Вопль второй: Пролетарии всех стран
— Пролетарии всех стран, — сказал нам тут один сатирик. — Извините.
Анекдот года, значит. Я поржал — ну очень смешно же мужик задвинул. И тут я посмотрел на Юречку и неожиданно понял, как на самом деле страшно и отчаянно грустно.
Это, значит, почти семьдесят лет пролетарии всех стран объединяйтесь, а потом вдруг извините, хуйня какая-то вышла, ну забудем же? Будем дальше жить без этого всего. Значит, все, во что верили и во что не верили, весь фон жизни моей и мамы моей, он вдруг не весит больше нисколечко, даже немножко не весит? Он легче пера, что ли, как сердце египтянина?
Тупо, конечно, шутку объяснять, а? Тупорыло просто. Но я смотрел на Юречку, который отдал руку стране, флаг которой спустили с Кремля, и как-то я вдруг понял, почему от смешных шуток сердце разрываться так может.
Лажово вышло, это да. Я, конечно, хотел зажить, и чтоб вкуснотища всякая в магазах, и вообще в ажуре все, но, когда все с бешеной скоростью завращалось, уже и я ничего не понимал.
Мы сидели втроем перед телевизором. На новогоднем столе стояла у нас еще дымящаяся сковородка с макаронами по-флотски и банки с солеными огурцами. Огурцы в банках плавали одинаковые, не то что какие-то разные рецепты там, просто как-то уж совсем было бы обидно, если б на новогоднем столе так мало всего стояло.
Мамочка сказала:
— Суки они все.
Шампанского у нас не было, но мама разбавила спиртом жиденький, почти безвкусный яблочный сок.
— Все, что ли? — спросил Юречка.
Все, в общем-то, еще восьмого декабря было, или двадцать пятого, я, короче, запутался.
— Да хер его знает, — сказал я. — Может, все, а, может, не все еще.
Не, не вопрос, в свободу я, конечно, верил, но свободу на новогодний стол не положишь. Первые минуты нового года мы молчали, как рыбы, потом мать махнула стакан яблочного сока со спиртом, и мы последовали ее примеру.
— Ну, — сказал я. — За то, чтоб завтра не было хуже, чем сегодня!
— Это только если ты работать пойдешь, — сказала мне мамочка. — Двадцать лет, здоровый лоб, троглодит.
— Двадцать три, — сказал я. — Вообще-то.
— Ну-ну.
— Все, кончай мне мозги парить, поняла?
— С паршивой овцы хоть шерсти клок.
— Пожалуйста, — сказал Юречка. — Успокойтесь уже, Новый Год, все-таки.
— Все-таки, — сказала мамочка. — Все-таки на работу ему пора.
— А я что, по-твоему, не пытаюсь?! — рявкнул я.
Юречка помассировал виски. Новогодние ночи у него были долгие, из-за салютов сердце колотилось, корвалол пил чуть ли, сука, не стаканами. Я всегда окна прокладывал ватой еще, дополнительно, но помогало слабо.
— Пытается он, знаю я, как ты пытаешься, понял?
— Да закрой ты пасть уже.
— Ты поговори мне еще так с матерью.
Не, ну я правда пытался, только что там с моих стараний-то? Шерсти клок. Ну, иногда получалось там халяву какую у соседей перехватить, на то мы и жили, в общем-то, а мать меня все равно пилила.
Короче, история такая. После дурки, как меня отлечили, я прям пошел работать, прям по специальности, проводку чинил и вся вот эта вот байда, да? Скучно, конечно, было, но я вроде как пытался влиться в общество. Потом опять винт, но как-то меня такого, на отходосах, терпели, ну и тем более, что у нас в Заречном электриков не переизбыток. Край стал тогда, когда я бабло украл у мужика какого-то. Я у него проводочку чинил, а он, подслеповатые глазки, белый воротничок, пустил меня домой, чай попить. Инженер из НИИ какого-то, вроде того. Ну, короче, мне с ним особо болтать не о чем было, не клеился разговор, а потом он отлить пошел. У него простатит имелся, что ли, или такое что-то, потому что трубу свою он долго процеживал. Ну, мне нудно все стало, и я давай рыться, что поесть есть. Открывал шкафчики, пялился, сам не знал, что ищу. Вафельку вот тоже съел у него, которую он на стол не выставил. За это меня тоже казнить, а? Ну, короче, нашел у него в гречке бабло в целлофановом пакете, сунул в карман зачем-то и свалил по-тихому, пока мужик свою письку домучивал.
Ну так вот.
Короче, в ментуре меня тогда, сгорая от стыда, отмазывал Юречка. У него там сослуживец был, они Афган прошли. В общем, убедил его Юречка дело миром решить и говорит:
— Бабло верни, Васька.
Ну не, говорит, конечно, немножко другое:
— Вася, теперь ты должен вернуть деньги, понимаешь?
Как с дуриком он со мной говорил, ну я и поступил как дурик. Где ж нам угадать-то, как наше слово отзовется?
Короче, я бабло сжег к херам. Ровно посередке зажигалкой прошелся, как раз той, которую мне Юречка из Афгана привез. Юречка, разумеется, тут же бабло тушить, мент с инженером в осадке, а я угораю. Тут все забегали, конечно, Юречка справку мою из дурки достал, потрясал ей угрожающе. Короче, такая себе история, но на зону по итогам не попал я, хотя с работы и выпнули.
Бабла было немного, не надо бояться. На "Волгу" б не хватило. Но, короче, мне от этого вдруг потом так стыдно стало. Я подумал: это ж человек берег, надеялся на что-то, чего-то хотел. В общем, продал свою зимнюю куртку и отдал бабла, даже сверху немножко докинул.
На работу обратно все равно не взяли, правда.
Потом я там туда-сюда пристроиться пытался, вагоны грузил даже и все-такое, особенно когда на винт залезал (или слезал с него как бы окончательно) — тогда вообще продуктивный был. Но вот в последний год, когда Свердловск обернулся Екатеринбургом, а нормальная советская мечта — чушью собачьей, вот тогда плохо стало. Работы не было никакой, ни в Заречном, ни в Ебурге, нигде вообще. Ну, может, где-то вообще и была, я везде не проверял, но где я искал — там точно не было.
Ну, конечно, стал много пить, винтиться зато опять прекратил — денег не было. Так только, если на халяву, а потом и вовсе — нет, потому что убить себя под винтом хотелось уже невозможно. В общем, ситуация атас вообще.
Ну а тут Новый Год, я сидел злой, как черт, как раз у меня самый криз винтовой был. Еще и зубы задние, суки, крошились, болели. Настроения ноль вообще.
Юречка сказал:
— Пенсию выдать на неделе обещали.
— Что, в первый раз что ль обещают? — спросила мамочка. Она принялась накладывать ему макарон по-флотски.
Мы сидели на нашем старом диванчике, тесно прижавшись друг к другу, не от большой любви какой-нибудь там, а от страшного ужаса, ну еще и потому, что места было мало. В телевизор смотреть больше не хотелось вообще.
— Может, наладится еще все, — сказал Юречка. — Нельзя же просто взять, и вот так вот все похерить.
— А на самом деле можно, — сказал я, наливая себе еще яблочного сока в спирт. Будущее рисовалось какое-то вообще безрадостное, но, может, то отхода были, черная депрессия, или как там говорят.
— Ты помолчи, — сказала мамочка. — Юречка, все нормально будет. Мы устроимся.
Но она Юречкину боль не понимала, не могла понять, и я не мог. Кто может понять такую боль? Оставил руку на чужой, песком золотым усыпанной земле, а оказалось вдруг, что ни там социализм смысла не имел, ни даже у тебя дома. Какая тогда страшная темнота она — твоя жизнь.
— Ну лады, — сказал я. — Все-таки давайте тост. Пусть он тогда подлиннее будет.
— Ты б поел, — сказал Юречка.
— Да я без аппетита. В общем, давайте за то, чтоб новая жизнь принесла не только новые трудности, но и новые возможности. Нет в жизни ситуаций, в которых уже никто ничего сделать не может.
Дохуя таких ситуаций. Дохуя. Но Юречка с мамочкой были такие грустные, а мне так хотелось их ободрить, да и плюс ко всему — много я тогда о жизни не знал.
— Так что выше носы, посмотрим, что день грядущий нам готовит, и все такое!
— Давай, давай, тебе лишь бы говорить!
— Да я серьезно, ма! Ты подумай! Сейчас вот рынок будет, мы все купим! Даже то, чего не видели никогда! И работа будет, и все на свете! Новый год — новые возможности! Будем, может, еще жить, как в Америке, а?
Они смотрели на меня печально и уныло, вылупились так, словно я им затирал про призраков или инопланетян. А ведь мамочка моя в Чумака верила. В Чумака верила, а в сына своего младшего — не очень.
Я вырубил телик, включил бабкин патефон — единственное ее богатство, поставил первую попавшуюся пластинку. Игла впилась в винил, и понеслась над нами какая-то французская, сладкая песенка.
— Все! — сказал я. — Давайте пить и гулять, нечего унылыми такими быть! Во, музыка есть, и повеселее как-то стало! Еще один год жизни впереди, это здорово! Это полный атас! Мы приспособимся! Даже бактерии — они ко всему приспосабливаются, а мы что? Мы лучше бактерий! Давай, мать, советский человек, ты сама говоришь, все переживет!
— А конец Советского Союза он переживет? — спросил Юречка со вздохом таким дурацким.
— Переживет! — ответил я. — Все переживет, сказано тебе!
И они даже немного заулыбались, не широко, конечно, но полыбились мне, потому что как-то им мой настрой передался. А я себя так хорошо уже давно не чувствовал, какая-то энергия меня переполняла, беспричинная радость, все молодое, звериное во мне рвалось жить.
— Вась, — сказал Юречка. — Ну сам посмотри.
— А я вижу! Но это временные трудности. И в войну люди выживали! Надо сохранять нам, это, присутствие боевого духа!
Я положил им еще макарон по-флотски, насадил на вилку огурец и выдал матери.
— Я обещаю! — почти выкрикнул я. — Следующий Новый Год мы будем справлять совсем в других условиях! Стол будет ломиться от яств заморских! Клянусь! Клянусь! Клянусь! Троекратно!
— Матерью клянешься? — засмеялась мать, но как-то весело, вроде бы я их обоих с Юречкой развлек.
— Клянусь своим сердцем, чтоб мне не жить, если так не будет!
Юречка тоже улыбнулся, это была наша, знакомая с детства, клятва. Меня несло, я взлетал на какой-то волне куда-то там, как будто к солнцу, балдежный, беспричинно радостный, возможно от голода.
Я сказал:
— Я найду работу! Я возьму дело в свои руки! Я устрою вам роскошную жизнь, даже больше! Вам ни о чем не придется думать, уж точно не о куске хлеба!
Тут они уже засмеялись, мне реально удалось их развлечь. Я же их очень любил, правда. Я так хотел им счастья.
— Короче, — сказал я. — Поедем смотреть мир! Поедем в Европу! Хотите во Францию вот? Эйфелеву башню смотреть — пожалуйста! Не вопрос! Нотр-Дам-де-Пари! Или как там его? Неважно! В Англию поедем! Там английская королева, на нее посмотрим тоже! В Англию-то хотите, а? Будем есть черную икру ложками! Будем пить шампанское! Только шампанское! Вместо чая! С баранками и с вареньем! А? Как вам такое нравится?
Они все смеялись, смеялись, а потом мать вдруг как заплачет навзрыд, как уткнется в то место, где у Юречки когда-то была рука, как у всех людей нормальных.
Ну все понятно, вот мы тут фантазируем, мечтаем, и нам хорошо, а что жрать всю следующую неделю — такой туманный вопрос, это уже плохо.
Я кинулся к ней, стал вытирать материнские слезы и такой:
— Послушай, я серьезно! Послушай меня, короче, я все сделаю, чтобы ты была богата! Я тебе не обещаю счастья, потому что ты та еще сука, но ты не будешь бедной! Юречка вот тоже не будет.
Я опрокинул еще стакан сока со спиртом, сказал:
— Пожалуйста, ты меня только послушай. Все у нас троих будет хорошо!
Я поглядел на Юречку.
— Веришь мне, а?
Он смотрел на меня с этой своей инвалидной тоской.
— Ну, да, — сказал Юречка без какой-либо интонации вообще, ровным, как кардиограмма жмурика голосом.
— Вы еще все на меня молиться будете!
— Да конечно, — сказала мать, кулаком, как девчонка, утирая слезы, а Юречка задумчиво кивнул.
Но мне уже было все равно, я знал в тот момент, вернее всего на свете, что все будет так, как я хочу, все будет в ажуре, и волноваться не о чем. Меня вело, я расхаживал по комнате, пошатываясь.
— Первым делом, я найду работу. Я пойду торговать. Сейчас надо торговать! На этом можно сделать целое состояние! Но не тут, я вообще в Москву поеду! Я буду делать бизнес, а? Большой-большой бизнес!
— На какие шиши? — спросила меня мамочка, но я от нее отмахнулся, в эти детали мне вдаваться было неинтересно.
— Да на такие, — ответил я туманно, Юречка хмыкнул.
— Чушь опять лепишь, — сказала мать, нарезая огурчик. Но Новый Год у нас все-таки выходил не самый плохой. Заело пластинку, и я ее переставил. Но свою-то пластинку не переставишь, а? И все я им в уши ссал, какая у нас наступит сахарная жизнь, какой дворец я им отгрохаю где-нибудь под Москвой.
— Я в Москве не была, — сказала мать, уже прилично пьяная. — Только в Ленинграде.
— Ну и побудешь в Москве, — ответил я легко, а Юречка такой:
— Побываешь!
— А ты не побываешь, если будешь много выебываться!
И мы что-то как-то уже смеялись, радовались, рубали бесконечные огурчики и опрокидывали в себя сок со спиртом. Когда раскрасневшаяся мать уснула на диване, мы с Юречкой еще квасили. Я сказал:
— Ну ты мне не веришь?
А он такой:
— Вась.
Как бы и все этим сказал.
— Да, блин, ну да, ну ты обо мне заботился все это время. Так я благодарен! Я теперь позабочусь о тебе, только ты мне позволь позаботиться! Ты не думай, что я человек какой-то бесполезный!
— Да я не думаю, — ответил мне Юречка. — Просто ты своеобразный человек, Вась, тебе тяжело будет устроиться в жизни.
— Ну, легких путей я и не ищу!
Мы оба были жутко пьяные, впырились друг в друга и очень старательно пытались не терять концентрации. Юречка сказал:
— Дерьмо, а? Вся моя жизнь!
А я сказал:
— Да ты успокойся. Может, еще повернут обратно!
И тут Юречка, Господи ты Боже мой, запел.
— Жи-и-и-изнь невозможно повернуть наз-а-а-ад! И время-я-я ни на миг не останови-и-и-шь!
Я покрутил пальцем у виска, налил еще ему, потом себе.
— Да не сходи с ума!
— Ценный совет от Василия.
— Было бы у тебя две руки, легче б вступил в новую эпоху!
— Это уж точно, — сказал Юречка. — Но рука — это еще ничего. Беда, когда мозгов нет.
Я аж обиделся, но виду не подал, во всяком случае, по возможности.
— Я спасу эту семью, — сказал. — Вот увидишь!
В коридоре стояли коробки со стиральным порошком, его мамочке щедро выдали вместо зарплаты. И я такой в сторону этих коробок рукой указал, словно император какой-нибудь римский.
— Во! — сказал, а Юречка на меня глянул так осоловело.
— Что "во"?
— Я их продам!
— Да кто их возьмет?
— Ну, не здесь. В Москве продам! Там что угодно можно продать!
Но Юречка только махнул на меня рукой (в переносном смысле он это вообще очень задолго до нынешней минуты сделал).
— Да ну тебя. Успокоиться бы тебе и найти нормальную работу. В Свердловск бы еще раз съездил.
— В Екатеринбург, — сказал я. — Он теперь такой.
Юречка поморщился, словно от зубной боли, и кивнул.
— Ну, да. Неважно.
— Съезжу завтра. В Москву.
— Я тебе говорю, тебе надо в Свердловск, какая Москва? У тебя денег на Москву нет.
Да уж, вот это проблема была.
Я сказал:
— Да разберусь.
— Ты уже разобрался. Попадешь в историю, я тебя отмазывать больше не буду, понял?
— А вот я бы за тебя жизнь отдал!
— Вась, ты хотел себя убить.
Я почесал в затылке.
— Ну, да. Ну ладно, ты лучше слушай, я возьму порошки и поеду их продам.
— Да возьми, кому они нужны-то?
— Завтра поеду.
Мать всхрапнула, как лихой конь, мы оба на нее посмотрели.
— Завтра, Вася, первое января, — сказал Юречка. И как бы в подтверждение этому бахнул салют! Я видел его в окне всего мгновение — зеленые и красные искры на фоне абсолютной-абсолютной черноты. Красота, конечно, но я только секунду смотрел. Юречка рухнул под стол, зажал голову руками и взвыл. Я опустился на колени рядом с ним и стал говорить всякое.
— Ну, ну, — говорил я. — Это салют только, ты чего! Не взрывают нигде! Послушай меня! Ты меня слышишь? Это Вася!
Но слышал он что-то там свое, что привез нам из далекой страны вместе с материной дубленкой, моей зажигалкой и магнитофоном, который все равно уже давно сломался.
Проснулся я рано, в своей комнате и прямо на полу. Уж не знаю, как я там оказался. Юречке вот, несмотря на перенесенные волнения, удалось добраться до кровати. Над Юречкиной головой висела фотография: он и его лучший друг, оба в смешных панамках и с калашами, улыбаются на фоне ровного моря песка. Перед ними огромные, неподъемные рюкзаки. У Юречки еще есть две руки, у его друга еще есть голова, и все, в общем-то, хорошо.
Никогда не понимал, зачем Юречке эта фотка в изголовье. Сделана она была что ли за день до того, как им с другом обоим крупно не повезло подорваться на мине (и это большой вопрос, кому не повезло крупнее).
За окном подсыпал снег, я некоторое время просто следил за тем, как путешествуют вниз белые комочки, туда-сюда, сюда-туда — очень увлекательно. Голова раскалывалась, во рту пересохло, но энтузиазма было хоть отбавляй.
Я подумал: и правда, надо ехать в Москву. Я почти не спал, оттого, может быть, казалось, что идея — просто огонь. Только стоило подумать, где достать бабла.
Вот так вот, я не мог встать, мне казалось, что если я вообще пошевелюсь, то выблюю весь скудный остаток своей жалкой жизни, но голова работала вовсю.
Решение пришло быстро. Я долго глядел в окно, казалось, там до самого горизонта, до бесконечности все в этой белой хуете, и идти некуда, но мысленно я свою дорогу уже проложил до самой Москвы, а оттуда — прямиком до рая.
Я погладил себя по голове и прошептал:
— Тихо. Все хорошо, ты справишься. Давай-ка немного поработаем, мужик, а? Как тебе такое?
Я с собой заговорился, а не надо было. Очень мне не хотелось, чтобы Юречка проснулся и начал мне предъявы кидать. Я осторожно поднялся, неустойчивый, как нынешнее время, пошатался, посопротивлялся рвотным позывам, проверил мамочку. Она все так же, похрапывая, лежала на диване, только перевернулась на другой бок.
Я попил ржавой водички из-под крана, покидал в спортивную сумку кое-какие вещи, чисто на первое время, перебиться. Много я тащить не хотел — еще же порошки ебучие. Я отнес сумку в коридор, напихал туда порошков — доверху, и еще две коробки перевязал скотчем. Это чтоб быстренько денюжку выручить, подумал я, раз — и все мамке с Юречкой, чтоб покушали.
Потом я пошел к югославскому серванту, с таким трудом приведенному в порядок дядей Толей. Этот инвалид поблескивал в темноте новеньким стеклом, одна ножка у него была отчетливо короче другой. Я оглянулся на мамочку, она спала себе и меня не замечала. Тогда я аккуратненько, стараясь избегать всяких там ненужных скрипов, открыл один из ящиков серванта, вытащил шкатулку.
Украшений у мамки скопилось немного, но на первое время мне должно было хватить, а потом я все верну, в этом я все больше уверялся, и даже больше верну, с процентами!
В шкатулке поблескивали обручальные кольца, мамино и папино, еще бабкино кольцо с рубином, по виду страшно дорогое, три порванных цепочки трех поколений Юдиных и золотая брошь, которую мама купила себе на сорокалетие. А говорят, нельзя в этот год дорогих подарков, а то несчастье или смерть даже.
Ну да ладно, короче, сгреб я всю эту херню для начала себе в карман, а перепрятывал ее уже на лестничной клетке. Там я и замер, со своей спортивной сумкой, с чужим золотишком и ебучими порошками, которые мне уже сразу надоели, хотя мы с ними провели еще очень немного чудесных минут.
Помните же, что зимнюю свою куртку я продал? Так что вышел я в осенней (не Юречку же было одежки лишать), и теперь одна мысль о том, чтобы оказаться на заснеженной улице вынимала дрожь из самых моих костей.
Но в жизни ничего не дается легко, правда?
В общем, поглядел я на дверь, обитую коричневым дерматином, в самый последний раз, поцеловал кончики пальцев и приложил к глазку, словно к Божьему зрачку — смотри за мной.
На улице лють какая-то началась, демисезонку продувало насквозь, и без того пережатые скотчевой ручкой пальцы от холода драло адской болью. Но день был, в то же время, совершенно ангельский. На улице — никого, небо было белым, и белой была земля, все сияло в слабом утреннем свете. Наступило первое утро совершенно нового года. Я внимательно разглядывал одинаковые панельные коробки хрущевок, наполненные сегодня доверху бухими людьми. Вдалеке торчала красно-белая труба теплостанции, такая совершенно новогодняя в сочетании с этим снежком. Я подумал, что все эти наши домишки образуют неповторимый рисунок, неповторимую схему, индивидуальную, словно отпечатки пальцев. Красиво, не? Мне страшно хотелось посмотреть на город с высоты, и все зарисовать, словно я мог добраться так до какого-то тайного знака.
Зимой прощаться с Заречным было проще. Летом у нас все-таки тюльпаны цветут, клумбы там всякие, и вообще ничего так. Зимой зато в Заречном, кажется, кончается все, даже цвет и воздух. Я здесь вырос и дальше Ебурга отсюда в сознательном возрасте никогда не выбирался. Вроде и не жалко даже, а все равно тоска брала и боль, потому что я как бы уже знал, что никогда сюда не вернусь. Я проводил взглядом кинотеатр "Ровесник", около которого мы с друзьями постоянно зависали, хотя денег на кино хватало не всегда, и вот как-то отпустило. Как будто с самым важным, с самым ярким попрощался, а остальное уже и неважно стало. Шлось теперь легче, нормально так даже, хотя от холода из носа текло.
А город будто вымер, такая пустота вокруг была, что я чувствовал себя первым и последним человеком на Земле. Ощущение жутковатое, легко можно было представить, как из-за колон "Ровесника" покажутся волчьи морды.
Перво-наперво я машинально пришел на остановку, сел, покурил, потом охуел от себя. Идиот, подумал я, ну первое января же, какой автобус вообще, а тем более утренний. Пошел дальше, в сторону Ебурга, надеясь по пути кого-нибудь тормознуть.
Поймал дальнобоя, сказал:
— Слушай, мужик, денег нет вообще. Вот, еду торговать. Порошком возьмешь? Порошок хороший.
Уговорились на пять пачек, и я запрыгнул.
Мужик оказался мировой, все смеялся, поздравлял меня с Новым Годом. Не, ну пьяный, конечно, а кто не пьяный? Так и я ж пьяный проснулся. Разговорились мы с ним, и я ему вопрос задаю:
— Что, мужик, теперь будет?
На самом деле его звали Димой, мы уже познакомились. Мужик Дима пожал плечами, он был мощный, жирочком чуть заплывший, но все равно внушительный, с красным, обветренным лицом и удивительно синими на фоне этой красноты глазами. Такой, знаете, ну как вы представляете крутого лесоруба.
Во, ну и сказал мне мужик Дима:
— Теперь будет другая жизнь, а какая — я не знаю. Даже рад, что в дороге праздник встретил. Вся страна сейчас в дороге.
— В дороге куда?
Я, как видите, все не унимался.
— Ну, куда? — спросил меня в ответ мужик Дима. — Не знаю, куда. Куда-нибудь. Когда-нибудь куда-нибудь прибудем, там видно будет.
— Так ты мне скажи, как твои ощущения-то?
— Да что ты привязался?
Мужик Дима беззлобно цокнул языком, я увидел большую, красивую щель между его передними зубами, из-за нее они казались большими, будто у бобра.
— Вот, — сказал я. — Как раз я про такое. Что человек сейчас не может ничего там предполагать. Вот мы растерялись все, а надо как-то дальше жить. Кто первый в себя придет, того и тапки.
Он хмыкнул.
— А у тебя амбиции, что ль?
— Не, но у меня мать без бати осталась и брат инвалид Афгана. Надо как-то в себя прийти быстро.
Мужик Дима задумчиво кивнул. И я обрадовался так, словно его наебал. Вот он обо мне хорошо подумал, что я семью кормлю, что я славный парень, надежда клана Юдиных. Понятия не имел, сколько от меня проблем бывает.
Я по детству называл это "притворяться Юречкой". Игра такая, где я побеждаю, когда кто-нибудь принимает меня за человека ответственного, серьезного и надежного.
Ехали мы полчаса, может, чуть больше, но успели как-то страшно подружиться, так, что мне до слез не хотелось расставаться с мужиком Димой — очень добрым мужиком. Я уже все знал про его дочь, про его сына, про то, как он хрупкие грузы аккуратно перевозит, и что все его за это хвалят.
Я ему тоже чуть-чуть порассказал, но так, чтоб из образа своего не выбиваться. Ну и вот, довез он меня до Ебурга, как какой-нибудь там Харон, и дал я ему вместо двух монеток со своих глаз — пять пачек порошка стирального.
Тут-то, в Ебурге, людей побольше было, и как-то они изменились. Город был старый, а люди в нем — новые, какие-то другие сразу же лица с какими-то иными глазами. Короче, прям меня проняло. В воздухе что-то такое витало, не объяснишь даже. Как-то все мы уже понимали, что по-старому не будет, и хватали нас страх с восторгом. Вроде может стать очень плохо, а вроде и может стать очень хорошо. Пятьдесят на пятьдесят, как, говорят, встретить на улице динозавра — либо да, либо нет. И всех какой-то мандраж охватил, люди очень громко говорили, вот что я помню. Оставаясь еще в социалистических уродских тулупах, люди уже сверкали новыми, капиталистическими выражениями на лицах. Такая, знаете, хитринка у всех появилась, голодная, лисья расторможенность. И я знал, что тоже такой.
А Ебург, он за этим всем не поспевал, он оставался еще Свердловском, когда жители его уже на низком старте ждали рывка в новый мир. Все те же охуистически массивные здания, все то же упрямое бездорожье, звенящие пронзительно трамваи и старые вывески "спорттовары", "хозтовары". Даже эмблемы советские с серпом и молотом еще не везде поснимали, но вот на жилых домах болтался иногда российский, непривычный триколор. Тут ж Ельцин карьеру начинал — колыбель демократии, понимаешь.
Еле тащились по плохо убранному снегу желтые, печальные автобусы — но город жил же ж! Я постоял у гостиницы "Свердловск", где меня высадил мужик Дима (я так заказал, чтоб символично), и мне страшно хотелось курить, но, и это здорово, было совсем не до еды.
Нужно найти ломбард, вот так вот. Голова болела просто охуительно, с огоньком прям — жгло под веками, а демисезонка дурацкая вообще не грела. Я всеми силами втянул сопли и двинулся по дороге. Вдалеке виднелись огромные массивы, трубы и пирамиды заводов. Восхитительные, внушительные и уже бесполезные, мать работала на одном из таких, и это ей в жизни больше никак не помогало.
День из белизны своей уходил в какое-то золото, вышло солнце, подсветило жесткую снежную корку, а я понял, какой я долбоеб. Даже остановился посреди дороги и сплюнул, какая-то бабуля недовольно на меня покосилась, но ничего не сказала. В былые времена своего б не упустила точно, а теперь уж больно все мутно стало и неясно.
Ну да ладно, к неудачам-то моим — какой, блядь, ломбард первого января?
Возвращаться домой стало уже западло, я б себе никогда не простил. Денег на метро у меня не было, на автобус тоже, кроме того, от холода мне казалось, что я заболел. Но решил я так: нечего сопли разводить, ни в прямом, ни в переносном смысле. Если придется, переночую на вокзале, ночь, две или сколько понадобится. В конце-то концов, когда-нибудь откроются ломбарды эти.
Но, а делать-то все равно было нечего, я решил пройтись по городу, поискать работающие заведеньица. Стал спрашивать у теток всяких, как к ломбарду ближайшему пройти, а они на меня смотрели так понимающе и показывали руками в разные всякие стороны. Ну я и чесал по тем или иным траекториям со своими вещичками и с порошками своими. Одной бабке даже пачку порошка дал — только порадовался, что не так тяжело будет, а она очень просила, чуть ли не со слезами на глазах.
В общем, конечно, куда б я ни пришел, все закрыто было — из ломбардов. Продуктовые открылись зато, и у них уже выстроились длинные очереди, сборная Свердловской области собиралась выиграть сегодняшний матч за хлеб насущный.
В животе урчало, конечно, но есть почему-то совершенно не хотелось. А какой-то мужик вон пианино продавал, прям рядом с набережной, почти на берегах Исети. Красиво было, как в фильме, что ли.
В общем, весь город я, конечно, не пересек, но изрядную его часть — это точно. И никто меня не задирал — потому что Новый Год ведь, не то подобрели пацаны, не то с похмелья шевелиться им было сложно.
Я шевелился тоже трудно, но делать мне это было совершенно необходимо, тем более что я совсем продрог.
Есть мудрая пословица на свете: если долго мучиться, что-нибудь получится. Я в это верю, и, может, оттого, что верил и получилось все, такое я тоже что-то слышал.
Встретил я одну тетку в пушистой шапке, эта тетка с пухлыми губами и большой красной лихорадкой над луком Купидона мне и сказала:
— Да не работает сегодня ничего!
— Но мне билет нужен! До Москвы!
Мы с ней стояли, продуваемые всеми ветрами, но она почему-то не отмахнулась от меня, на хер не послала, и я ей выдал свою печальную историю, коротенькую, но пронимающую. Она вся кислая с лица стала — пожалела меня, призадумалась и сказала:
— Ладно, я тебе скажу, кто купит. Но не задорого, учти.
Я закивал, тут мне уже не до переборчивости было.
— Да главное, чтоб на билет хватило.
Я тогда тупой был. Немножко бы сменял, остальное — в Москве, поискал бы, где выгоднее. Но хорошая мысля, она сами знаете, когда приходит. Сменял я все и сразу, у черноглазой тетки, похожей на цыганку, в старой, узкой, но ухоженной квартирке.
Я позвонил в дверь, и она открыла мне не сразу, а когда открыла, сначала отнекивалась и говорила, что я ошибся. У нее были пронзительные глаза и острые скулы с туго натянутой на них кожей из-за чего имелись всякие сложности с определением ее возраста. Ну, могло быть и сорок, и шестьдесят — могло быть.
— Ну не, ну подождите!
Она уже хотела закрыть дверь, но я успел просунуть ногу в квартиру.
— Очень, бля, надо. Извините за мат. Просто никак нельзя мне сегодня не поменять. У меня ситуация такая!
— Не знаю я, какая у тебя там ситуация, и знать не хочу, понял? — сказала она, больно надавив дверью мне на ногу.
— Да хотите — обдурите меня! Переживу! Но давайте меняться, а? Ломбарды все закрыты, я б просто так не пришел вам в уши ссать!
Она закатила глаза, всего на секунду, потом сделала шаг назад, впуская меня. Я чуть не расплакался от коридорного тепла, выпустил из рук вещи. На моих ладонях остались здоровые красные полосы, а руки были от холода просто малиновыми. Я очень-очень бледный от природы, так что холод меня быстро раскрашивает.
— Чаю хочешь? — спросила она.
— Хочу, — ответил я. — Буду очень признателен.
Она смотрела на меня со смесью жалости и неприязни. На женщине была длинная, какая-то уже совсем не советская юбка и неподходящая к ней, еще очень советская блузка. В ушах у этой тетки блестели серьги с гранатом.
— Меня Вася зовут, — сказал я.
Какая-то такая в ней строгость была, что я быстро вежливый стал, от этой женщины многое в моей жизни зависело.
— Милена, — ответила она.
— Ого.
— Да.
Она провела меня на аккуратненькую кухоньку, где пахло пирожками и шампанским, а пол был проложен новой плиткой, и я сразу подумал — Милена будет жить хорошо. Она долго расспрашивала, кто мне о ней рассказал, а я даже не знал имени той доброй тетки, только описал ее, как мог, особенно герпес.
— Вы одна живете? — спросил я. Она тут же насторожилась и сказала:
— Нет.
Но я понял, что врет.
К чаю Милена мне ничего не дала, кроме варенья, но и на том спасибо. Я пил быстро, стараясь вобрать в себя все тепло, которое плескалось в чашке. Мне фиолетово было, что я обжигаюсь, что мне даже больно.
Это все со мной произошло, потому что я тупорылый — успокаивающая какая-то мысль. Милена села передо мной и сказала:
— Ладно, давай сюда свое золото.
Она смешно нахмурила брови, и я ей улыбнулся.
— Спасибо!
Я встал, принялся вытаскивать из карманов понапиханные туда украшения, выложил все перед ней. Милена придирчиво их осмотрела, потом принесла из комнаты весы и лупу. Сидела она долго, я даже не представлял, что она пытается найти.
— Краденое? — спросила, наконец, Милена.
— Не, — ответил я. — Мать сказала продать и ехать в Москву, на заработки.
На самую секунду мне показалось, что Милена сейчас и на меня посмотрит сквозь свою лупу и увидит, какой я сам фальшак. Мы глядели друг на друга, потом я заметил у нее над головой картину — двое парней хуярят овец веточками. Картина была почерневшая от времени, в старенькой раме, и фактура холста так четко виделась, короче, я б такую на свалку выкинул.
— Ух ты, вот это она уродливая!
Милена посмотрела на меня и вдруг засмеялась, оказалось, что глаза у нее добрые, какие-то очень хорошие, человечные глаза.
— Это начало девятнадцатого века.
— А, — сказал я безо всякого интереса, как-то мне оно было параллельно, я тогда вообще не понимал, что это деньги висят. Милена посмотрела на меня, внимательно так, и сказала:
— Чем старше искусство, тем дороже оно стоит. Ценообразование зависит от того, насколько вещь победила смерть. Понял?
Но я не понял. Я сказал:
— Брать-то будете?
Заискивающе я так сказал. Не, мне интересно умных людей послушать, но ситуации всякие в мире есть. Надо было уже баблос срубить и валить отсюда срочно.
Милена снова посмотрела на мое золотишко и сказала:
— Буду.
Мне показалось, она поглядела на меня с какой-то приязнью, как-то я ее так очаровал, для себя незаметно, может, видок у меня был тупорылый, а она умная такая, или еще что. Короче, я не сразу даже понял, что она для меня сделала. Половину суммы Милена дала мне в долларах.
И хотя она по-крупному меня объебала, и украшения мамочкины стоили все-таки подороже, в какой-то степени Милена обо мне позаботилась.
Я сгреб бабло, сказал:
— Отлить у вас можно?
— Уборная слева.
Уборная, ох ебать. В сортире я распихал бабло по носкам, трусам и неочевидным внутренним карманам куртки. Вышел адово довольный собой и даже тепло попрощался с Миленой.
Вот мы сколько там с ней времени провели? Ну полчаса, ну сорок минут даже, а роль она в моей жизни сыграла первоклассную, эта чопорная тетка. Нормально живет небось, ох и да, такие ко дну не пойдут при любом режиме.
А я попиздовал к вокзалу, страшно взволнованный моими богатствами и вообще всячески растревоженный. Идти словно бы стало не так холодно, а очень даже тепло, где-то там, в сердце, в душе и вообще, наверное. Может, грела меня валюта, не знаю. Даже есть захотелось, впервые за весь день, причем как-то сразу и до дрожи, до рези в животе.
Я стал завидовать самому себе — такой богатый, мог бы себе и пожрать купить, и тачку поймать, и вообще, что хочешь. Только вот все деньги нужны были мне для доблестного спасения семьи. Ну и пришлось на своих двоих до самого вокзала, по свежему, рыхлому снежку.
Вокзал я встретил, как мать родную, как землю обетованную, я б и на колени перед ним упал, честное слово, такое он мощное на меня оказал впечатление. Вдруг все стало не зря — весь сегодняшний сложный день. Я до последнего думал — обломаюсь с Москвой, придется как-то по-другому что-то придумывать.
А Москва у меня, считай, в кармане была. И в носке. И в трусах даже.
Гордился я собой страшно, обдрочился просто на светлый свой образ, честное слово.
А вокзал так тепленько еще светился, золотой-золотой в огнях, и в новогоднем еще, как будто мир не рухнул. Балдежный был, еще с колоннами этими своими, как дворец вообще. Не, ну я его видел, но никогда так близко не подходил, никогда отсюда, тем более, не отправлялся в путешествие. А даже если б отправлялся — уж точно не в такое путешествие, откуда я не вернусь назад. Ведь правда, у меня уже было ощущение, что назад не вернусь, ни разик, ни полразика даже, все, конец истории, значит.
Ну или начало, это ж как — это ж откуда ты глядишь.
В здании вокзала было светло и тепло, я долго жмурился на свет, какие-то суки меня толкали несколько раз, но и я хорош — нечего на проходе стоять. Внутри вокзал был и не дворец вовсе, еще и снегу нанесли, все в грязных подтеках, и лампы простенькие, и бомжи, сами знаете какие.
Жрать, правда, нечего уже было, позакрывали все, только наперсточники сидели, я их десятой дорогой обошел. Знал, что все снимут.
У кассы радостно сказал:
— Мне до Москвы, на ближайший!
Тетьке мои радости были чужды, я так понял. Она мне сказала:
— Через полчаса будет.
— Отлично!
Взяла деньги, дала билет, а думала о чем-то своем. Не знаю, про колбасу, наверное. Я вот про колбасу думал.
А вот что за паскудная привычка в зале ожидания снимать ботинки, а? Носками воняло, словно в аду. Одна баба жрала пирожок с капустой, а это же отпад. Мне тоже страшно хотелось. Как я говорил, пожрать я всегда любил, ну, до винта, во всяком случае, а тут вообще ужас что началось.
Вот бы, думал я, как в детстве, кто-нибудь мне сказал:
— А ты что тощенький-то такой, Васька?
И дал бы мне что-нибудь пожевать, конечно.
Людей, на самом деле, мало было, ну относительно. Первое января все-таки, хоть и почти второе. Не до этого людям — они квасят же.
На поезде я никогда не ездил, ну разве только в воображении своем. Как бы не, технологию я знал, типа там погружаешься, находишь место свое, а там под кроватью сундук, туда все кладешь, чтоб не украли. Но жизнь-то она хитрее, тетька мне боковушку дала, и не было там ящика никакого. И я стоял обалдело и думал, куда мне порошки свои девать, а то с вещами-то хуй, но порошки ж продать еще надо. Поглядел, как другие люди решают проблемку эту, ну, которые тоже на боковушках. Оказалось, никакой проблемы для них вообще нет. Они вещи загоняли под сиденье или наверх клали, а мне это все не подходило.
Тут еще мужик пришел, сосед мой, с верхней боковушки — бледный и длинный, как сопля, в роговых очках, но какой-то вместе с тем даже красивый человек. Такой, знаете, забытой уже красотой, как с картин люди, которые уже умерли все. Он сел передо мной, я на него смотрел, смотрел, потом сказал:
— А нет тут тайного места, чтоб вещи положить?
Он на меня как-то даже воззрился (интеллигентское слово, они воззряются же, люди с высшим образованием и прочими понтами духовными).
— Что вы имеете в виду?
— Ну, чтоб вещи спрятать, — сказал я. — Вот там есть. Где центровые койки.
— Можете попросить положить ваши вещи туда, — сказал мне он. Я покрутил пальцем у виска.
— Ты нормальный вообще? Я ж хочу, чтобы они со мной были.
Он пожал плечами. Видок у него был болезненный, синячищи под глазами чуть ли не с кулак. Вот это спраздновал, небось.
Поезд тронулся, такой у меня восторг от этого был детский. Билеты у нас проводница проверила, и еще некоторое время я следил за огнями города, из которого уезжал. Потом я сказал:
— Ну и сиди тут тогда. Я пошел.
Он поднял на меня печальный взгляд.
— Куда вы пошли?
— Искать лучшей жизни, — сказал я. Перебрался на хорошее место, людей-то было совсем немного, запрятал свои вещи в ящик под койкой, страшно довольный собой. Жирная, разукрашенная сучка-проводница меня, правда, выгнала минут через пятнадцать.
И я ей такой:
— Но тут же никого нет!
— Ехать больше суток! Зайти могут когда угодно!
— Так Новый Год же! Смотри, как людей мало!
— И что? Сейчас мало, а через час — много! Какое место купил, на такое и иди!
— Но там ящика нет для вещей!
— Кому ты нужен с вещами твоими? Иди давай, говорю, на место свое!
Лицо ее все больше раздувалось от праведного гнева, как у жабки. И я на нее тоже бесился.
— Ну я доплачу!
— Место у тебя по билету пробито, другого не будет. Иди, я сказала!
— Шалава! — рявкнул я. И добавил:
— Бывшая.
Так еще обиднее, наверное.
— Поговори мне еще тут! — рявкнула она в ответ. — Сейчас вообще с поезда ссажу!
В общем, мы поругались, и я еще долго ожидал, что она пойдет с чаем и на яйца мне кипяток прольет, сука бешеная.
Вернулся я на свое место с вещами, а там грустноглазый интеллигент бутер с колбасой ест. Я обалдел, вот это крутота!
Сел перед ним, стал на него смотреть, чуть ли не все глаза проглядел. Он тоже на меня смотрел, потом как-то грустно нахмурился и спросил:
— Вы есть хотите?
— Ну да, если честно.
Он запустил руку портфель из кожзама, так-то коричневый, но в свете пробегавших мимо фонарей даже красноватый, достал пару бутербродов, завернутых в салфетку.
— Берите.
— Спасибо тебе, друг! — сказал я искренне. — Слава Богу, что ты мне встретился!
Как проглотил те бутерброды и не помню даже, вкуса не ощутил, только удовлетворение от самой идеи колбасы.
— У тебя откуда колбаса? — спросил я. Он робко улыбнулся, но глаза у него стали больше и грустнее, словно у пойманной рыбины.
— С поминок.
— А, — ответил я, и все думал, ловко или неловко спросить, кого он хоронил. Ужасно это — все-таки праздник. Но понятно зато, чего он первого в поезде. Это ж надо быть ненормальным человеком, чтобы первого января ехать куда-нибудь.
— Сочувствую, — сказал я. — Это ужасно все.
— Да, — ответил он. — У меня мать умерла.
— А моя хоть бы и умерла, — сказал я, прежде чем понял, что как-то это все неправильно. Ну еще пизже было б вопрос задать, такой типа:
— А в остальном как дела?
Но я такого не спросил, а сказал:
— Страшное дело, на самом деле. Если поговорить хочешь, так я тут.
Оказалось, поговорить мужик очень хотел, хоть и мялся, и стеснялся поначалу. Я его и так тыкнул, и эдак, а он все плечами пожимал, а потом вдруг разговорился.
— Рак у нее был, долго умирала, но я все равно оказался не готов. Так ее любил, больше, чем ее, я никого в жизни не полюбил. Она добрая-добрая была. Всегда мне в детстве мазала бутерброд с маслом и сахаром и хотела, чтобы я стал великим ученым.
— А стал? — спросил я. — Еще бутербродов есть?
— Не великим, — ответил он, чуть погодя. — Но что-то получилось. Она гордилась мной. Солнечная женщина, действительно. Без нее мир таким не будет. Для меня, я имею в виду.
Он снова запустил руку в портфель, изъял, как фокусник кролика из шляпы, еще пару бутербродов и протянул мне.
— Атас, — сказал я. — Спасибо. Ну как так-то, не будет? Она тебя для чего воспитывала? Чтоб ты жил и жил счастливо. Вот и делай это.
Глаза у него были печальные и влажные, он вздохнул.
— Да уж. Но больно, вы себе не представляете, как.
— Конечно, больно. Я представляю. Но надо дальше грести. Ты не отчаивайся. Она же тебя так любила, это сокровище такое.
Реплики мои вообще-то не очень были внятные, я жевал все время.
— Ты не думай, я тебя не осуждаю, что тебе плохо. Наоборот, как-то так сочувствую, сопереживаю, знаешь.
Он смотрел куда-то сквозь меня.
— Она очень хорошая была женщина.
— Ага, — сказал я. — Лучшая на свете для тебя. Так и есть.
По-моему, он меня даже не очень слушал.
— Однажды я был маленьким и залез на дерево, чтобы поймать дятла, — сказал он. — Свалился вниз, сломал ногу. Отец тогда страшно злился, а она — нет. Рисовала мне на гипсе дятлов, она вообще-то так хорошо рисовала. А я и не думал об этом до сегодняшнего дня. Не видел этого. Ну рисовала и рисовала, а теперь понимаю — как талантливо.
— Ого, — сказал я. — Могла б стать художницей. Вот это да. А еще есть поесть?
Он покачал головой, а я подпер ладонями подбородок и стал внимательно его слушать. Столько он рассказал, я эту бабу не видел никогда, а уже узнал, что платья она любила ситцевые и в гвоздичку, а книжки читала ему только самые лучшие, и в лес водила, как будто в поход, учила разжигать костер и готовить на костре сосиски. Прелесть вообще, не? Был бы мелким, представлял бы потом долго, что такая она — моя мама. Но разве будь у меня такая мама, не был бы я похожим на макаронину интеллигентом с его рыбье-коровьими печальными и туманными глазами? Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь.
А ему явно легче становилось, он рассказывал и как бы сохранял маму свою в моей жизни, для истории. И мне приятно было, словно я открытку получил по почте от совершенно незнакомого человека. Говорили мы до поздней ночи, потом он сказал:
— Вы, наверное, хотите спать.
— Да не, — ответил я. — Почитать бы что-нибудь зато.
Он снова запустил руку в свой волшебный портфель и достал тоненькую книжку в мягкой обложке.
— Мне почему-то кажется, что вам понравится.
— Что это?
— Поэма Льюиса Кэрролла, автора "Алисы в стране чудес".
— А, — сказал я. — Круть! Спасибо, правда!
А ведь я даже имени его так и не узнал. Такие личные вещи он мне рассказал, а имя свое не назвал.
В общем, книжечка была тоненькая, думал прочитаю ее быстро и спать, но, когда интеллигент залез на верхнюю полку, я решил обезопасить свои порошки от воров. Разложил их под собой, чтоб на них спать, лег, и уже не до книжки мне было.
А одну пачку, сука, прямо из-под моей ноги все-таки украли.