду, их в хороших рехабах много. Ну, в общем, все удовольствия включены.
Но стоило мне выйти, увидеть указатели и вывески на английском, услышать ударную английскую речь, как я почувствовал себя мелким мальчишкой, потерявшимся в большом магазине.
Меня вдруг накрыла паника от того, что никто здесь не понимает моего языка, что я вообще-то не смогу объясниться, случись какая херня, и ни с кем не смогу познакомиться, пообщаться. Может, кумары, а, может, реально так меня покрыло, прошибло потом холодным, я заоглядывался, потом заспешил вперед, стараясь не отставать от русской семейной пары, за которой сидел в самолете.
Бывает такая штука, страх незнакомого языка. В моей жизни, может, самое ужасное чувство, не знаю. Ну, то есть, таким сразу беззащитным себя ощущаешь, такой сразу детский ужас накрывает от того, что тебя не услышат и не поймут. Я вдруг очутился тут совсем один и безголосый, осознал, что даже сока себе купить не могу. То есть, не, конечно, все в моих силах, но я не могу просто взять и сказать, как в Москве:
— Дай мне, тетя, сока, пожалуйста.
Могу, разве что, как пещерный Вася показывать на апельсин и прыгать на месте.
Хорошо, подумал я, что мы с Юречкой в детстве в шарады играть любили. А то пропал бы я на чужбине.
Сока, кстати, было море, а, может, и океан, тут и там ларьки с соковыжималками и стройными рядами апельсинов, свежевыжатый сок — почти что местная достопримечательность Флориды. Разные, но одинаковые веселые вывески: улыбающиеся апельсины, апельсины в темных очках, апельсины в кепках, апельсины в кедах — у меня закружилась голова.
После паспортного контроля, когда мои невольные проводники в этом почти загробном мире взяли свой багаж и урулили, а я остался один, мне стало даже полегче. Хотя кумарило все сильнее, кондиционированный воздух казался холодным, а тревога не проходила, я почувствовал себя увереннее. В смысле, самое страшное уже случилось, теперь оставалось как-то жизнь прожить.
Я никуда не спешил, у меня в кармане лежала бумажка с адресом клиники, и достаточно было взять такси, чтобы оказаться там, где надо.
Я подошел к первой попавшейся продавщице свежевыжатого сока. Из-под ее веселой рыжей кепки торчала челка, на зубах были брекеты, на носу — россыпь маленьких красных прыщиков. Я вдруг понял: это же подросточек, вряд ли ей больше шестнадцати. Я проникся к ней невероятной жалостью. Наверное, подумал я, родители у нее совсем нищие, умирают, небось, от голода, или болеют, или просто она при живых мамке с папкой — круглая сирота. Иначе зачем девке мелкой работать?
На бейджике у нее было написано "Сьюзи", но тогда я прочитал "Сузи". Выглядела Сьюзи вполне жизнерадостной, несмотря на чудовищную судьбу, которую я нарисовал ей в своем воображении.
Она что-то бодро отрапортовала. По интонации было похоже на:
— Вам спасибо! Надеюсь, вы насладились полетом с компанией "Аэрофлот".
Я понял, что она поприветствовала меня и сказала что-то вроде:
— Здравствуйте, спасибо, что выбрали "Бла-бла апельсин", чего желаете?
Я почесал затылок, развернул к ней меню и ткнул пальцем в изображение большого, рыжего стаканчика. Потом в синие кубики льда. Потом в полосатую трубочку. Все нарисовали, молодцы.
Сьюзи растерянно улыбнулась, затем нахмурилась. Она, видать, подумала, что я немой, но слышащий, и что-то еще спросила.
Я думаю, это было:
— Вы уверены, что с вами все в порядке?
Видок у меня был тот еще.
Я кивнул, и складка между ее бровей разгладилась. Брекеты у нее были смешные, на каждом зубе штучка нового цвета, в итоге, они чем-то напоминали девчачью фенечку.
Сьюзи достала очищенный апельсин, засунула его в соковыжималику, приплюснула стаканом. Апельсин исчез почти беззвучно, за ним второй. Я вытащил пятьдесят долларов.
Сьюзи с улыбкой протянула мне рыжий пластиковый стаканчик, а я ей — полтинник. Сначала она взяла купюру, а потом помотала головой, мол, сдачи нет. Ну, я так понял.
— Не, — сказал я, глаза у нее расширились, она не ожидала, что я вообще говорю. — Себе возьми. Это тебе.
Я развернулся и пошел дальше, глазея на яркие вывески магазинов, но Сьюзи отправилась за мной. Она размахивала купюрой, что-то говорила. Это смешно, когда люди, у которых нет общего языка, пытаются говорить на своем, как бы от полной безнадеги.
Я покачал головой.
— Нет, дуреха. Это тебе. У тебя, наверное, денег нет. Нужны деньги, да?
Она глядела на меня, а я на нее. Потом до Сьюзи дошло, и она просияла, выставила большой палец, закивала и унеслась обратно за стойку, чистить апельсины. Я улыбнулся. Приятно все-таки сделать что-то реально доброе, нет разве?
Магазинов вокруг было море, еще часа полтора я бродил в них, как в музеях, пялился на непривычные и знакомые упаковки продуктов, смотрел безделушки, игрушки, охотничьи принадлежности и все на свете.
Потом кумар за жопу схватил, я вывалился из ювелирки и решил, что пора действовать.
Про ювелирку, кстати, Марк меня предупреждал, что у них не такая проба, как у нас, а какие-то караты. Что наша пятьсот восемьдесят третья или новая пятьсот восемьдесят пятая проба, это у них четырнадцатикаратное золото. А брать он советовал, значит, восемнадцатикаратное. Это примерно семьсот пятидесятая проба. В общем, купил я колечко Лапуле, себе перстень, и к концу, когда продавец в белых перчатках уже все упаковывал, чуть с ума не сошел от духоты и яркого света.
Когда сидишь на героине, хорошо знаешь, какая цена рассеянности.
И вот я вышел из Международного Аэропорта Майами в Америку. Вышел, а там сразу пальмы.
Настоящие. Как в мультике про льва Бонифация. Сколько у меня радости было, как бы даже объяснить. Пальмы, блин! Пальмы! С раскидистыми, длинными листьями, шершавые, красивые, вообще нереальные пальмы.
Я сел в желтенькое такси, на боку у него красовался номер из трех восьмерок и трех семерок, в скобочках значился, видимо, код Флориды. На крыше машины был маленький рекламный щит, на нем какая-то баба мазюкала губы блестящей помадой.
Я протянул смуглому мужику бумажку с адресом.
— Туда, — сказал я. И даже вспомнил, как оно на английском:
— There.
У мужика английский тоже был не родной, наверное, потому что он только активно закивал и сказал что-то на испанском.
Ну, и мы поехали.
Жарко было нереально, солнце припекало сквозь стекло, в машине воняло незнакомым освежителем, мужик не переставая курил, я обливался потом, подмышками промокла не только рубашка, но и пиджак.
Я припал к окну и принялся рассматривать Америку. Пальмы, кадиллаки, синее небо, словно с открытки, высотки незнакомых форм, кромка океана и золотого песка, полуголые люди — это все было славно и необычно.
Я как будто оказался внутри кино. Подростки катались на скейтах, негры в широких и, наверное, ужасно жарких джинсах таскались с магнитофонами, загорелые блондинки ели мороженое. Прибрежные кафешки были переполнены, дети играли на пляжах с большими надувными мячиками, серферы поднимались на волнах. А я охуевал.
Настолько все это было мне чужое и интересное. Я очень восхитился, в том смысле, что мир передо мной предстал совсем иным. А вот понравилось мне — это, скорее, нет. В смысле, все оно было прилизанным, подчеркнуто красивым и стильным, но в то же время плоским, как картинка. Без нашего надрыва, когда у каждого бомжа в глазах звездное небо, и даже кондуктор может задать тебе очень непростые вопросы о жизни.
Вот надрыва, надлома — этого не было, а с ним и воли не было. Поэтому и казалось, что не хватает в таком мире реального, настоящего. Не имелось внутренней свободы, свободы мыслить и мечтать, может. Ну, не знаю, я из окна смотрел, но так мне показалось — слишком картиночно все, глянец сплошной, а где жизнь, как она есть?
Но в то же время оно интересно, конечно, и мороженое такое хотелось полосатое, как они ели, эти американцы.
Ну вот, а клиника моя располагалась у самого берега синего, как сапфир, океана. Такая красотища. На больничку она совсем не походила, скорее уж на особняк вышедшей в тираж кинозвезды. Это было огромное, белое здание, скорее длинное, чем высокое, с красивым кованным забором, большим бассейном, пушистыми пальмами. Наполовину, или даже чуть больше, здание состояло из окон. Его легко было представить переливающимся, как бриллиант, настолько беспрепятственно внутрь проникал свет.
На лежаках спали какие-то люди в белых, свободных пижамах. Тощая девчонка болтала ногами в бассейне, попивая, конечно, апельсиновый сок. На крыше развевался американский флаг, похожий на упаковку от конфеты.
Из каждой, блин, комнаты с этой стороны здания, должно было быть видно океан.
Про океан это вообще-то очень странно, он реально кажется большим, но не на вид, это скорее ожидание, ощущение. Так-то человеческому глазу, что море, что океан — бесконечность, края нигде не видно. С нашего скромного места в мире это совсем не важно, но поди ж ты.
В общем, я расплатился с таксистом, вышел из машины и вдруг испытал такой ужас. Ну, типа, как перед школой. А вдруг я с ребятами не подружусь? А вдруг я приду на первый урок голым?
Да я, блин, даже не знал, нет ли для первичного приема отдельного входа. Мужики на лежаках не обратили на меня никакого внимания, а вот девчонка проводила взглядом. Меня потряхивало, я уже сопливился, и она, наверное, сразу все поняла.
В тачке, не двигаясь, еще можно было отвлечься, но тут каждый шаг отдавался уже хорошо знакомой болью.
Меня встретил крепкий, спортивный мужик чуть за сорок. У него была такая улыбка, что он вполне мог стать актером.
— Мистер Юдин? — спросил он, не там поставив ударение, но я кивнул. Не до чести фамилии мне было. Я стер пот со лба, мужик поглядел на меня сочувственно и протянул руку.
— Джеймс Дэнвер.
Ой, бля, и не до знакомства мне было, не до него. А тут еще выяснилось, что мы друг друга не понимаем, а я должен подписать какой-то договор. Ну, я так понял, что этот договор мне обязательно нужно понимать.
Мистер Дэнвер усадил меня в белое кресло, прямо под кондиционер, и выпрямил указательный палец. Я так понял, он хотел, чтобы я подождал.
Как по мне, так оно не по-людски. Я уже все оплатил (такие суммы через границу провозить не резон), и мог бы доктор Дэнвер сразу позвать симпатичную медсестру, чтобы она меня в щечку поцеловала и в жопу уколола.
Но мистер Дэнвер исчез, и я остался в компании администраторши в леггинсах, которая смотрела по телику фитнес.
— Во, бля, — сказал я, обхватив колени и постаравшись сделаться как можно меньше, чтобы испытывать, соответственно, меньше боли. Как по мне, так человек важнее бумажки.
Все вокруг было белым: стены, мебель, даже телик, в большом, почти полутораметровом окне, дрожала от приморского ветра пальма. Куда-то наверх вела широкая, прямая лестница. В интерьер лучше бы вписалась винтовая, но они, видать, боялись, что торчки попадают.
Сколько я там прождал? Не знаю. Я пытался слиться в такой себе стазис, закуклиться, как гусеница.
Иногда мимо проходили люди в белых пижамах, они казались мне арабами, вернувшимися из странствия по пустыне.
Из полузабытья меня вытряхнул нервный, низкий мужичок, он ворвался в помещение, хлопнул дверью. Взгляд его долго ни на чем не останавливался, а потом впился в меня.
— Юдин?! — спросил он. — Вы Юдин?!
Напор у него был знатный. Я аж опешил.
— Ну?
— Я — Михаил Соломонович. Переведу вам договор.
И ускачу по своим делам. Во всяком случае, мне показалось, что он скажет именно так.
У мужика были тоненькие усики и золотая цепка, кулон на которой терялся в густых волосах на груди. На нем был белый костюм с полурасстегнутой красной рубашкой, как на крутом парне из криминального боевика.
— А, ну круто. Я тебе заплачу, если надо.
В общем, спустился мистер Дэнвер, и мы пошли к нему в кабинет. Там качался маленький метроном, я глядел на него, и в ушах у меня абсолютно затихало. Почти весь перевод договора я прослушал, но ничуть об этом не пожалел.
Михаил Соломонович иногда тормошил меня:
— Вы слушаете?!
Но я все равно не слушал, и ничего он с этим сделать не мог.
Подписали, и мистер Дэнвер засверкал и затеплился сразу.
Он что-то сказал Михаилу Соломоновичу, который сообщил мне:
— Джеймс сказал, что пока тебе будут снимать ломку, я не понадоблюсь, но потом, возможно, придется снова прибегнуть к моим услугам. Еще он предлагает тебе, как только ты будешь в состоянии, подучить английский, потому что я не смогу присутствовать с тобой у психотерапевта.
Почесал я башку и говорю ему:
— Да хуево мне, Мишаня, скажи ему.
Михаил Соломонович что-то сказал мистеру Дэнверу, и меня повели в палату, дали такую же белую пижаму, как у всех здесь, потом забрали на кардиограмму, взяли кровь на анализ и поставили капельницу, от которой я быстро уснул.
Первые две недели я почти я не помню. Ох и не врал мужик, когда говорил, что переводчик мне не понадобится. Зоя рассказывала, что в рехабах они дают переспать ломку, просыпаешься уже чистеньким.
Меня будили, чтоб я поел (в основном, всякие легкие омлетики и супы-пюре), но я обычно засыпал еще по ходу дела. Странно, но в такой овощной жизни, особенно после напряженной работы, есть свое удовольствие. Может, даже стоит такие отели делать, где тебя неделю только усыпляют снотворными.
Мозги вообще едва работали, но не было зато тоски, не было ужасной героиновой депрессии, я засыпал, пока черномазая тетька кормила меня омлетом, и видел красивые сны.
Один раз встретил Вадика. Помню, я в том сне ходил по Космосу, ну, просто так, ногами, а там, смотрю, облако из звезд, и Вадик стоит. Он на меня посмотрел покойницки, и я сказал:
— Прости, Вадюш. Очень я перед тобой виноват.
А он такой стоит и пялится, вообще безо всякого выражения, рот еще чуть приоткрыт, как у дебила.
И я заплакал и проснулся, и очень испугался, когда увидел, как мне кровь чистят. Это как будто тоже капельница, но не только втекает, а и утекает кровь в большой белый аппарат, как бы в два входа и в два проводка. Проводки, по которым кровь текла, были толстые и очень длинные, их вокруг аппарата можно было хоть два раза обернуть, а, может, и больше.
На проводках у моей руки висели клипсы, красная и синяя, одна трубочка оборачивалась петлей, и всюду, всюду текла моя кровь, а аппарат еще шуршал так зловеще. Я чуть в обморок не упал.
Ощущение это странное — давление в руке, голова кружится страшно, слабость такая, и в то же время тошнота, что в тебя эта кровь накатывает. Кожа у меня была бледная, как у трупа, этого я, наверное, даже больше всего испугался.
Накачивали меня дикими количествами седативки всякой, ведь кровь чистили, и поэтому половина вхолостую шла, дозняк там был огого какой.
Потом, когда с кровью с моей закончили, дозу эту начали снижать, и периоды моего бодрствования увеличились невероятно. Я аж охуел столько думать, привык уже, что сны смотрю. У меня было ощущение, что я за это время так свою жизнь уложил, так ее как-то причесал, осмыслил, как никогда бы не смог без погружения в себя.
В смысле, какая-то цельная у меня сложилась картина того, кто я есть. И сны мне про это снились, и как я бегаю и стреляю, и как я Горби глажу, и как я целую мертвую Лару, и как я ем уродливые Зоины бутерброды, и как я девок насилую с Марком Нероном вместе.
И все вдруг перестало быть раздробленным, превратилось в цельный монолит именно меня. Вот что я все-таки построил.
Это оттого, что я почти себе не думал ничего. Когда думаешь, все разрушается, становится, как песочек, дробится бесконечно.
К тому моменту, как я стал проводить, бодрствуя, больше десяти часов, детокс мой, сам по себе, был практически закончен. Теперь оставалось жрать полезную еду, плавать, набираться сил, короче, отпуск начался.
Я попросил Михаила Соломоновича притаранить мне самоучитель по-английскому. Он принес мне учебник, кассетный плеер и саму кассету. Целыми днями я ее слушал, эту кассету, и научился вести светские беседы о размере одежды и знаках Зодиака.
Иногда я их даже с кем-нибудь заводил. Была у нас в рехабе одна не то второсортная, не то третьесортная актрисулечка, тощая, плечистая вешалка, которая каждое утро отправлялась побегать к океану. Я все время пытался с ней заговорить, но она меня игнорировала, глядела, как не знаю на кого, и я жаловался на нее Саше.
— Ты хочешь ее трахнуть? — спросила как-то Саша. Ее голос казался таким далеким. Она звонила мне из славного города Оренбурга, чье существование здесь, в Майами, было под вопросом. Наши голоса неслись сквозь тысячи километров, и это было настоящим чудом.
— Не, просто хочу познакомиться с актрисой, вдруг я ее увижу по телику. Здесь вообще шоу-биза много всякого. Я, правда, не знаю никого. Есть один, говорят, очень известный бейсболист. Это с битами.
Саша почему-то засмеялась.
— А он уже толкается? — спросил я.
— Нет. Вася, а когда ты вернешься, ты снова начнешь колоться? Ты сейчас чистый, на это затрачено много усилий, разве тебе их не жалко?
Я ломался самостоятельно, и ничего мне никогда не было жалко. Тут — так вообще рай на земле, только спи, Васенька, а мы даже кровь твою почистим.
Вот бы был аппарат для диализа души. Такой аппарат я бы себе купил. Вот так же — два проводка, и течет твоя черная душа, а вытекает, как при рождении, белая. Или какая она там у младенца, душа? И сразу так легко и хорошо должно стать, короче.
Это было мое время, чтобы прочувствовать ход жизни, как она течет, как вообще что в ней происходит. Я часто валялся на лежаке и глядел поверх бассейна на океан, морской воздух бил мне в лицо, и я думал: как это так, почему я оказался здесь, в Майами, штат Флорида, в море свежевыжатого апельсинового сока и понтов?
Как так жизнь меня сюда привела?
Я вообще общительный, но тогда как-то был настроен на одиночество. Даже когда я заговорил уже на английском более или менее ничегойно, мне все равно больше хотелось молчать. И со своим психотерапевтом я больше молчал. Ее звали миссис Рассел, она была толстенькой и похожей на белочку, внимательно смотрела на меня и ждала, пока я что-нибудь расскажу. Думаю, нам было одинаково неловко.
Нерону я не звонил, не хотелось знать, что там у братухи. Все, я столько крови видел, текущей в аппарат для диализа, что больше и не моглось, как бы насмотрелся на некоторое время.
Иногда я плавал на матрасе в небесно-голубой воде бассейна и смотрел в океански-синее небо, по которому бежали барашки облаков. Я смотрел, раскрыв рот, и долго пытался сделать вид, что меня не существует.
А на ужин часто давали уже нарезанные арбузы. И без косточек. Я жрал их в нереальных количествах (в детстве очень любил арбузы) и потом всю ночь бегал ссать.
Еще однажды, благодаря арбузам, я познакомился со своим очень хорошим другом.
Он пришел ко мне и сказал:
— Я слышал, вам можно отдавать арбузы. Слышал, что вы их любите.
То есть, может, он не на "вы" со мной был, у американцев-то "вы" и "ты" одинаковое, но по интонации мне так показалось.
Это был рыжевато-каштановый, субтильный молодой человек с огромными, как у лягушки, глазами. Он переминался с ноги на ногу, ему явно было очень неловко.
— Извините, — сказал он. — Если вам не нужно, то я очень извиняюсь.
К концу предложения голос его сильно сел. Я сказал:
— Да, нужно, спасибо, брат!
Я выдернул тарелку у него из рук, перекинул себе кусочки красного спелого арбуза, наколол один на вилку и постучал рукой рядом с собой.
— Садись.
Он жалобно нахмурил брови, но сел. Когда парень оказался совсем близко, я понял, что не такой уж он и молодой, просто черты лица детсковатые. У него было достаточно седых волосков, достаточно мелких морщинок, достаточно загрубела кожа, просто при первом взгляде это все не бросалось в глаза, и он казался почти подростком.
— Василий Юдин, — сказал я, протянув ему руку. — Приятно познакомиться.
Почему-то вот с ним мне по-настоящему хотелось поговорить. Он единственный из всех показался мне не плоским, а вполне себе трехмерным, очень живым.
— Шон Пешковиц, — сказал он. — Вы…
Это я уже запомнил. Так они спрашивали про профессию, подразумевалось, что я продолжу фразу. Обычно я говорил, что у меня бизнес, но про него начинали расспрашивать, это было неудобно.
Шону мне почему-то захотелось сказать все честно.
— Я бандит. Разбойник. Не знаю, как еще сказать. Мафия. Русская мафия.
Шон застенчиво улыбнулся:
— Это очень хорошо, потому что я — юморист. Стенд-ап комик.
Причем комиком Шон был, по его словам, весьма известным, хотя это и не добавляло ему счастья. Шон был патологически застенчивым парнем, в секс-шопе он часами прятался от консультанта за полками с порнухой, а в продуктовом иногда просил дедов купить ему пиво. За тридцать семь лет у Шона было три попытки самоубийства и только одна девушка.
Он жил в мотеле, скуривал по четыре пачки сигарет в день и развлекался тем, что вырезал свои фотографии из газет, журналов и детских альбомов.
У него была и коронная шутка. Он говорил, все так же застенчиво улыбаясь:
— Моя мама всегда утверждала, что мне не стоит быть комиком. Она вообще не понимала, что во мне смешного. Но у нее было очень странное чувство юмора. Она смеялась только на очень-очень большими пауками и моими попытками заслужить ее любовь.
На этом месте он замолкал и смотрел куда-то поверх моей головы. Я ухахатывался. Даже повторенная в миллионный раз, эта шутка оставалась смешной.
У парня реально был талант, что-то в нем сверкало уморительное, когда он это говорил, в самой интонации, и не передать даже.
И я просил:
— А что-нибудь еще расскажи! Какую-нибудь смешную историю!
Но Шон тут же замыкался в себе.
— Я стесняюсь.
Как-то он рассказал мне, что может выступать только под кокаином. Очень с ним вязалось.
— Я поступаю так, — рассказывал Шон. — Целый год пишу программу для шоу, а потом у меня начинается кокаиновый марафон, за пару месяцев я довожу себя до истощения и попадаю в клинику вроде этой. Никогда не в одну и ту же, мне очень-очень стыдно. Я уже объездил с десяток штатов. Я лечусь, а когда выхожу, снова сажусь писать. В клинике бывает много интересного материала.
Как-то мы с ним сидели на берегу океана и смотрели на красный, как слой в коктейле, закат. Я копал песок ракушкой и говорил:
— Моя девушка похожа на тебя по характеру. Она считает, что жизнь есть страдание. Не из-за того, что при первой встрече я ее чуть не изнасиловал, а так и было, честно.
Тут Шон начал смеяться, как сумасшедший, он повалился на песок, держась за живот, и еще долго угорал надо мной, потом приподнялся, растрепанный и безумный.
— Я придумал! — сказал он. — Я все придумал, о Господи! Я напишу программу про тебя! Про моего друга русского мафиози! Я назову ее "Bandit"!
— Серьезно?! — спросил я. — Правда, что ли?!
Я так обрадовался. С тех пор Шон ходил с тетрадкой, а я рассказывал ему обо всем, об убийствах, о наркомании, о том, как я торговал на рынке, о водке, о наших похождениях с Марком Нероном, о Михе-рэкетире, о притонах, о клубасах, о Советском Союзе и о том, как он исчез с карты, о Зое, о Ларе, в общем, обо всем.
Иногда, а особенно почему-то на самых грустных и страшных моментах, Шон начинал смеяться. Он говорил:
— Спасибо, спасибо.
Шон был мне нереально благодарен — я вернул ему вдохновение. В обмен на это он отдавал мне кусочки арбуза и читал мне вслух "Над пропастью во ржи", пока я плавал на матрасе под синим небом. Со временем я понимал все больше и, к концу, понял даже, о чем такая книга.
— Это моя любимая книга, — часто говорил Шон.
— А у меня любимая книга — "Охота на Снарка", — сказал я однажды. — Как ты думаешь, что такое Снарк?
И Шон сказал мне важную вещь.
— Снарк, — сказал он. — Это вдохновение.
Ага, подумал я, Снарк — это вдохновение, но получается всегда Буджум.
Когда пришло время уезжать, мы с Шоном обменялись контактами. Он сказал, что вышлет мне кассету с записью шоу, и что никогда меня не забудет.
Я подумал: сколько людей узнает мою историю, людей с другого конца мира, я их и не увижу никогда.
Шон подарил мне "Над пропастью во ржи" на английском, а я ему — одну из своих золотых печаток.
Напоследок он сказал мне:
— Все, что можно превратить в историю — имеет смысл.
И я подумал, может, ради этих слов все со мной и случилось, на самом-то деле.