Вопль девятнадцатый: Тыдыщ
Я так и понял, что это был, в том числе, экзамен. Не только задание. Марк Нерон сказал сделать все чисто, и, если я облажаюсь, то сам виноват. Он бы меня разменял без вопросов. И мне бы никто-никто не поверил, все бы один к одному выходило: молодой да амбициозный вальнул бригадира к херам. Бывает.
И случись что, я бы не смог даже доказать, что говорил с ним, он появился из ниоткуда, я не видел его тачку, свидетелей тоже не было никаких, если не считать случайных белочек. Что я знаю? Что рыжий он и с крестом на пузе? Так это, как дважды два четыре, всем известно в целом мире.
В общем, со всех сторон выходило, что только я сам себе могу помочь.
И если у меня что-нибудь получится, то я не только помогу Марку Нерону, исполню его, как это сказать, мечту, но и пройду тест на профпригодность. А если нет, что ж, значит, соображалки у меня недостаточно, чтобы бригадиром быть. И чтобы жить на этом свете вообще.
Короче говоря, выходило, что мне в жизни предстоял первый настоящий экзамен, не что-то там, а все по серьезу. Не то что из общаги выгонят, исключат с размахом, прямо-таки из живых людей.
Если я не хотел срочняком перевестись в землю-матушку, надо было что-то решать. Марк Нерон даже не сказал, сколько у меня времени, это нервировало.
Мне кажется, во всяком случае, теперь, что и у этого был смысл. Он хотел, чтобы я нервничал, а, значит, старался исполнить все как можно быстрее, не зная точно, каким количеством месяцев, недель или даже дней располагаю. Короче, в игру "доеби нервного" Марк Нерон играл превосходно.
Нет, был еще один вариант — сказать все Смелому, а он уж пусть сам решает свои вопросы с Марком Нероном. Но мне тогда, в случае, если Смелый окажется недостаточно быстрым и умным, приходил, по итогам, полный пиздец. А я сомневался в том, что у Смелого мозгов на Нерона хватит. Не, он был нормальный парень, башка работала, но в пределах допустимого, звезд с неба не хватал.
Вот обо всем об этом я думал. Прикинул, чего, как и почем. Что мне было совершенно до пизды, так это жизнь Смелого, его уникальная, неповторимая (не повторяйте этого дома!) жизнь. Меня не парили слезы его матери, проблемы его жены, судьба его ребенка, но, главное, меня не парило, что этот человек навсегда исчезнет со всеми его так хорошо знакомыми мне привычками. История с Вадиком меня кое-чему научила.
Да и не нравился мне Смелый особенно, даже раздражал как-то, что ли. А если есть возможность вальнуть человека, который раздражает, то, может, и не стоит ее упускать? Когда еще он сам откинется?
Чувствовал ли я по этому поводу вину какую-нибудь или, ну, я не знаю. Вообще непростой вопрос. Я, думаю, чувствовал, что стою у какой-то границы, и в каком-то смысле после того, как я ее переступлю, старый добрый Вася исчезнет, перестанет существовать, в каком-то смысле он будет так же невозвратим, как и старый добрый Смелый. Только Вася будет какой-нибудь другой, а Смелого уже никакого не будет.
В общем не, вся эта достоевщина, она проносилась как-то, но меня больше заботили вопросы сугубо практические, и первый из них: как все устроить?
Я ночей не спал, ворочался, думал. Подсказал мне, что удивительно, Юречка. Я в нем тогда очень нуждался, в смысле, чтобы он меня снова любил, потому что сам я себя как-то не очень в последнее время. Я звонил ему часто, и мы долго разговаривали.
В тот день, помню, снега выпало, все за окном стало невероятно, блистающе белым. Я качался на стуле, глядя на скатывающиеся по стеклу комки снежинок. Юречка говорил:
— Просто, когда я вспоминаю об этом, до меня как-то не доходит, что я мог оказаться на его месте.
Это он про другана своего, значит, которому башку оторвало. Я кивал, не понимая, что Юречка меня не видит.
— И вот меня бы не существовало. Можешь себе такое представить?
— Не могу, — сказал я. — Я вообще не очень представляю, как было бы без тебя, хотя ты и далеко.
Я почувствовал, что он улыбнулся, и меня это страшно обрадовало.
Ну, конечно, это не была та улыбка давнишнего, доафганского Юречки. Но хоть какая-то, ведь правда?
— А у нас снег, — сказал я. Юречка снег любил, снег и зиму вообще, потому что тогда ему легко было вспоминать, как далеко он уже от той раздербаненной войной страны, куда сам когда-то напросился, чтобы делать, разумеется, только добро.
Нет, Юречка у меня герой. Это точно. Он всегда хотел только хорошего, а от плохого ему было, как всем нормальным людям, очень плохо. В отличие, например, от меня.
— Хорошо, — сказал Юречка. — У нас уже по щиколотку. И ветер такой пронизывающий.
Я подумал, что хочу, как в детстве, поиграть с Юречкой в снежки, но говорить об этом не стал. В конце концов, когда мы играли в снежки в последний раз, у Юречки было две руки. А теперь выходило бы как-то нечестно.
— Не хочешь приехать? — спросил Юречка.
— Да я не могу. Дела сейчас. Надо деньги зарабатывать.
— Я возил ее в Свердловск.
— А, — сказал я. — Ну, что, опухли у нее мозги?
Юречка укоризненно помолчал, потом сказал:
— У тебя мозги опухли. А она больна. Иногда вдруг, особенно после сна, начинает нести какую-то бессмыслицу. Потом приходит в себя, но…
— Но осадочек-то остался, — заржал я. Снова тишина в трубке, только звук Юречкиного дыхания, всегда размеренного и даже какого-то печального.
— Невролог сказал, это что-то с сосудами, — наконец выдал Юречка. А я вдруг подумал: взорвался бы ты тогда вместо друга, не пришлось бы сейчас вот это вот все. И от одной мысли, от страха, который был в ней заключен, я чуть не заплакал, так меня проняло люто.
И тут, параллельно с этим, до меня вдруг дошло, какой способ самый чистый, самый надежный и самый безличный, не требующий моего, можно сказать, присутствия. С разноцветными искрами состыковались в моей голове ответы на самые главные вопросы: как убить Смелого и как остаться живым.
Я даже выдохнул взволнованно.
— Что такое, Вась? — тут же спросил Юречка. Он меня все ж таки вырастил, так что чувствовал неплохо, знал мои повадки. И хотя мы друг друга уже давно не особо понимали, осталось то, другое, что позволяет по одному вздоху услышать волнение. Наверное, у нормальных матерей так еще бывает с детьми.
— Как сделать взрывчатку? — спросил я.
Снова пауза. Длинные, мертвые секунды между нами.
— Как? — повторил я. — И чтобы с таймером, знаешь? Чтобы рванула в определенное время, понял, да?
— Что?
— То, — сказал я. — То, блядь, Юрик, помоги мне, меня девушка спросила.
Не было у меня девушки никакой уже, и, если б Юречка меня хоть вполовину так же хорошо понимал, как чувствовал, все бы он просек. Сколько раз я на самом деле перед ним так палился? В какой-то степени, я вообще был с ним честен, не моя проблема, что он меня не слушал.
Имеющий уши, да что-то там. Ну, да.
— Слушай, я не знаю, — сказал Юречка. — Что за вопросы? Она у тебя нормальная?
— Нормальнее некуда. Даже скучная.
— Слушай, я не подрывник. То есть, интересно, конечно, что мне руку оторвало, но не настолько.
Мы оба засмеялись, я все не мог перестать хохотать.
И тут до меня дошло: зато подрывником был Армен, мой старый знакомый. Меня подкинуло на стуле, я чуть с него не упал. Я радовался, ну, по серьезу. А вы не радуетесь, что ли, когда решите сложную задачку? Это человеку свойственно.
Я сказал:
— Ладно, брательник, мне пора, а то на работу опаздываю.
С работой я ведь тоже не соврал, такая она у меня — людей убивать. Вот начальника своего, к примеру, ну, или еще кого, неважно. Однажды я убил своего коллегу.
Я прижал руку ко рту, чтобы это все Юречке не сказать.
— Ладно, — сказал Юречка. — Тогда до связи.
— До связи, — сказал я и уже хотел бросить трубку, как Юречка вдруг добавил:
— Война будет.
— Да? — спросил я. В политику я особенно не рубил в последнее время. То есть, из каждого утюга про Чечню чушь всякую несли, но как-то мне не верилось, что война может быть там, куда мама в юности в экспедицию ездила. Как-то не вязалось все это с красивыми горами, с ее рассказами про песни у костра и гостеприимных местных проводников. Может, просто то был единственный раз, когда она из Заречного выбралась, когда мир посмотрела, оттого там для нее чудо такое было.
Мать моя в жизни немного вещей чувствовала, даже почти никаких, но о том, как она была в Гудермесе, рассказывала всегда с такой запредельной нежностью, какая должна была достаться нам с Юречкой. И эта нежность ее, ее неожиданная чувствительность, почти сентиментальность, она у меня как-то против воли связалась с Чечено-ингушской АССР. Это были, может, единственные моменты, когда матери правда хотелось мне что-то рассказать, чем-то со мной поделиться.
Так что, ну, вроде тупо, а все-таки я почему-то не верил, что будет война. Как будто Чечня была такая ниточка между мной и матерью, единственное мое хорошее воспоминание о ней — ее рассказы.
— Дудаев, — сказал Юречка. — В Афгане воевал, кстати.
— Это что ж он своих бомбил?
— Нет, это он теперь своих бомбить будет, — сказал Юречка строго и продолжил странно, рассеянно. — Я его почти знал. То есть, через два рукопожатия. Это странно, правда?
У Юречки там афганское братство разрушалось, и я так хотел ему помочь, хотя палец у меня был уже над кнопкой отключения звонка. Я покрутил им вокруг и сунул руку в карман.
— Странно, — сказал я. — Очень странно.
— И снова будут умирать люди, — сказал Юречка. Они и так будут умирать, подумал я, и сейчас умирают, это праздник, который всегда с тобой.
Но у людей, вернувшихся с войны, имеется такая странная черта, они считают, будто есть настоящая смерть, а есть какая-то игрушечная, плюшевая. Или так: вот есть гибель, а есть смерть, и смерть в этом смысле вообще-то мало что значит.
— И теперь она уже у нас, не где-то далеко, эта война. Мне иногда кажется, что война вообще всегда одна и та же. Что греко-персидская, что франко-прусская, что советско-афганская.
Я понимал, о чем он говорил. Я представил себе путешествующий под кожей сгусток крови.
— Ладно, — сказал вдруг Юречка совсем другим тоном.
— Но почему ты решил, что будет все-таки? — спросил я.
— Не знаю. У меня есть такое чувство.
И этого достаточно. Я думаю, все самое важное мы в этой жизни чувствуем, потому что не от головы идет вся правда, а от души. И эту, самую важную правду, мы узнаем не через глаза и уши, а через что-то такое, что не называется даже никак.
Я ему поверил.
Юречка сказал:
— Ну, не буду тебя отвлекать.
— Да, — ответил я. — Позвоню еще вечером, ладно?
Мы распрощались, и я пошел искать записную книжку. Все перерыл, думал, что проебал. Вот было бы обидно такой план придумать, и все вот так бездарно просрать по рассеянности. В конечном итоге, обнаружил записную книжку за телевизором. Не знаю, как она попала туда, не Бог же ее положил, чтобы я поискал. Может, по пьяни закинул, когда злой был.
В общем, набрал я Арменчику.
К телефону подошла его дочь.
— А папа дома? — спросил я.
— Да, — пискнула она, и мне стало так невыносимо, невероятно стыдно, что я едва не бросил трубку.
Когда Армен подошел к телефону, я уже был почти в порядке.
— Здорово, братан, — сказал я. — Дело есть к тебе на миллион долларов.
— Ну, чтоб не соврал, — засмеялся Армен.
А я сказал:
— Ладно, признаюсь, немножко я приукрасил. Но как ты насчет встретиться, побазарить?
Армен помолчал, раздумывая. Было в нем наряду с его веселой живостью какое-то нереальное спокойствие, как у тысячелетних гор, вообще никакой суеты — всегда Армен располагал всем временем мира. Мне этого было не понять, я жил в маленьком мирке, который быстро заканчивается, и эти восточные штучки точно не для меня.
— Где встретимся? — спросил я быстро. Терпения у меня не было уже. Армен сказал, наконец, так живо, словно никакой паузы не случалось.
— Давай встретимся.
Назначились, попрощались, и я стал думать, как бы так Армена уговорить мне помочь. Ну, конечно, я собирался предложить ему бабла, но разве этого достаточно? Бабло это приятно, конечно, но это вещь проходящяя, а я хотел предложить Армену что-нибудь вечное. Например, снова ощутить себя героем.
Как вам такое, а? С людьми можно работать, когда знаешь их очень сильные желания.
В общем, я все почти сразу понял, как мне с ним быть, и так с себя самого удивился, что я это понял.
Встретились мы у армянской церкви на улице Макеева. Это было приземистое, вишнево-красное здание, круглоголовое, развеселое, но в то же время торжественное, грубовато красивое. Прям перед ним раскинулось небольшое кладбище, совсем уж рядом, оно ничем не было отгорожено от церкви, а церковь — ничем от него не защищена. Было в этом что-то зловещее для русского человека, а армяне, видать, смотрели на такую планировку спокойно. В принципе, правильно. Что толку, все еще смешаемся однажды, живые с мертвыми, так говорят.
Армен встретил меня радостно, мы обнялись, но я был старательно рассеян, чуть расфокусировал взгляд, отчего контуры у вещей изменились, расплылись.
Армен пошел к воротам, указав на скамейку. Я остановился, спросил:
— А нормально, если я?
Армен улыбнулся.
— Конечно, пойдем. Тут хорошо, спокойно беседовать.
Но я-то знал, о чем мы будем говорить, спокойно мне не было, я глянул на небо, ища Бога, который готовится запульнуть в меня молнию. С трудом, ощущая тугой комок в горле, я шагнул за ворота. Даже воздух, казалось, чуточку изменился — святые места это умеют. Он стал разреженным, как на большой высоте, и я хватал его по-рыбьи жадно и быстро.
Про рыб ведь странно, да? Они не могут жить на воздухе, как мы — в воде. Как оно все устроено-то. Я тогда об этом подумал, когда мы уселись на скамейку, и надо было уже говорить.
Никак нельзя было покурить, я глядел на бледное солнце, прищурив один глаз.
— Я заплачу тебе сколько угодно денег, — сказал я нарочито быстро. Надо сказать, что вообще-то каждым жестом своим, каждым движением, всяким выражением лица — я всем играл и отдавал себе в этом отчет.
— Так, — Армен положил руку мне на плечо. — Не надо о деньгах. Ты лучше скажи, что случилось.
Его трещотный южный акцент показался мне на редкость благозвучным.
— Подожди, — сказал я, заглянув ему в глаза. — Я реально, ну, я не знаю, я тебе не должен этого всего говорить, ну, чисто между нами с тобой, а?
Армен серьезно кивнул, и я сказал:
— Я встречался с одной женщиной, ее звали Лара. Нет, вообще не с этого надо начать. Слушай, меня жизнь в такое место занесла, ты не поверишь.
Я уперся взглядом в землю, валялся одинокий белый лепесток, с кладбищенского букета, небось, ветер унес его у меня из-под ног, он проскользнул сквозь сердцевину кованной розочки в могильной ограде и опустился на свежую горку земли.
— Я в бригаде, — сказал я, кусая губу, нарочито понизив голос. Армен вскинул бровь, выражая неудовольствие.
Я развел руками, заговорил еще быстрее:
— Ну, вот так, так получилось. Пожалуйста, давай вот сейчас без этого. В общем, Лара, она, ну, бл…
Я глянул на золотой крест, венчающий верхушку алой церковки.
— Проститутка, — поправился я. — Да, но я ее любил. Всех любят, и таких. В общем, из-за моего бригадира, она покончила с собой. Я не знаю, что он там с ней сделал, правда не знаю. Меня он тогда отправил подальше, там какая-то очень страшная история вышла, мне рассказала ее подруга, Лиза. Да неважно, как ее там.
В общем, залил я ему все это, даже чуть не расплакался, по итогам, потому что Лару вспомнил, потому что вспомнил ее мертвую и могилу с волной в далеком Мурманске. Я утирал подступившие слезы, а Армен долго молчал.
Я знал, что он купится. Армен тосковал, он хотел быть героем, защищать слабых. Он сам мне говорил об этом, когда я отмеривал ему ханки.
Мне было стыдно перед Божьим домом так по-сучьему лгать, но, в то же время, я чувствовал, что церковь поблизости подкрепляет мой рассказ, дает ему дополнительную силу. Некоторые ведь думают, что, если врать у церкви — язык отвалится, что это никак нельзя сделать.
Даю один интересный совет: можно, если у тебя совести нет. Тогда вообще все можно.
Я еще долго рассказывал свою историю, кое-где она была правдой, кое-где — наглой ложью, кое-где — небольшим преувеличением. Центральным тезисом все равно было мое желание отомстить за Лару, к которому я возвращался снова и снова.
Я любил ее, и в то же время я использовал ее имя, прожевал его и выплюнул. Ну, вот так.
Армен не щурясь смотрел на солнце между серых туч. В этот момент он напоминал рабочего мужика с картин, висевших всюду, когда я был маленьким. Это вроде как называлось "суровый стиль", излет соцреализма, как недавно выяснилось. Мрачные рабочие с серьезными героическими глазами, глубокие тени и однообразные пейзажи сложных для жизни земель.
Наконец, я закончил. Армен сказал:
— Послушай, я…
И в тот момент я реально не знал, что Армен ответит. Вся моя судьба решалась в эти секунды. Я видел, что и сам Армен не знает. В нем боролся человек, крови с которого было уже достаточно, и человек, который не мог оставить в беде ни друга, ни даму.
Наконец, он сказал:
— …тебе помогу.
Я выдохнул.
— Прости, — сказал я. — Прости, Армен, что свалился, как снег на голову. Любые деньги, брат, любые деньги.
По итогам, все это удовольствие обошлось мне почти бесплатно. Заплатил исключительно за расходники.
Пока Армен готовил эту штуку, я все время сидел рядом с ним, мне хотелось понять, как это происходит, ну, и научиться. Учиться — всегда пригодиться. Часто он поручал мне работу, требующую строго двух рук.
Сначала я тупил по-лютому, пока Армен объяснял мне что-то хитроумное про инициирующие заряды, про схемы подрыва, про запалы разных видов. Я вдруг понял, что самим делом Армен ужасно увлечен, ему нравилась механика, он был влюблен в то, что создавал. И поэтому, может быть, бомба удалась на славу.
Армен научил меня с ней обращаться. Примерно в это время яростная увлеченность, с которой он делал бомбу, спала, и он, вроде как, даже совестью немного мучился. Ему нравилось создавать эту штуку, но, как только она оказалась законченной, он сразу вспомнил, для чего она предназначена.
Он сказал:
— Вот так ты ее активируешь. Как только сядут батарейки, рванет. Это плюс-минус двенадцать часов.
— Понял тебя.
Армен поглядел на меня странно, его темные, красивые, как у святого, глаза стали на секунду, как у святого же, и печальными.
— Ну, давай.
— Спасибо тебе, — сказал я. — Если про деньги передумаешь…
Но Армен только махнул рукой.
Мы как-то суматошно попрощались, и я знал, что больше его никогда не увижу, что он не захочет со мной разговаривать. Но оно того стоило.
Как же мне ссыкотно было спать в одной комнате с бомбой, но, в то же время, я так боялся оставить ее без присмотра. Хоть она и была надежная, всегда оставался шанс, что рванет, ну, просто так, ну, вот взбрело ей. Каждый день я просыпался от кошмара про стену огня, про невероятный жар и, даже оказавшись в прохладной, темной комнате, не верил себе.
Казалось, что это-то и есть сон, а вот пламя — реально. Реальнее реального.
Но к тому моменту, как мне представился случай ее использовать, к бомбе я уже почти привык. Стала родная, даже отдавать жалко было.
А случай был примечательный: день рождения Сереги Ромео.
Ради этого дела я аж перестал колоться. В рестик пришел на лютых кумарах, всем сказал, что гриппую, и от меня шарахались, как от сифы.
— Ты давай не зарази меня, — смеялся Смелый. — А то у меня сын мелкий, жена прибьет, если хуйню в дом притащу.
А я смотрел ему в глаза, в совиные глаза, которые скоро перестанут существовать, улыбался, смеялся, отшучивался и знал, что я убью его. Это было не как с Вадиком, про Вадика-то я даже не догадывался.
Аппетита у меня не было, но пил я по-скотски, до ужаса много. Это все нужно было для того, чтобы просто на Смелого смотреть.
Но это пиздеж все-таки будет, если я скажу, что не чувствовал над Смелым власти, что в глубине души не ощущал, как приятно тянет меня эта ноша. Дорога в ад была местами просто изумительна хороша.
Как мои китайцы из общаги старательно перебирали зернышки риса, так я перебирал свои обиды на Смелого, потому что я боялся дать слабину. Я надеялся, что обид наберется достаточно, но вышло так, что Смелый был, конечно, жадная сука, но особых грехов (кроме убийств, ну да) за ним не водилось.
Нормальный мужик, если уж так-то.
Мне было плохо, без шуток, Гриня все спрашивал, не хочу ли я домой. Когда он нажрался в дугу, я, поймав момент, вытащил у него из кармана ключи от тачки.
— Да иди ты домой, — сказал Серега минут через пятнадцать, когда я пускал сопли в салатик. Серега ущипнул за жопу миленькую, сисястую официантку, она очаровательно и послушно ему улыбнулась.
— Ну, чего ты мучаешься? — спросил он у меня. — Все, поздравил. Вали домой, отоспись там. Спасибо, что вообще пришел, брат.
— Да без проблем, — сказал я, прижав руку ко лбу. — Бля, что-то меня ебашит.
— Да пиздуй уже, — заржал Смелый. И я подумал, что это, конечно, не будет последнее, что он мне скажет, а только последнее, что он мне скажет вживую. Я предусмотрительно оставил в рестике кошелек.
В глазах почти двоилось, от волнения и кумара я истекал потом, как кровью. Втянув сопли, я глянул наверх, на небо, снова ища Бога с его молнией.
Господи Боже мой, я знал Смелого, знал его почти наизусть, он был моим бригадиром и, в определенном смысле, научил меня многому.
Все мои братаны были в жопу бухие, рестик гремел от музыки и криков, в окне маячили темные, расплывчатые силуэты.
Я перекрестился и пошел к машине. Это был самый страшный путь в моей жизни. Я думал, что не одолею десять метров пути до тачки никогда.
Открыв новехонький мерин Смелого, я завел бомбу и сунул ее под сиденье машины.
Значит, двенадцать часов.
На самом деле, самым сложным было не это, а вернуться в рестик, пройти в сортир и кинуть на пол ключи. Я отлил, переступил через ключи и направился в зал к ребятам.
— Бля, — сказал я, хлопнув себя по лбу нарочито больно (я же себя ненавидел, Господи). — Кошелек проебал.
Кошелек тут же полетел мне в лицо, я умудрился в своем удивительном состоянии довольно легко его поймать.
Уже на улице я заглянул в кошелек и увидел, что парочка купюр загадочным образом исчезла. Ох Смелый, Смелый.
Дома я первым делом ставанулся, чуть не кончив от облегчения. О, эта великая радость ни о чем не думать.
Я предполагал, что спать у меня не выйдет никак, но все равно, просто на всякий случай, завел будильник. Ну, мало ли. И хорошо, что завел, потому что я заснул.
Проснулся я в приятном волнении, пошел мыться, ощущая, как тело напряжено, долго стоял под горячей водой — времени еще было достаточно.
В душе нам иногда приходят умные мысли, разве нет? Вот и мне пришла одна, да такая умная, что я выскочил из ванной голый, едва не поскользнулся на кафеле и не разбил голову и, молясь Господу на все известные мне лады, схватил телефон.
Продрогший и голый, я дрожащими руками набирал номер. И в то же время я сомневался. Я все-таки сомневался, и на том самом Суде мне это вспомнят.
Я думал, а если Гриня сдаст меня? К тому моменту, как по трубке пронесся первый гудок, я уже был уверен, что так оно и будет. Но мне, я решил, оно все равно.
— Гриня! — сказал я, услышав его хриплый голос. — Гриня, не вози сегодня Смелого никуда. Не вози, я тебя умоляю. Скажи, у тебя зуб болит, что угодно скажи, ладно?
Гриня молчал.
— Ты меня слышишь?! Гриня, ты слышишь меня?!
Я подпрыгивал от нетерпения, потрясал писькой перед жителями соседних домов.
— Гриня, блядь, послушай меня, Днестр, брат, пожалуйста. Зуб болит, не знаю, теща рожает, умерла черепашка!
Гриня молчал.
Я подумал, что вот и все. Как хорошо оно шло, пока я не вспомнил о Грине Днестре, о морали, обо всем таком.
— Ты меня понял?! — рявкнул я. — Ты сечешь вообще, о чем я тебе тут толкую?!
— Да, — сказал Гриня, и я бросил трубку. Некоторое время я бил себя телефонной трубкой по голове. Надо признать, это было больно.
Я оделся, даже позавтракал, руки у меня так тряслись, что яичницу пришлось жрать со скорлупой. Я думал, что отпелась моя песенка, все.
Но, в то же время, я собирался играть свою партию до конца, в смысле, никогда не сдавайся — тебе всегда может повезти. Кто это сказал? Ну, положим, я сам.
Короче, за два часа до предполагаемой детонации бомбы, я позвонил Смелому.
Что я ожидал услышать? Ну, например:
— За тобой уже выехали, сука!
Но голос Смелого был спокойный, сонный.
— Что надо? — спросил он. И я, неожиданно хорошо с собой сладив, сказал:
— Батянь, ко мне тут Марк Нерон приезжал. Поговорить надо, срочно.
Смелый встрепенулся.
— Что? А сам приехать не можешь?
— Нет, — сказал я. — Я даже не уверен, что реально могу с тобой по телефону говорить. Давай, подорвись, это важно.
Я почти физически ощущал, как он волнуется.
— Мне кажется, ты нагнетаешь.
— Тебе так не будет казаться, если ты ко мне приедешь и послушаешь меня, — сказал я. В эти слова я старательно вложил весь свой мандраж от предстоящего.
— Ладно, — проворчал Смелый. Расчет у меня был правильный. Раз Марк Нерон ко мне только пришел, значит, пока опасности ждать не стоит — все вроде логично.
— Давай быстрее. Я тебе такое расскажу, как звать тебя позабудешь.
— Сплетню, что ли?
— Невероятно прикольную, — заржал я, и долго не мог остановиться, все смеялся и смеялся, и, в итоге, больно стукнул себя по груди.
Смелый сказал:
— Ладно, братан.
Я выдохнул с облегчением. А потом Смелый вдруг сказал:
— Спасибо. Я никогда тебе этого не забуду. Что ты не кинул, и все такое.
Но я кинул. И все такое.
Эти слова его что-то во мне так глубоко раскровили, так задели, что я не отреагировал, когда он сказал:
— Только жену к теще отвезу. Просто моя мать приехала к Саньку.
Санек — это сын его, если что.
— А жена, — продолжал Смелый. — Мою мать просто ненавидит. Ну, и пусть пиздует к своей.
Голос его журчал в моей голове, проходил сквозь одно ухо и выходил из другого, плыл дальше, к какой-то своей неведомой цели. Я сказал:
— Давай быстрее.
Бросив трубку, я опустился на пол, прислонился головой к стене. Хотелось ебануться с размаху, чтоб мозги по всем обоям.
— Все кончилось, — сказал я. — Давай, все, проехали. Кончилось.
Не знаю, сколько я просидел, пытаясь унять дрожь, прежде, чем до меня, идиота, доперло.
Жену к теще он, сука, собирался отвезти!
Жену, женушку, которая и про делишки Смелого-то половины себе не представляла, если вообще что-нибудь в этом соображала. Совершенно невинная женщина, мухи в этой жизни не обидела. Бестолковая, красивая куколка, но живая, живая, живая.
Или уже нет.
Я видел ее пару раз, платиновая такая блондиночка при золотых часиках, глазками лупает так, что реснички шелестят.
И вот я ее это, убил.
Я принялся звонить Смелому, но трубу никто не брал. Где сучья бабушка?
Ну, может, она с сыном Смелого гуляла, с бедненьким сироткой.
Я выбежал из дома, сел в тачку и выехал со двора, потом до меня дошло, что я понятия не имею, где живет ебучая теща Смелого.
И я просидел в машине полтора часа, а потом ударил себя ножом в бок. Ну, так вышло.
Правда, убить себя не вышло.
В общем, я добрел до дома, перевязался как-то. Скорую вызывать не стал, подумал: откинусь, значит, судьба у меня такая. Нет, так и хуй с ним, значит, тоже такая судьба.
Я лежал и глядел в потолок на псевдохрустальную люстру, блестящую от зимнего псевдосолнца. Боли не было, потому что я ебнул герыча. Периодически я прислушивался к себе, не умираю ли. Два раза сменил повязку.
А потом мне позвонил Серега Ромео.
— Смелый взорвался! С женой!
— С женой? — спросил я севшим голосом. Что хорошо, конечно, я же играл в грипп.
— С женой, — повторил Серега. — На Проспекте Мира. У дома тещи своей.
— Во ей подарок, — сказал я. — Дочу взорвали.
— Ну да, это полный пиздец. Ты как?
— Херово, — сказал я. — Температура сорок.
— Так, мы поехали разбираться. Сейчас всех поднимут, небось.
Когда нож входит в тело, это ощущение интересное, спорное. Но оно куда лучше, чем те слова про дочку, которую взорвали. Я сказал:
— Лады, до созвона, если что. А Гриня?
Сердце у меня упало.
— В порядке Гриня, зубы у него болят. Пусть Бога благодарит за то, что у него там нарывает.
— Это да.
Когда мы с Серегой распрощались, я почему-то стал выть. То есть, это как-то помимо моего желания у меня вышло, будто я взбесился. От ора у меня опять рану раскровило, плюс я думал, что соседи дурку вызовут.
И надо было, если по-честному.
Вечером, ну, часов, допустим, после шести, раздался звонок в дверь. Мне было все равно, кто это.
Я даже ожидал увидеть жену Смелого.
— Васечка, — я думал она это скажет. — За что ты так со мной? Я же не убийца. А ты только убийц убиваешь, правда? Это же так просто — убивать убийц.
Господи, думал я, Господи, сохрани меня от этого ужаса.
Но, когда я открыл дверь, в первую минуту мне все равно казалось, что передо мной стоит она с головой покрытой кровью.
Хотя так-то у нее вообще больше не должно было быть головы.
Эта мысль меня и отрезвила. Образ этой Лиды (или Лены?) начал расплываться, и я понял, что стоит передо мной вообще-то Марк Нерон, которого с Леной (или Лидой?) при всем желании никак не спутать.
— Ну, что, братух, французы об этом хорошо сказали: plus ca change, plus c'est la meme chose. Чем больше перемен, тем больше все остается по-прежнему.
— Что? Французы?
Марк Нерон пощелкал пальцами у меня перед носом:
— Ну да, Наполеон, Мане, Моне, Жан-Поль Сартр. Знаешь таких?
— Не всех, — сказал я.
Марк Нерон вытянул меня на лестницу.
— Пошли, — сказал он. — Будем праздновать твое повышение.
Идти было тяжеловато, но не от боли, а как-то в целом, от усталости, что ли. Нерон был в отличном настроении, он говорил:
— Хорошо ты сработал, Вася Автоматчик, я тебя сердечно поздравляю, ты это место заслужил.
— А, — сказал я. — Ну, да. Я сам думаю, что все это было ловко.
Мы спустились пешком. Марк Нерон из принципа игнорировал лифты, спортик и все такое.
На улице шел снег, крупные мягкие хлопья падали мне на нос, застывали на ресницах.
— А как же ж жена его? — спросил я. Марк Нерон глянул на меня странно. Я и вправду спросил таким тоном, словно это было "можно что-нибудь сделать?". Ну, как ей уже поможешь, долбоеб.
— Да, — сказал Нерон, поймав толстый комок снежинок, ставший водой у него на ладони, капли он стряхнул брезгливым жестом. — Так бывает. Очень, конечно, жаль.
На самом деле ему не то что очень, а вообще не было жаль.
— А пацан его?
— Жить будет богато, братва позаботится. Такая трагедия, конечно, в жизни. Но это здорово закаляет.
Открывая машину, Марк Нерон вдруг засмеялся.
— Вырастет — отомстит тебе.
Мы сели в черную бэху представительского класса. Вечернее небо было по-зимнему розовато-фиолетовым.
— Атас вообще, — сказал я.
— Ты маленько в шоке сейчас, — ответил мне Марк Нерон. — Но это пройдет. В голове все уложится. Я тобой доволен. Очень, даже не представляешь себе, как.
— Спасибо, — сказал я, остужая лоб о холодное стекло, я прислонил голову к окну, и ее потряхивало от движения машины, даже казалось, что мозг мой подпрыгивает.
Некоторое время мы молчали. Я подумал, всегда ли Марк ездит без водителя, принцип у него такой или, может, это все для конспирации. Непонятно было.
Уголком глаза я видел эту красноватую, нероновскую рыжину и снова думал о женской головке в густой крови.
— Я покурю? — спросил. Нерон спокойно кивнул, он глядел на дорогу, глаза его блестели. Небо было мутное, пустое, и я долго-долго пытался найти хотя бы одну звезду, пока Марк Нерон не сказал:
— Знаешь, как на латыни будет слово грех?
— Не ебу, — сказал я, закуривая.
— Пеккатум. Это слово предполагает ущербность самой человеческой природы, внутреннюю искаженность. На греческом грех это хамартиа. Дословно это промах. Промах лучника. То есть, ошибка. В великом и могучем это все тоже есть. Грех — огрех. Понимаешь?
Я и вправду немножко понимал, к чему Марк клонит, поэтому слушал внимательно.
— Католики человеческую природу воспринимают пессимистично. Таков Августин, таковы и все они. Православная церковь, вслед за Пелагием, принимает другую точку зрения. Человеку свойственно ошибаться, но не быть ошибкой. Врубился?
— Врубился, — сказал я, потирая виски.
— Поэтому, я думаю, в православии нет и не может быть чистилища. Зачем все эти полумеры, если каждый имеет шанс исправиться?
— Я не очень разбираюсь.
— А надо разбираться. Чуть ли не больше священника надо разбираться.
Марк Нерон на секунду прикрыл глаза, потом снова взглянул на дорогу.
— А куда мы едем? — спросил я.
— Сказал же, праздновать, ко мне, — он легко и спокойно улыбнулся. — Расскажи мне, как ты все это устроил? Ехать нам все равно еще прилично.
Меня как-то затошнило, я спросил:
— Вода есть?
— В бардачке минералка.
Холодная, чистая, обжигающая горло водица привела меня в чувство, по крайней мере, более или менее. Марк Нерон постукивал по рулю пальцами в синих перстеньках, и я вдруг подумал, не будут ли они колоть Гриню Днестра, беднягу Гриню.
— Слушай, а Гриня, мой братан…
— Проверяют, — коротко ответил Марк Нерон.
— Я ему…
— Я так и понял, — сказал он. — Ну, бывает. Человек всегда человек.
Люди остаются людьми. В самых невыносимых и странных обстоятельствах, это правда.
— Но с ним все нормалек будет? — спросил я с каким-то неожиданным для меня самого отчаянием.
— Нормально все будет, кончай очковать. Я все устрою. Причастные найдутся.
— А эта баба? Жена?
— Да что жена-то? — спросил меня Марк Нерон. — Земля ей пухом, одним словом.
— Но она-то как же?
Нерон покачал головой.
— Во ты тупой, — сказал он. — Нереально просто.
Но как-то это прозвучало без осуждения, по-доброму.
Я сказал:
— Сейчас, я расскажу все, ну. Подожди минутку.
Может, Нерон думал, что так меня покрыло с этого убийства — дело нелегкое все равно. Но я-то сам себя в бок ножиком ткнул и знал, что проблема в другом. Мне было глубоко все равно, умру я или нет. Единственное, хотелось поглядеть на жилище Марка Нерона, дотянуть до этого. Богатые люди живут сказочно, в таком доме, я был уверен, и умереть не жалко.
Некоторое время я собирался с силами, язык ворочался трудно. Наконец, я сказал:
— В общем, я какой-то прям молодец.
— Не сомневаюсь, — ответил Нерон.
Короче, стал я ему рассказывать все, что было, как я это готовил, как я врал бесконечно, как все утром случилось, про бомбу, как делали ее.
— А контактик чувака подкинешь? — спросил Марк Нерон. — Подрывника, я имею в виду.
— Не, — сказал я. — Извиняй.
— Понимаю.
По ходу дела, Марк Нерон смотрел на меня со все большим любопытством. Что и как я сделал ему очень понравилось, к концу рассказа он даже восхитился моей выдержкой.
— Пиздец, — сказал он. — Нервы отличные просто.
Нервы у меня ни к черту были, на самом деле, учитывая все, но я об этом не сказал.
Марк Нерон стукнул меня по плечу.
— Далеко пойдешь, прям вижу. Все, другие времена настали, Автоматчик, забудь, что пушечным мясом был. Теперь ты человек серьезный. Уже почти.
— Уже? — спросил я.
— Почти, я же сказал. Официально мы это дело начнем пробивать с завтрашнего дня. Но для себя теперь считай, что бригадир ты.
— Нормально, — сказал я. — Из грязи в князи.
Марк Нерон теперь глядел на меня совсем по-другому. Не знаю, может, себя узнал в чем-то, а, может, просто понравилось ему, какая у меня вышла история с этим убийством. Я Нерона заинтересовал, и это я молодец. Для карьеры могущественный покровитель полезен, даже необходим. Ну, это, если я сегодня не умру. Тогда надо ж будет чем-то заниматься, ну, вот карьеру делать, к примеру.
Мне казалось, что мы едем бесконечно, нереально, невероятно долго, снегопад то усиливался, то полностью исчезал. Марк Нерон все выспрашивал у меня детали, даже самые незаметные, неважные. К примеру, очень его интересовало, где именно я ключики от машины потом бросил.
— Ну, в сортире. Типа Гриня потерял, — сказал я.
— Спорное решение. Но вообще нормально. Все остальное рискованнее было бы. Что Днестр-то тот, думаешь? Сдаст тебя?
— Да упаси Бог! — сказал я быстро. — Да и не знает он толком ничего. Про тебя точно не знает.
— Ну, — сказал Нерон. — Твоя ответственность.
И я вдруг спросил его, может, оттого, что он мне много вопросов задавал подряд, не знаю.
— А ты что, по-французски говоришь?
Марк Нерон отвел руку от руля, помотал ей, мол, так и сяк, более или менее.
— В детстве учил. Немного помню, в основном, пословицы всякие. Есть еще хорошая: аujourd'hui en fleurs, demain en pleurs. Сегодня в цветах, завтра в слезах.
— Типа "то густо, то пусто"?
— Ну, вроде того. Очень мудрые люди, не только с бабами, а вообще.
Я чуть сполз на сиденье, глядя на мелькающее в клетке лобового стекла небо.
— Только не наблюй тут смотри.
— Да не. Меня не тошнит.
Это было не совсем уж правдой, но разбираться с проблемами надо по мере их поступления.
— О тебе, — сказал я. — Много слухов ходит.
— Да уж, — сказал Марк. — Ну, я птица редкая. А вообще думаешь о тебе, что ль, слухов не будет?
— Вот ты правда образованный?
— Три курса исторического, — сказал он. — Это образованный? Сам решай.
— А что изучал?
— Античность. Вообще курсачи я по Отцам Церкви писал. Тема опасная, приходилось очень напирать на историческую ценность. До сих пор кое-что помню. Вот ты спроси меня: кто сформулировал догмат о Троице?
— Кто сформулировал догмат о Троице? — спросил я, как завороженный. Образованного человека я видел чуть ли не впервые. Нет, Юречка вообще-то тоже университеты оканчивал, но он выучился на учителя истории, и ощущения чуда, магии от его знаний я никогда не славливал.
Марк Нерон перечислил, на немецкий манер отгибая пальцы:
— Отцы Каппадокийцы. Григорий Нисский, Василий, кстати, Великий и Григорий Назианзин, младший, если что, его еще Богословом называют.
Марк Нерон засмеялся над чем-то своим, а я глянул на него со странным желанием найти какой-нибудь изъян. Я имею в виду, мир полнится историями о том, как разбойник, придя к религии, взял да и исправился, стал чуть ли не святым человеком, открыл в себе неожиданные терпение и мудрость.
Но с Марком Нероном все, по ходу дела, произошло совсем наоборот. В голове у меня не укладывалось, как человек, получивший столько знаний, в том числе и о Боге, может стать бандитом.
Наверное, в жизни такое сплошь и рядом. В жизни, в общем-то, все сплошь и рядом встречается, даже самое невероятное с нашей точки зрения. Но вот тогда я удивился.
Мы как раз въезжали на Рублевку, снегоуборочные машины расчищали дорогу, и нам пришлось чуточку подождать.
Как же давно я тут не был, и все изменилось невыразимо.
Больше и роскошнее стали дома, превратились в особняки самых экзотических форм и расцветок, растянулись невероятно гаражи, выросли заборы. Не было больше той наивности, которая меня первым делом поразила, когда мы, еще с Антошей Герычем, начали наведываться на Рублевку.
Как-то окончательно эти люди стали далеки от народа, сами участки, казалось, вымахали, отдалили друг от друга дома.
Мне вдруг вспомнилась та красивая, снежная зима, Новый Год, проведенный с Зоей. Я тогда еще не был убийцей, и вообще мне теперь казалось, что то какой-то совсем другой человек, едва ли мы с ним в чем-либо уже сходились.
Я вспомнил высокие сугробы и Зоины раскрасневшиеся щеки, большие звезды на прозрачном небе. Такой я был счастливый. Почему человек в жизни счастливый так мало раз, так редко? Если б побольше давали счастья, может, как-то мы стали бы лучше, жалостливее.
Человека же нужно сначала самого обласкать, чтобы он других жалел. Дать ему поесть, поспать, потрахаться, погреться, и он ведь оттает.
Ну, пока еще не поздно. Про себя я уже не был уверен. Но чтоб вообще, в среднем, люди добрее стали — этого хотелось.
Я разглядывал особняки. Окна одних были слепые и черные, в других горел свет, но холодный и чужой. Может, так казалось просто потому, что далековато местные порядки отстояли от меня.
Столько всего было, будто историю тут собрали: почти средневековые замки, дворцы типа питерских, изысканные английские особнячки с привидениями, американские журнальные домики, под русскую деревню домищи, короче, кто во что горазд, кому чего от жизни надо.
Только какая-то бездушность, выхолощенность и омертвелость почти во всех этих постройках виделась общая.
Не знаю, как-то без любви все это было сделано. Но зато с фантазией. Это потом все пришло к одному, более или менее, образцу роскошного дома, который расползся по всей Рублевке, а тогда такое настало время — все мечтали.
У Марка Нерона дом был небольшой и не очень обычный. Как-то это Нерон обозвал, динозаврское такое слово, периптер, или типа того. Он даже сказал "под периптер", и этот предлог странным образом сделал словечко еще труднее для запоминания.
Короче, там были колонны со всех сторон, что-то греческо-римское, белое, как от палящего солнца.
— А что такой маленький? — спросил я, когда мы заезжали во двор.
— А у меня комплексов нет, — заржал Марк Нерон.
В гараже у него стояли сплошь мерсы, бэхи да феррари, видать, на выход. Дорожки были аккуратно и старательно очищены, сад, запорошенный снегом, казался заброшенным. Трехуровневый фонтанчик сдох на зиму, тонкая пленочка воды на дне большой чаши превратилась в лед.
— Красотища, — сказал я. — Если так-то, конечно.
— Особенно летом. Сейчас-то мы в Москве живем.
Я залюбовался всей этой экзотичностью форм, но внутри оказалось еще пизже.
Я даже на какое-то время забыл о том, что плохо себя чувствую, это стало такой неважной, маленькой, глупой деталью по сравнению с тем, что видели мои глаза.
Ну, только представьте себе все эти стены во фресках и мозаичные полы, всю эту нереальную, древнюю красоту, которая вдруг скинула старую кожу, обновилась, восстала из пепла, воскресла.
На фресках, как живые, распушили удивительные хвосты павлины, лозы обвивали корзины с фруктами, из золотых чаш вырывались диковинные растения. Цветы, птицы, рыбы — все так смешалось, что мне казалось, будто я очутился в раю.
Под ногами золотилась мозаика, с которой смотрели на меня охотники и жертвы.
— Римская мозаика, — сказал мне Марк Нерон, когда я заворожился. — Двадцать три оттенка золотого. Почти как в Софийском Соборе. Там двадцать пять.
— Ни хера себе.
— Я изначально хотел флорентийскую мозаику с заирским малахитом, но мне не понравилось качество камня.
— А я думал, ты решил поменьше выебываться.
Шутка была на грани, я сам это понимал, но Марк Нерон засмеялся. Я глянул на мраморный бюст в углу прихожей. Ну, хотя прихожей это все язык не поворачивался назвать, или коридором, там. Это был зал, я думаю.
— Ты свой, что ль, заказал? — спросил я, указывая на бюст.
Те же самые идеализированно ровные, мужественные черты, те же самые аккуратные кудри.
— Нет, — засмеялся Нерон. — Но это тоже Марк. Марк Антоний. Жена тоже говорит, что похожи.
Колоски на мозаике под ногами были такие реалистичные, что я боялся на них наступать.
Мы поднялись по широкой лестнице, и Марк Нерон отвел меня в свой кабинет, намного более классичный, разве что пол тоже был мозаичный, но в остальном все как всегда у серьезных людей, включая стол красного дерева, полый глобус-бар и кожаный диван.
Тем ярче блестела на фоне этой стандартной темноты и суровости золотая смальта, особенно прекрасна она была в искусственном свете.
Пока Марк Нерон доставал из шкафа рюмки, а из бара — шведскую водяру, я прошелся по комнате.
Бронзовое пресс-папье в виде мертвой косули (голова болезненно откинута назад, глаза-топазы смотрят с ужасом, патинированная спина изранена стрелами) прижимало к столу конверт из-под заказного письма. Получателем значился Чеботарев Марк Владимирович.
— Смешная фамилия у тебя, — сказал я. Марк отвлекся от струйки водки, чуть не перелил, но вовремя отклонил бутылку, улыбнулся своей ловкости.
— А, — сказал он. — Это дворяне рязанские. Мы из недобитых. Все детство это слушал, так заебало, если честно.
Он улыбнулся очаровательно и просто, но в то же время я не совсем верил, что Марк Нерон собой не гордится. По-моему, его по самому себе перло и тащило во всех аспектах. С другой стороны, вся эта история явно в какой-то мере его задолбала, раз он забил себе руки синюшными тюремными наколками. По итогам, получились совсем не дворянские грабли.
Марк Нерон дал мне рюмку и провозгласил:
— Память о Бруте взывает к тому, чтобы каждый, стоящий за него, выбрал свободу.
И до меня дошло, что Брут — это ж я. Аж в глазах потемнело. А Марк Нерон сказал:
— Теперь заживете с братвой. Res publica restituta.
— Чего? — спросил я, опрокинув стопку. — Республика проституток?
Марк Нерон заржал, потом махнул рукой.
— Вот, если бы меня за фарцу не исключили, то исключили бы за сочетание этих двух цитат.
— Почему? — спросил я, хотя не был уверен в том, что пойму ответ.
— Потому что первая принадлежит республиканцам, а вторая…
— Демократам.
По-моему, Марка Нерона я забавлял.
— Главному из цезарианцев — Октавиану Августу. Кстати, я имел в виду не того Брута, если вдруг ты принял на свой счет. Но это уже неважно. Важное другое. Ты, братан, будешь крутить огромными деньгами. Распорядись ими с умом, лады?
— Лады, — сказал я. Все ж было очевидно — Марку Нерону нужен свой ставленник, безопасный, ручной бригадир. Но в обмен на преданность он обещал ввести меня в мир огромных денег и очень важных людей. Оно того стоило.
Мы выпили еще, Марк сказал:
— Пожрать Тома должна была купить. Ну, закуси какой-нибудь, я не знаю.
Я решил, что Тома все-таки скорее домработница, чем жена, задумчиво кивнул.
— Надо будет спуститься, проверить, — сказал Марк, глядя в окно, затем взгляд его внимательных глаз снова сместился на меня. — Если не будешь тупить и убиваться, будущее у тебя большое. Ты сообразительный, хороший актер, умеешь вовремя рот раскрыть и вовремя промолчать. Ты любишь убивать.
— В смысле?
Он пожал плечами.
— Без этого никуда. А ты как думал? Художнику надо любить рисовать, музыканту надо любить играть…
— Я понял.
— Мало просто уметь что-либо, как думаешь?
Он хотел меня научить. Я думаю, что это очень важно — Марк Нерон хотел, чтобы я узнал то, что знает он. Потому что, по какой-то причине, уже не знаю, по какой, он видел во мне себя. По мне, так это странно. Все-таки мы с ним происходили из совсем разных семей, и общего темперамента у нас не было, и общих привычек.
Но люди, они иногда смотрят на мир совершенно непредсказуемым образом.
Может, мне просто удалось сыграть свою роль правильно. Больше всего на свете Марк Нерон уважал себя, а, значит, мне необходимо было стать им, чтобы добиться успеха.
Перед глазами бешено заплясали черные мушки, дырочки, проеденные молью в этом прекрасном мире.
Я сел на диван.
— Ну? — сказал Марк Нерон. — Давай-ка, расскажи мне все.
— Все? — спросил я. — Да я уже все рассказал.
— Да я не об этом. Вальнул ты его славно, даже обсудить толком нечего. Расскажи мне, откуда ты такой взялся?
— А ты не знаешь?
— В общих чертах.
— Я покурю?
Боль постепенно начала возвращаться, но я пока держался и очень даже неплохо, разве что пот прошиб.
— Ну, я обычный. Как все. Родился…
— Женился, умер?
— Неа.
— Значит, пока еще не как все.
Обычно я не тушевался, рассказывал о себе спокойно и с удовольствием, но тут, перед Марком Нероном, в его роскошном доме, мне вдруг стало стыдно за себя с моей раной в боку и уродливой, постыдной жизнью.
Как ни крути, а все хуета какая-то получалась.
Честность не всегда лучшая политика, но иногда она обезоруживает, обескураживает даже, и в этом состоит ее неоспоримый плюс.
Ну, я рассказал с самого начала, про мамочку, про Юречку, про то, как загремел в психушку, про то, как приехал зарабатывать баблишко. Короче все, что вам и так понятно.
Марк Нерон слушал очень внимательно, с живым, ясным интересом. Его завораживали всякие быдляцкие истории типа моей, они казались ему очень экстравагантными, что ли.
Ну, знаете, это как то, что ослепший в течение жизни не может понять слепого от рождения, обедневший богач не поймет выросшего в нищете, ну и все такое. До какой бы степени Марк Нерон ни оскотинился, какой бандитской ни была бы его жизнь в настоящий момент, все-таки он оставался единственным сыном в благополучной, богатой семье. И до известной степени я, и такие как я, коих в нашем деле большинство, мы вызывали у него интерес. Ну, знаете, моя история — типичная история залетной гопоты под номером с шестью цифрами. Но Марку Нерону она почему-то казалась ладно скроенной, как кино.
Я, в свою очередь, восхищался в нем тем, чего не имел сам — лощеной образованностью, высоким происхождением, привычкой к богатству.
Мы с Марком проговорили почти всю ночь, когда я закончил пиздеть о себе, то стал расспрашивать о нем. Он кое-что рассказал, не столько полезное, сколько интересное.
Например, как его дедушка и бабушка спасали катакомбную, нелегальную церковь от НКВД. Я так и не понял, реально ли служили в катакомбах, или это все-таки такая метафора, но зато Марк рассказал много интересных историй об этой тайной и смелой жизни.
Все Марковы родственники, воцерковленная интеллигенция, были как минимум докторами наук, даже кандидаты считались вторым сортом. Невероятно рафинированные, невероятно добродетельные, невероятно интеллектуальные.
Я так понял, от этого Марк Нерон и устал. Ему хотелось жить какой-то другой жизнью, поэтому он и вляпался во всю эту историю с фарцой и валютой. Он сел на семь лет, родители от него отреклись. Вышел Марк в разгар перестройки, жизнь изменилась, а обратиться ему было не к кому.
Ну, вот он и крутился, как мог. Вышло вроде хорошо.
Мне хотелось слушать истории о его родственниках, такие ладные и благородные.
— Слушай, они реально жили в катакомбах? — спросил я. Нерон засмеялся:
— Не, ты чего. Это просто такое сравнение с ранними христианами. Катакомбный это как бы нелегальный.
— А расскажи еще историй!
Марк Нерон пожал плечами:
— Да сколько угодно. Меня этими историями кормили вместо каши.
Я встал, чтобы налить себе еще водки, но золотая мозаика вдруг поползла-поползла, и я рухнул на пол. Сначала я был в сознании, хотя оно то и дело от меня ускользало. Марк Нерон оказался рядом со мной, прижал два пальца к моей шее, а потом громко выматерился.
Он стянул с меня пиджак, обнажив мокрое пятно на черной рубашке.
— Хера ты. Больной, что ли?
Задрав рубашку и отодвинув окровавленную повязку, он склонил голову над раной, я сказал:
— Да нормально все, нормально.
А он только покрутил пальцем у виска и пошел к телефону. Мне стало скучно, и я вырубился. Очнулся на диване. Тело было очень тяжелым, я повернул голову и увидел на золотой мозаике, на сверкающих кусочках стекла, пятна крови. Марк Нерон стоял у окна, а над моей раной склонилась миленькая молодая врачиха.
В вену мне воткнули иглу, капля за каплей втекала в меня какая-то жидкость. Врачиха поправила капельницу и заметила, что я открыл глаза.
— Пришлось шить, — сказала она коротко. — Кто вас так?
— Лишний вопрос, — сказал Марк.
Врачиха снова послушно опустила голову к ране.
— Я себя сам, — ответил я. Марк Нерон спросил:
— Чего?
Врачиха не подняла взгляд.
— Ну, мне было плохо, — сказал я. Марк заржал, врачиха нахмурила брови. Наконец, она доклеила марлевую заплатку мне на бок.
— Вам повезло, что вы не задели печень, — сказала она. — Очень повезло. Считайте, сегодня ваш день рожденья.
— Прям полевая медсестра, а! — сказал Марк Нерон.
Врачиха принялась собирать вещи. Она нервничала, то и дело заправляла за уши волосы. У нее были ловкие, бледные пальцы, и я с восторгом вспоминал их прикосновение. Хотел было спросить, как ее звать-то, но язык не ворочался. Уже рассвело, и бледное сияние утра хитро мешалось с рыжим светом лампы.
Марк сунул врачихе деньги, потом хлопнул ее по заднице, она предпочла этого не заметить.
— До свиданья, — сказала она. Проводив ее, Марк вернулся.
— Евреечки, — сказал он. — Вечно цены себе не сложат. Но симпатичные. Между прочим, в Испании еблю с ними приравнивали к скотоложеству. Ты как?
— Она врачиха, — спросил я. — Или проститутка?
— На полставки то, на полставки се, — уклончиво ответил Нерон. — Так живой?
— Как видишь, — сказал я. Голова страшно болела, капельница еще отсчитывала секунды.
— Думал, придется везти тебя в больничку, кровь переливать и все такое, — сказал Нерон. — Ты уж предупреждай в следующий раз.
— Сюрприз, — я улыбнулся ему. — Как тебе, а? А где сигареты, я покурить хочу.
Может, из-за вовремя оказанной помощи, а, может, с рассветом, мне стало легче. Я имею в виду, попустило чутка по поводу жены Смелого. Я знал, что мне с этим жить, но острая боль ушла, по крайней мере, ненадолго.
Я точно запомнил день, когда взорвал Смелого. И вы его знаете тоже. Это было одиннадцатое декабря девяносто четвертого года, день, когда ввели войска в Чечню.
И хорошо, очень хорошо, что он закончился.