Книга: Ловец акул
Назад: Вопль одиннадцатый: Сияние и сверкание
Дальше: Вопль тринадцатый: За проезд передаем

Вопль двенадцатый: Сладость

Знаете, бывает, когда проставишься хорошо, особенно если прикумаривает, в горле и под языком такая сладость, не как конфета, и даже не как сахар чистый, какая-то сама идея сладости, ее мираж, что ли. Я это так люблю, если честно. За это бы жизнь отдал — за то, как сладко во рту бывает. Правда-правда.
Так вот, и Зоя эту сладость узнала. Вставило ее только с третьего раза. Во второй она снова занюхала в клубе, а в третий, после того, как ко мне подъехал за товаром паренек ей шапочно знакомый, она вдруг сказала:
— Ого, не знала, что Жора сидит.
— А я не знал, что он Жора.
Мы засмеялись, и Зоя сказала:
— Давай-ка мне еще раз. Я хочу врубиться, в чем там кайф. Просто залипаешь и все. Тебе что кайфово быть тупым?
— Ну, — сказал я, выстилая ей дорожку. — Врубайся.
Вынюхала Зоя все с большим энтузиазмом, отодвинулась от тумбочки, потянулась, прикрыла глаза, а потом пробормотала:
— Сладко как.
— Это бывает, — сказал я. — Не боись.
Веки у нее легонько подрагивали, я прикоснулся пальцем к ее ресницам, трепещущим, как маленькие насекомые. Зоя легонько улыбалась, совсем не в свойственной ей манере, нежно-нежно, как девушка с картины. Как Мона Лиза с ее загадками.
Я провел пальцем по ее губам, теплым и мягким, совершенным, прекрасным губам.
— Нравится?
— Кроет, — сказала она. — Хорошо-то как. Я такая легкая.
Я стащил ее с кровати, взял на руки, даже покружил.
— Осторожнее, осторожнее, а то меня стошнит.
Зоя положила голову мне на плечо, ласковая, как кошка. И в этот момент я понял, на секундочку, только вспышкой, что Зоя больше никогда не будет принадлежать мне. Она будет принадлежать героину. И улыбка эта, загадочная и прекрасная, она тоже мне никогда не достанется.
Понял и сразу забыл. Долгая память, как это в песне поется, хуже, чем сифилис. Особенно в узком кругу.
Но, короче, с ней я исполнил все свои мечты, мы даже в ебаный зоопарк попали, натурально прям к диким зверям. Все-таки попали, только что на следующий день.
И там мы бродили вместе со стайками всегда счастливых детишек, и, казалось, что мы тоже всегда счастливые. Я купил ей сахарную вату, она отрывала ее кусочки, отправляла в рот и облизывала пальцы.
— А тут кто живет? — Зоя указала на пустую клетку. — Нет никого.
В клетке был маленький домик, около него стояла миска с хлебом.
— Директор зоопарка, — сказал я, и Зоя прям сложилась пополам от смеха.
— Что ты, что ты, — сказал я. — Что ржешь-то? Время в стране тяжелое. Не все как сыр в масле катаются.
Зоя захохотала еще громче, чуть не уронила свою сахарную вату.
— Давай, давай, — сказал я. — Насмехайся, мажорище. Вот он сейчас выйдет и тебе напиздюляет, я тебя защищать не буду. За дело.
— За дело, — выдавила из себя Зоя, и ее еще ниже склонил новый приступ смеха, она окунула пучок сахарной ваты в лужу. — Бля!
— Да не парься, я тебе новую куплю. Пошли жирафье посмотрим, пока не загнали.
Мы гуляли по дорожкам, рассматривая всяких разных животных, и я думал, каково им там в клетках жить, что ж они, как лохи, им бы на волю.
— Вот бы, — сказал я. — Преступников тоже показывали людям. Человеческий зоосад. Мол, смотрите, это убийца живой, а это ворюга, а этот героин школьникам продает.
— А тем, кто школу закончил, уже можно продавать героин? — поинтересовалась Зоя. Иногда она была просто страшно проницательная. Я пожал плечами.
— Ну, это всегда выбор.
— Ой, да ладно тебе. Ну, так что там про твой зоосад?
Я помолчал, рассматривая пасмурное небо над нами, огромное и от больших, сочных туч как бы загнутое к краю, так что очень даже верилось в то, что земля — круглая.
— Ну, я имею в виду, люди, когда приходят в зоопарк, они же видят опасных хищников, с которыми не столкнутся никогда. А как бы полезно было посмотреть на хищников, которых как говна кругом. В глаза им посмотреть. Как выглядят они.
— А это не экзотично, — сказала мне Зоя. — Такого и в зеркале увидеть можно иногда. А льва никогда не увидишь или тигра.
— Ну, на партаках еще, — сказал я. — Там, небось, и львы с тиграми, и что ты хочешь. Короче, я предлагаю львов отправить в саванну, а выставлять уголовников.
— Давай тогда я буду со львом гулять, а ты будешь сидеть в клетке, — сказала Зоя смешливо. А я почему-то обиделся.
— Да я ж не такой. Я имею в виду, в основном, прям хреновых всяких.
У меня была такая идея, что я еще не хреновый. Не очень-то она уже с реальностью совпадала.
А гуляли мы с Зоей за ручку, как первоклашки. Я грел в ладони ее мелкие, вечно холодные пальчики, а бриллианты на них были еще холоднее, как льдинки вообще. Я умел ее рассмешить, у нее еще угарная была манера, если пила и ржала одновременно, всегда у нее через нос текло вино, там, или кола, или молоко, ну, что она пила, короче. Она от этого очень злилась и начинала ругаться. И я любил ее от ругани еще сильнее, когда она говорила:
— Бесит! Бесит! Бесит!
И мне тогда страшно хотелось ее поцеловать, чтобы ничего больше не бесило и вообще.
В общем, охренительно мы погуляли в зоопарке, и столько у меня оттуда воспоминаний, как будто полжизни в нем провел среди зверья.
А потом, недели две, может, спустя, когда окончательно похолодало и выпал снег, мы с ней сидели в рестике. Назавтра мне должны были делать зубы, и я решил отожраться напоследок.
На ней было какое-то платье от именитого дизайнера, про которого я ничего не знал, и она пролила на него винцо, но ее по этому поводу вообще не корежило, словно точно таких же платьев у нее штук десять было.
Бриллианты на Зоиных пальцах (кольца она никогда не снимала, в постели мы с ней были как царь с царицей, только в золоте) от света свечей искрились и переливались, словно живые существа, маленькие светлячки. Похоже было, что Зоя — фея, и она творит магию, и магия, послушная ей пляшет, у нее в руках.
А я хлебал вино, как водичку, и говорил:
— Короче, я так думаю, она меня родила, потому что хотела, чтоб я умер. И так не, знаешь, типа быстро и без сознания еще, как от аборта, а чтоб я вырос и узнал, как это — умирать!
А надо было не думать ни о чем и смотреть на нее, и все запоминать — на будущее, которого я тогда без нее вообще никак не представлял.
— Фига она у тебя, — сказала Зоя. — Вот шлюха!
— Ну, да, — сказал я. — Короче, отправил я ей то кольцо, а ей все жемчуг мелок. Свинья.
— Свинье мелок бисер.
— Чего?
— Ну, ты смешал две поговорки: метать бисер перед свиньями и кому щи что-то там, а кому и жемчуг мелок.
— Умная ты такая, сразу видно, в универе учишься.
Она засмеялась, и ржала, пока у нее из носа не прыснуло вино.
— Бля!
Я одним махом осушил три четверти бокала, отставил его и закурил.
— Короче, ну, не знаю, жить с ней было не особо выносимо. Но брат мой справлялся. Но она его реально любила, прям он у нее всегда Юречка. Пионер — всем ребятам пример. Ну, ты поняла. Во, а мы с ним еще маленькие когда были, на рыбалку ходили. Он меня учил на щук ставить капканы, ну и карасей всяких ловили. Один раз сома, а он огромный, усатый, атас просто. Урод такой. У нас речка такая была маленькая. Речка Лучка. Не знаю, почему Лучка, но солнце на нее реально красиво падало. Ну, потом перестали ходить как-то, когда он повзрослел. А теперь он вообще без руки, но это я рассказывал уже.
Зоя задумчиво кивнула.
— Ты вообще любишь о себе поговорить, — сказала она, и я схватил ее за руку, поцеловал костяшки пальцев, одну за одной.
— Дура ты, и не понимаешь ничего! Я не попиздеть хочу, я хочу поделиться с тобой, ну, всем, что у меня есть! Поняла теперь?
Я и вправду хотел. Всем-всем, даже самым странным. Как речка Лучка от солнца искрилась, как извивалась змеей, каких я карасей вытаскивал, как они в ведре плескались, и я их жалел, потому что маленький был, какие птицы надо мной летали, как пахло в воздухе буйным, невероятным летом. И как меня моя мать ненавидела, и как я в детстве узнал, какая на вкус она, жидкость для очистки труб, и как мать моя пахла духами "Красная Москва" и щами, и как она работала до изнеможения за идею коммунизма, в котором меня видеть не хотела.
Да всем мне надо было поделиться, с самого первого воспоминания о том, как мне плещут в ебало водой из умывальника в деревне, и вплоть до сегодняшнего дня. Я хотел стать для нее открытой книгой, и чтобы она меня читала.
Я вскочил, стянул пиджак и задрал рубашку.
— Во, смотри! На ребрах партак какой!
— Да я видела уже. Ты сидел, что ли? — она засмеялась, заискрилась, как бриллианты на ее пальцах.
— Не, это мне друган набил, как батя кинулся. Видишь, тут крестик вот и могилка. Мне почему-то так хотелось. Просто крестик и просто могилку. Как будто я его убил. Я как бы думал о врачебной поговорке. Про свое кладбище.
Зоя склонила голову набок, протянула руку и коснулась крестика на моих ребрах, ее палец прошелся до могилки и замер, потом она прижала к партаку моему всю свою прохладную ладошку, закрыла его. Расставила пальцы, и стало видно крестик, снова прижала их друг к другу, и крестик исчез. Она меня жалела. И это оказалось, может, самое любовное и самое чувственное, что у меня в жизни было — один этот момент, а ведь Зоя даже не сказала ничего.
Тут подрулил официант с мороженым, и все нам испортил, Зоя отдернула руку, а я одернул рубашку. Была б у меня пушка, я б этому усатому чму мозги вышиб. Между мной и Зоей ведь такое что-то было хрупкое, настоящее, как ребенок общий.
Зоя ткнула ложкой в шарик мороженого, а я снова сел напротив нее.
— Может, еще пожрать?
— Ну, я уже не знаю, — она засмеялась. — Даже не могу придумать, что.
— У тебя от сытой жизни фантазия маленькая. Эй, мужик, принеси меню!
Я снова повернулся к Зое, прям вцепился в нее взглядом.
— Ну, а ты? — спросил я. — Что у тебя вообще со всем? Братья-сестры? Мамы-папы? О чем мечтаешь, чего боишься? Ну, у нас же с тобой вечер откровений, или как?
— Ты реально так боишься про зубного?
— Нет, — сказал я. — Но бывают же такие случаи, что от лидокаина люди умирают. Аллергия типа.
— Значит, боишься.
— Да не, я просто не был.
Но она уходила от темы, как всегда ускользала, легко и ловко. Я снова схватил ее за запястье, огладил косточку.
— Я хочу все знать. Ты мне ничего не рассказываешь, скрытная какая-то.
— Это ты слишком открытый, — она смешно поморщилась, и мне захотелось разгладить каждую тоненькую складочку у нее на носу. Зоя поглядела на меня ясными, по-младенчески синими глазами.
— Ну, что рассказывать, все, как у всех. Мама, папа, можешь себе представить? У меня есть двое братьев, один сейчас в Бельгии, другой рассорился с отцом, и где он, я не знаю. Они меня намного старше. Я поздний ребенок.
Говорила она очень осторожно, словно по болоту ходила. Я только потом, уже засыпая на ней ночью, врубился, что она такая была, потому что боялась сказать, что счастлива. Что у нее отличная семья, богатый батя, добрая мама. Она не хотела сделать мне больно. Во дура, она и не могла. Я ее так любил, что хотел Зое только счастья, с самого начала, с того момента, когда она еще была только маленьким комочком в одеяле с розовым бантиком.
— Ну, сколько лет у вас разницы?
— С Андрюхой шестнадцать, со Славой девятнадцать.
— У тебя что, мама другая?
— Нет, просто они решили стариной тряхнуть, — засмеялась Зоя. — Короче, мы всегда богатые были. Отец мой, он, как это теперь говорят, красный директор. Ну, знаешь, кто и после Союза остался, где был.
— Директор чего?
Зоя повела плечом.
— Ювелирного завода.
Она отвела взгляд, будто призналась мне в чем-то постыдном типа венерического заболевания. Я Зою такой совсем не знал, даже не представлял. А она просто за меня переживала, я слишком про себя распизделся, а вот она, напротив, очень осторожно подбирала слова.
— Чего, хорошо теперь золотишко-то наше и бриллианты за рубеж вывозить? — спросил я.
Зоя стукнула меня по руке.
— Ой, прекрати. Я не интересуюсь. И вообще, это неважно.
— А, по-моему, важно! А как же Родина-то? Надо сначала Россию одеть в золото, чтоб у каждой поварихи цепура с сосиску!
— Дурак ты, Вася, — сказала мне Зоя. — А мама моя, она, да, кандидат наук. Занимается экспертизой живописи.
— Класс, картинки у вас дома, небось, висят.
— Ага, фальшаки. Три одинаковых картины под Айвазовского. А знаешь, как умно делают иногда? Сейчас ушлые такие пошли, я не могу просто. Был еще один маринист, Алексей Боголюбов, и он Айвазовского в ученических целях копировал. И делал подпись "Копия на картину Айвазовского Алексея Боголюбова". Ну, или как-то так. И, в общем, его подпись зарисовывают, замазывают, оставляют только "Айвазовс" и окончание меняют.
— Хитро как, — протянул я. — Правда ушлые ребята.
— Ага. А еще как-то принесли маме на атрибуцию реального Левитана, она поставила заключение, что подлинник, через месяц с этим Левитаном к ней возвращается уже другой мужик и говорит, что он носил еще куда-то, ему сказали: сто процентов фальшак! И мама опять пробу берет, а там уже совсем другие пигменты! Это просто с этой бумажкой мужику копию того Левитана задвинули, а настоящий поехал в Европу. А мама виновата!
— Хорошо, что денег у мамы много, а то как же!
Я уши развесил. Это реально было интересно, какой-то особый мир, про который я и в книжках-то не читал. Какие-то мошенники, как из приключенческих романов, предметы искусства. Когда Зоя говорила о маме, в ней менялось все, даже речь. Она наполнялась каким-то солнечным теплом и становилась совсем другой девочкой. Сразу было видно, что маму она любит, и что мама любит ее. И до сих пор, в девятнадцать уже лет, Зоя копировала мамины интонации, вставляла слова из маминого словаря и восхищалась маминой работой. Глаза у нее горели, и она даже позабыла о своей неловкости.
А я думал, что Зоя — папина дочка. Всегда так представлял про богатых девочек, что все они — папины любимицы.
Про батю своего Зоя, правда, тоже очень тепло говорила, но как-то спокойно, без огонька. Вот тебе и раз, вот тебе и стереотип.
— А почему ты на ре-ги-оно-ведение пошла, раз у мамы такая работа интересная?
Зоя пожала плечами, сказала:
— Да не знаю даже. Как-то так по сумме всего получилось. Я же в Штаты учиться поеду.
Новость эта меня хорошенько ебнула, как кувалда кота в мультике.
— В смысле? Это когда?
— Ну, сейчас решается вопрос. Не знаю.
— То есть, это как не знаешь?
— Ну, вот так не знаю, — сказала Зоя раздраженно. — Не знаю, и все. Но не в этом году, не парься.
— А как же, что Родина — малина, а чужбина — калина, — засмеялся я.
— Да глупости это все. Я же вернусь.
— Не вернешься ты, — сказал я, словно сам был Россией, и меня она кидануть собиралась. Впрочем, меня-то Зоя собиралась оставить вместе со всей страной без своего сияющего общества.
— Ты приколись, — сказал я. — Там никто твоего языка знать не будет, никто не будет твою душу понимать.
— Зато я всех буду понимать, а они меня — нет. Буду шпион, — она вытащила сигарету из моей пачки, ловко подкурила. — А ты не грусти, я приеду. И я еще даже не уехала.
— А как же березки?
— Что ты привязался со своими березками?
— Не, ну я серьезно. Я бы не смог. Тут же люди твои, они тебе ближе всех на свете, у вас одна история, один язык, а там все чужие, и ты совсем одна будешь.
— Ты меня жалеешь, что ли? — Зоя выдохнула дым мне в лицо.
— Я себя жалею, что я без тебя. А про тебя, ну, я не знаю. Осуждаю, наверное. А как же строить наше будущее? Страны, я имею в виду. Стране нужны регионоведы. И вообще люди всякие нужны, люди всякие важны. Вместе построим что-нибудь хорошее.
— Ты уже, я смотрю, фундамент закладываешь.
— Ну, это я сейчас, а что дальше будет неизвестно.
Я принялся листать меню.
— Ну, пожрем еще?
— Ой, не могу уже. Я бы еще коктейль выпила.
Ночью она была ласковая-ласковая, как будто завтра утром был у нее самолет аж до самого Нью-Йорка, или где у них там университеты. И до меня, когда я лежал на ней и смотрел на фиолетовое, зимнее уже небо, дошло, как она влюбилась, раз даже думала, что говорит. Это с ней вообще не часто случалось, хотя сама по себе она была девчонка мозговитая, хваткая, но язык, как помело.
И вот я думал, что думает она, бедная, обо мне. А задние зубы мне все-таки сделали, золотые, как я и хотел. Ювелирная, так сказать, промышленность в лице Зоиного отца поспособствовала. Новые кусалки работали на отлично, хотя Зоя и сказала:
— Все равно такая же тощая рожа у тебя. Как из концлагеря. Но теперь хоть видно, что зубы все на месте.
Цены там вышли астрономические какие-то, но Зою не впечатлили. Потом, через недельку, когда холод уже стоял собачий и девяносто второй год готовился смениться девяносто третьим, она лежала на мне и возила пальцем по моим золотым зубам, копалась глубоко у меня во рту.
— Ну, что пристала? — сказал я невнятно.
— Проверяю, хорошо ли сделали.
— Мне на работу пора, — сказал я. — А ты не засиживайся. Тебе завтра в универ, вообще-то.
— Что-что-что? Моя твоя не понимать!
Зоя засмеялась и поцеловала меня в щеку.
А на следующий день она в третий раз попробовала героин. И еще некоторое время все было славно, может, даже лучше прежнего. А три, если подумать, правда магическое число. Ну, немножко.
Зоя у меня почти жила, и это ей нигде не жало, как будто не так она к роскоши и привыкла.
Когда мы ездили в клуб вместе, я не мог нормально работать, все время мне надо было знать, где Зоя, но в остальном все в моей жизни вдруг обернулось такой радостью.
Даже в Олеге Боксере мне виделось только хорошее. Я вдруг понял, что он глубоко несчастный мужик, спустивший свой потенциал в унитаз и по этому поводу пребывающий в глубоком расстройстве. Что хоть он и косоеблый, как не знаю кто, у него и улыбка иногда бывает, ну хотя бы полуулыбка, и она придает ему некоторое сходство с человеком.
И покупатели у меня были золото — в прямом смысле. Потихоньку сформировался свой круг, и иногда она звали меня позависать где-нибудь, на всяких частных пати. Так я узнавал жизнь Зои лучше. Со мной частенько просачивался Антоша Герыч, в основном, из-за халявных оливок и бутеров с икрой.
В непринужденной обстановке я быстро нашел с ними общий язык, узнал, у кого батя дипломат, у кого у мамки мясокомбинат, короче, вот это все. Дочки-сыночки были знатные. Мамани-юристы, папани-воротилы, внезапно разбогатевшие и богатые испокон веков, эти родители постарались впихнуть в своих детей все имеющееся бабло. Но дети, как это известно, весьма ненадежный вклад.
Здоровенные лбы, студенты МГИМО и МГУ, просирали мозги, бухая дорогущую конину и снюхивали просто натуральные великие шелковые пути герыча, хорошо разбирались только в электронной музыке и спали не больше трех часов в день.
Мы с Антошей среди них были, как воробьи среди павлинов, но нам нравилось вкусно пожрать и послушать всякие истории. Еще весь этот золотой народец активно признавался мне в любви, я им был и друг, и брат, и сват, и все меня хотели знать. Когда ты барыга, это и прикольно и ужасно — много ложной, чудовищно ложной, почти рефлекторной любви к твоей скромной персоне. Они все в какой-то момент тебя просто обожают, пока ты даешь им то, что нужно. Обожают, потому что в мозги их ебашит. В сильнейшие центры удовольствия, или как там. И это удовольствие в этих пустых головах, оно неразрывно связано с тобой. Тебя как будто любят, тебе всегда улыбаются, твоему приходу радуются, одна мысль о тебе вызывает приятные чувства.
Но это все химия, элементарнейшая такая химия. Хотя льстит, конечно, когда такие сливки нашего молодого общества питают к тебе настолько теплые чувства. От этого родилась одна моя шутка-самосмейка, понятная только Антоше, с которым мы ставились как раз тогда, когда мне позвонила мать. Она что-то там мела про то, откуда у меня бабло на кольцо с рубином, и откуда вообще бабло, называла меня сукой и паскудой, но мне это было глубоко фиолетово.
— Где ты работаешь?! — спрашивала она. — Ну где?!
— Вот бы одно маленькое "спасибо", — сказал я задумчиво, зажав телефон плечом, а пальцем заткнув место прокола. Трубка у меня выпала, когда по всему телу прошла волна расслабления. Мать в динамике что-то орала, Антоша сказал:
— Ох, да брось ты это. Плохая энергетика.
— Да не, — сказал я медленно. — Сейчас.
Взял трубку, а там все по-прежнему:
— Кто тебя, урод, на работу на нормальную возьмет?!
— А никто, — сказал я, героин был сладким в горле и заставлял меня болтать. — Вообще никто, нет дураков таких. Поэтому я сам на себя работаю. У меня своя фирма.
— И что это за фирма? — спросила меня мамочка.
— Фирма серебряных ложечек, — сказал я. — У нас и слоган есть. Серебряную ложечку в каждый рот.
Антоша Герыч как заржет, а я, короче, трубку бросил. Угорали мы, как подростки. Жаль, нельзя было пересказать нашим титулованным, украшенным златом да бриллиантами особам, как я про них шутканул на славу.
Но что мне нравилось, ими можно было рулить. Они меня слушали, я их использовал, к примеру, тачку мне подогнал фактически бесплатно сыночек какой-то крупной шишки в "ЛогоВАЗе".
Я думал, что со временем у меня будет все, вообще все, что только можно себе представить: квартира, дача, да хоть домик где-нибудь в Испании на берегу моря, похожего на сапфир. Будущее мое рисовалось мне очень ясно и светло.
Кроме того, дружочки мои были, в основном, люди не глупые, это мы ВУЗов не кончали, а они все были как на подбор студенты элитнейших университетов страны, хорошо, если этой. Английский лучше, чем у самой королевы. Познания в экономике на уровне Адама Смита. Умеют держать бинокль в опере. Это у них сочеталось с некоторым перенятым от быстро разжиревших на народном добре родителей колхозом, но бочку меда ложка дегтя не портила. Их батьки и матьки, вчерашние колхозане или, максимум, позавчерашние, не забыли выучить их в Принстонах, но забыли привить любовь к Достоевскому и Репину. Так что теперь этим занимался не лишенный некоторой внутренней интеллигентности Антоша Герыч.
Мы в таких местах были, откуда нас с Антошей бы провожали пешком под зад, задумай мы появиться там самостоятельно. Такие рестики, такие загородные дома: дворцы, хоромы!
Антоша Герыч всему этому страшно завидовал. У него было любимое развлечение: расхуярить какую-нибудь дизайнерскую лампу, как будто случайно, или по пьяни полить винищем картину какого-нибудь пальцатого современного художника, высоко оцененного "Сотбисом", один раз он поджег натуральный персидский ковер ручной работы.
Но я этого не любил. Не потому, что мне было жалко чужих денег, а скорее уж жалко было труда вышивальщиков ковров и рисовальщиков картин. Эти люди, они же создавали свои произведения искусства (даже похожие на сопли) с любовью, чтобы вещи жили и после них. И классовые дрязги им были абсолютно по боку, они делали вещь, которой все равно, богатый человек или бедный, хороший или плохой. И поэтому вещи было жалко, как живых людей. А может уже и больше, чем живых людей. Что с ним станется, с живым человеком, если его убьют? В лучшем случае у него вечная душа, а в худшем, ну, исчезнет, пропадет без следа. Так в него труда не вложено, дурное дело не хитрое, таких производить легко и даже приятно. А вот над ковром персидским и ослепнуть недолго, пока ты его вышиваешь.
Я реально так думал и не нравился себе в этот момент, даже казался незнакомым, как будто мы со мной случайно в автобусе пересеклись, разговорились и не пришлись друг другу по вкусу. А ехать еще долго и выходить нам на одной остановке. Ну, такое себе.
А над Антошей Герычем только смеялись, мол, какой он неловкий чувак. Они даже не догадывались, что он всю неделю мечтает поехать куда-нибудь на выходные и что-нибудь классное и дорогое уничтожить. Кайф был у него, хотя он и утверждал, что у любой вещи есть эгрегор.
— Что такое эгрегор? — спросил как-то я.
— Ну, — сказал мне Антоша Герыч. — Это ментальный конденсат.
— Ой, да пошел ты на хуй, — сказал я.
— Ну, как бы душа, — добавил Антоша. — Так что, разломать вещь — это тоже немножко убить. Но это нормально. Мы по земле ходим, ей больно. Все в мире живое и доставляет всему страдания. Так уж оно устроено.
— Какая-то скотская база под членовредительство, — сказал я, а Антоша Герыч пожал плечами и залил в себя побольше винчика.
— Вот смотри, — сказал он. — Ты продаешь героин. Героин убивает. И ты это знаешь, как бы ни пытался себя обмануть. Ты причиняешь страдания, но ты делаешь это, чтобы жить, и чтобы жить заебато. Понял?
Я отмахнулся.
— Ну да, но так то же я. Я хуевый, а просто человек?
— А просто человек чихнет как-нибудь в метро и заразит старушку гриппом. И она умрет, а он никогда не узнает. Просто человек ходит по земле с букашками, даже если мясо не ест. Просто человек людям ноги отдавливает в переполненном автобусе. Он пролезает вперед кого-то в институт, получает повышение на работе, которое могло достаться еще кому-нибудь. Мир состоит из насилия. Ну, такая вот у него природа, и с этим совершенно никак нельзя поспорить. Ничего нельзя поделать.
— А вообще-то можно, — сказал я.
— Ну?
— Умереть. И все, даже кислород чужой не потребляешь.
Антоша Герыч вскинул тонкий палец пианиста.
— Да ты же прав! Да, это всегда можно. Но жизнь построена на том, что мы не хотим умирать. Насилие — суть жизни, а не смерти. Насилие — это про жизнь, смерть это про то, что ты, наконец, никому не мешаешь. А все почему-то думают наоборот.
Я был удолбанный, поэтому пожал плечами. Что Антоша Герыч мелет, я слабо понимал.
— Не знаю, — сказал я. — А по мне, так это очень хорошая идея — когда-нибудь умереть.
— Вот, к примеру, о тебе. Ты депрессивный такой, но в то же время все в тебе на самом-то деле хочет жить, поэтому ты доставляешь много проблем. Как бы твоя душа чувствует, что ей угрожает опасность, и поэтому она начинает барахтаться, она в истерике, она хочет всего и сразу, потому что знает, что погибнет. Отсюда в тебе столько витальности — ты хочешь умереть. И через нее ты стремишься к саморазрушению.
— Психолог, бля. Бесишь меня.
— А ты меня побей, — предложил Антоша Герыч. — Живые существа, они такие.
— Достал уже, не умничай.
Дело было на какой-то вечеринке в загородном доме. Прямо передо мной, помню, болтали маятником антикварные часы, их медные украшения с золочением, как сказала Зоя, были исполнены красиво и точно — легонькие на вид, острые завитки. Это все гипнотизировало.
В комнате пахло чистыми простынями и подмосковной ночью, она напоминала гостиничный номер, не только тем, что одна из дверей вела в ванную, не только аккуратно, профессионально заправленными кроватями, но и каким-то тайным, беспросветным одиночеством никому по-настоящему не нужного жилища. Это было и про весь дом или, как модно было говорить, коттедж.
С первого этажа к нам сюда все еще доносилась музычка. Приглушенная долгой дорогой до нас, она уже была неопределимой, совсем незнакомой. Рядом со мной на нерасправленной кровати спала Зоя, собственно, а я гладил ее по волосам. Антоша Герыч смешно сидел в глубоком кресле, за дверью ванной шумела вода, это мылась Инна. Вечер был классным, заводным, музыка громкой, еда вкусной, герыч, ну это уже часть, за которую был ответственен лично я, первосортным, компания славной, ну и вообще все шло отлично, поотвисали, повалялись, поговорили даже душевно. Короче, ну совсем, казалось бы, райская жизнь. Тогда люди уже начали понимать, что героин располагает не только к тому, чтобы переносить непереносимое, атмосферу ночных клубов, то есть, но и к тому, чтобы лениво, под музычку поваляться на мягком ковре. Так что, на такие вечеринки меня звали довольно часто, и программа их была проста: сначала дикий угар, предшествующий вмазке, потом само священнодействие, и уже затем все довольные и лежат, кто-то спит, кто-то болтает, кто-то блюет, не без греха. Я это называл "Дом Отдыха".
— Поехали, — говорю. — В Дом Отдыха.
И Антоша сразу все понимал. Он такие пати любил не только за жратву деликатесную, но и вообще, за атмосферу. Языком почесать ему нравилось.
И вот Зоя уснула, и я ее на руках отнес в комнату, и там мы с Антошей и засели, потом пришла Инна, доза у нее уже почти перегорела, и она, недовольная, сразу пошла мыться.
А мы болтали об этом обо всем в комнате с антикварными часами и чистыми, словно гостиничными простынями. На тумбочке, помню еще, стояла фигурка солдатика, шахматная, вроде бы. Это, наверное, была такая пешка, художественно исполненная. Уж не знаю, как она тут оказалась, но я вертел ее в руках. В полупустой комнате эта штука стала знаком чего-то, но я не мог этот знак считать. В армию, что ли, заберут? Так у меня отвод. Непонятно, короче, но почему-то я был уверен, что знак может быть только хорошим. Из-за героина, наверное, он еще держал.
Я сказал:
— Слушай, ну в целом-то, я думаю, что ты неправ. Если бы все было устроено именно так, то зачем оно тогда вообще? Тогда все как-то бессмысленно. Как в банке с пауками. И нет и не может быть тогда любви, там, и всего такого.
— А я прав, — сказал Антоша Герыч, уставившись на меня своими зелеными глазами, зрачки у него были сжаты в точки, как будто он стоял перед ярким, невыносимым светом, перед самим солнцем.
У Зои была как-то красивая-красивая мысль. Она сказала, игриво прильнув ко мне, прямо на ухо:
— Зрачки становятся точками, потому что это — свет. Свет, который ты видишь. Который из тебя высвобождается. Божественный свет.
— Если в тебя вселился Антоша, — сказал я. — Целоваться не будем.
Она только засмеялась, а сейчас она спала, и я думал, что Зоя была права. Это свет, и он высвобождается. Может, он даже божественный, почему нет-то? Просто каждому человеку его отпущено определенное количество. Героин его высвобождает, и получается ослепительная вспышка, но однажды свет просто заканчивается, заканчивается возможность быть счастливым, сама способность к этому.
Человек же не всегда счастлив, он просто не может быть всегда счастливым, его на это не хватит при всем желании.
Я об этом подумал, да. Но подумал тоже без грусти, без досады. Ну, если так, то я хоть загребу побольше радости, побольше счастья, побольше света и постою перед ним. А то мало ли, сколько мне там отпущено. Ничего меня не волновало, нет, и я не тосковал, но, думаю, если б я был трезвым, то очень мне стало бы печально.
Я попытался устроиться поудобнее, но Зоя не выпустила мою руку, она прижимала ее к себе, как игрушку, губами дотрагивалась до ладони, и ее дыхание шло по моей линии жизни. Тогда до меня дошло.
— Хочу на ней жениться, — сказал я.
Из ванной вышла Инна, она не потрудилась нацепить на себя ничего, кроме трусов, сиськи прикрывала ладонями, пока высматривала свое платье.
— Жениться? — спросила она, обходя Антошу. — Антоха, ты платье не видел?
— Не знаю, где оно, — сказал Антоша невозмутимо, хотя сам же его и спрятал.
— Где оно вообще может быть?
— А он его в Шамбалу закинул, — сказал я. — Ты ж его знаешь.
— Ой, иди ты.
Инна подтянула стул, дав мне отличную возможность полюбоваться ее грудью, забралась на него и заглянула на шкаф.
— Богатые люди, а пылищи-то сколько, — сказала Инна совершенно обычным тоном и какими-то вообще не своими словами. И я вдруг понял, что у этой супермистической ультранационалистической шизотелки тоже есть мама, которая ругается на грязь в доме.
Инна достала платье, встряхнула его, и комочки пыли пропутешествовали вниз большими снежинками.
— С тем, чтобы жениться на ней, у тебя будут проблемы, — сказала Инна. Антоша тихонько засмеялся, и я попытался дотянуться до него ногой и хорошенько пнуть, но не смог — было страшно потревожить Зою.
— У вас с ней проблема в том, что, — сказала Инна, натягивая длинное зеленое платье. — Вы совсем разные кармы отрабатываете. Явно. То есть, твоя судьба и ее судьба настолько разные, потому что программы разные. Вы разное в этот мир пришли делать.
— Инна имеет в виду, — сказал Антоша. — Что это мезальянс. Она ж богатая, а ты простой русский драгдилер.
Мы заржали, но я почти сразу прижал палец к губам.
— Тихо, спит же.
— Вот, — сказала Инна. — Твоя судьба тебе была дана не для того, чтобы ты сейчас на ней женился и горя не знал.
— А кроме того, — добавил Антоша. — Ее родители-то тебя с распростертыми объятиями примут, сто пудов! Я б принял!
Опять ржач, опять шипение:
— Тихо!
Я прижался губами к Зоиному виску, и там под кожей билась такая жилочка любимая, что я решил для себя, что женюсь.
— Для этого, — сказал Антоша серьезно. — В первую очередь необходимо очаровать ее папку с мамкой. Или с милым рай и в шалаше, но я не уверен.
— Потому что у тебя милого никогда не было, — сказала Инна, и снова мы засмеялись, на этот раз тихонько.
— А как им понравиться-то? — спросил я. — Кем стать, чтобы понравиться?
— Приличным, — сказал Антоша Герыч. — Человеком.
— Но если у вас ауры будут отторгаться, то все равно не поможет.
Мы до самого рассвета говорили, потом улеглись кое-как, а Зоя как раз проснулась.
— Мне снилось, — шептала она мне на ухо, пока я засыпал. — Что я летаю на огромной акуле над штатом Колорадо.
— Это к отъезду, — пробормотал я. — Но ты не уезжай, а останься со мной. Давай поженимся.
Но Зоя не восприняла мои слова всерьез, а только поцеловала меня в висок, точно так же замерев, как я над ее виском еще совсем недавно. Она сказала:
— Спи-спи-спи. Ты такой красивый, когда спишь.
— А когда бодрствую, то страшный, как ядерный пиздец, — засмеялся я. — Поэтому ты и не хочешь за меня замуж.
— Что значит, не хочу? Хочу, — ответила она рассеянно. — Слушай, я хотела еще нюхнуть, где гера?
Я полез в барсетку, которую не снимал даже на сон грядущий, нащупал пакетик поменьше.
— На.
Зоя потянулась к тумбочке.
— Познакомь меня с родителями, — сказал я. — У нас же серьезно.
— Познакомлю, познакомлю, — ответила Зоя, выкладывая дорожку. Я закрыл глаза и услышал, как она с шумом втягивает героин. Секунду спустя Зоя уже снова была у меня в объятиях, теплая и ласковая, как и всегда.
Но знакомить меня с родителями Зоя не спешила. Отчасти я ее понимал. Я сам не очень придумал, как бы себя повыгоднее представить. Была проблема, так сказать, бренда, проблема сугубо маркетинговая, и я все думал обратиться по старой дружбе к Сене Жбану, он книг прочел во сколько! А книги эти были, собственно, о том, как дерьмо дорого продать. Прям моя ситуация.
Я Зое периодически напоминал, мол, родители твои, знакомство, отношения, все дела, но она как-то спускала все на тормозах.
Не потому, что Зоя не любила меня достаточно. Это просто неправда, она любила меня так сильно, как только могла, сильнее всего на свете, кроме, может, героина. Просто она знала, что получится херово, что я буду расстраиваться и загоняться. Ну, не было вариантов при которых я мог понравиться ее папашке с мамашкой. И я сам это, отчасти, понимал.
Эх, хорошо влюбиться в сироту. Или хотя бы в человека вроде меня, чья мать живет за тридевять земель и нужна только для нервной встряски.
В общем, всячески я ее уговаривал, а она играючи уходила от ответа. Но однажды у меня все получилось. Это было в завершении еще одной загородной поездки, нашей райской недели.
Я тогда набрехал Олегу Боксеру, что уезжаю к больной матери в Заречный (да так ловко, что он, по ходу, даже проникся ко мне уважением), и уговорил одного моего весьма добросовестного покупателя дать нам с Зоей отпраздновать новогодние празднички на охерительной даче его родителей, пока он будет втайне от мамки с папкой проставляться в гостиничном сортире на Ибицце.
Домишко оказался знатный, мы приехали туда тридцать первого вечером, умаявшись в пробках, злые, как собаки, провонявшие бензином и разбившие бутылку дорогущего шампанского. Но только мы увидели крышу дома, залитую искрящимся, похожим на сахарную глазурь, снегом, как нашу с Зоей усталость будто рукой сняло.
Я поцеловал ее в губы.
— Классно я устроил, а? Пошли выгружаться.
Она засмеялась и кинулась в меня снежком.
— Так тебя люблю! — сказала она.
— Только не видно! Кинула мне снегу в ебало.
— С праздником тебя!
Я засмеялся, подхватил ее на руки.
— И тебя с праздником.
Думал ли я тридцать первого декабря девяносто первого года о том, что первое января девяносто третьего года буду встречать с охренительной девчонкой, у которой папа почти что царь Мидас, да еще и в крутом загородном доме родителей парня, которому я продаю героин.
Да я и слова-то такого не знал, героин. Как все изменилось за год, и каким стал я.
И вот мы с Зоей пытались разобраться, как врубить электричество, готовили пожрать, смотрели первое обращение Ельцина по телику. Я чистил Зое мандаринки, а она положила на меня ноги и болтала о Ельцине, на кого он похож, и все такое прочее. Перечисляла каких-то неизвестных мне людей, журчала речкой, и я все ждал, когда она на секундочку умолкнет, чтобы ее покормить. Потом мы вскочили, как ошпаренные, едва не перевернули стеклянный стол. Мы подняли бокалы, звякнули ими друг о друга с такой силой, что Зоин треснул, и шампанское полилось сквозь трещину, я принялся его слизывать, а Зое отдал свой бокал.
— Быстрей, быстрей, быстрей! — сказал я невнятно. — Загадывай желание!
Забили куранты, и я повторял, снова и снова, едва шевеля губами, совсем неслышно:
— Я хочу быть счастливым, я хочу быть с тобой, я хочу быть счастливым, я хочу быть с тобой, я хочу быть счастливым, я хочу быть с тобой.
Говорят, желания надо формулировать очень четко, иначе в небесной канцелярии тебя всегда обманут. Надо было мне отчетливо произносить ее имя. А также фамилию, отчество, номер паспорта и адрес по месту прописки.
Вот тогда, и это непременно, мы были бы вместе навсегда, как в сказках, фильмах и удачных историях о брате одной соседкиной знакомой, у которого совет да любовь всю жизнь.
Но я заливал шампанским из треснутого бокала криво накрошенный салатец и думал: Господи Боже мой, даже если я сейчас проснусь в нашей с Юречкой комнате, за тысячи километров отсюда, аж в самом Заречном, я подумаю, что все того стоило, и было в жизни счастье, и случилось оно со мной.
Взгляд Зои был устремлен в окно, мы видели далекую дорогу с золотым ожерельем сверкающих фар. Зоя смотрела на тех, кто встречает Новый Год в дороге, и она тоже что-то загадывала.
Но что именно, я никогда не узнал. Нельзя ж говорить, а то не сбудется, это такая примета.
Праздники мы провели нереально славно. Гуляли по заснеженному лесу, пиздюхали за три километра в магаз пешкодралом, а вечером валялись на протопленном полу и пожирали добытое, целовались, трахались, болтали без конца. А еще ставились, ставились, ставились. Обычно к вечеру, и весь день, хоть я и старался об этом не думать, я ждал именно этого момента.
Ну, то есть как ставились? Я ставился по вене, а Зоя всегда только нюхала, я настаивал. Для здоровья полезнее.
Мы вместе рылись в хозяйских вещах, представляя, что это за люди. Читали их книжки, ели из их посуды, рассматривали их фотографии, наслаждаясь тем, что они никогда о нас не узнают.
В гараже я отрыл удочки и всякую другую хрень для рыбалки.
— Пошли на озеро, я тебя научу подледной рыбалке. А то все летит в пизду, может, и нам с тобой еще подножным кормом придется питаться.
Зоя засмеялась.
— Но рыба не подножный корм, если ты не ходишь по воде!
— Только попробуй пошутить про религию!
— Но шутка прям напрашивается!
— Нет!
Морозец был трескучий, как в стишках, хороший, ладный русский холодок. Щеки у Зои раскраснелись, и оттого, что вчера мы целовались на ветру, губы у нас у обоих обветрились и облезали.
Научил я ее, надо сказать, хреново, но лунку мы провинтили.
— Мой брат это все умеет лучше, — сказал я. — Но со мной веселее.
— И можно провалиться под лед! Ура!
— Не прыгай, а то реально ебнемся! Тшшш, сядь аккуратненько.
Никого мы не поймали, но долго играли в чукч. А вечером поднялась страшная метель, мы ели успели добраться домой и долго отмокали в ванне. Уже потом, когда я лежал на теплом полу, а Зоя, взмокшая и усталая, сидела на мне верхом, и за окном завывал такой силы ветер, что стекло дребезжало, я вдруг спросил снова:
— Познакомишь меня с мамой и папой?
Атас вопрос, конечно, учитывая, что я все еще был в ней. Она еще непроизвольно двигала бедрами, глаза ее были закрыты. Ветер швырял в окно комочки снега, извивался, завывал, а нам было тепло и так хорошо.
Зоя сказала:
— Ну, ладненько. Только веди себя прилично, хорошо? А то вдруг мама решит, что ты мне не пара.
— И что тогда?
— И я расстроюсь. А пока мама тебя не видела, то я как бы могу сделать вид, что все в порядке.
— То есть, ты меня стыдишься?
— Нет! Глупости какие! Просто она кандидат наук, и все такое.
— А я кандидат в тюрьму.
— Ну, да, если так просто говорить.
Она улеглась на меня сверху, приложила ухо к моей груди.
— Оттого, что ты такой дрыщ, кажется, что сердце у тебя очень громкое. Бух! Бух! Бух!
Она вдруг глянула на меня очень серьезно:
— Постараемся постараться.
Я засмеялся.
— Постараемся постараться, ну ты даешь!
— Выдадим тебя за филолога.
Как меня колотило перед самим мероприятием, а сколько книжек я читал, чтоб впечатлить Зоину мать. Читал везде, даже в клубном сортире, под мигающим, болезненно-желтым светом, в окружении обжимающихся парочек и блюющих торчков.
Это были всякие разные книжки про искусство, интересные и не очень. Как оказалось, стать образованным человеком таким образом нельзя, я запоминал из книжки, ну, кое-что, любопытные факты, скорее, чем какую-нибудь цельную историю, например, бытования кабинетной бронзы.
Антоша Герыч сказал, что я вообще зря все это затеял, и надо быть собой, но я подумал, что он стебется и ему не поверил.
В общем, тот самый день настал. Я приоделся, выбрился чисто-чисто, постарался расположить вмазки так, чтобы между ними выглядеть адекватно, и, в конце концов, даже нахерачился одеколоном, который мне одна телочка-клиентка подарила.
— Красавец? — спросил я у Зои, и она чмокнула меня в щеку.
— Фу, горький!
— Понял тебя, будем напирать на Достоевского.
Она легонько меня толкнула, засмеялась, а сама вдруг показалась мне бледной с лица, тоже, видать, волновалась.
Родители ее, Маргарита Леонидовна и Александр Миронович, моложавые для своего возраста, бодрые и доброжелательные, встретили нас на пороге. Я-то ожидал, может, прислуга будет. Я протянул Зоиной матери букет цветов и улыбнулся.
— Здравствуйте, очень приятно с вами познакомиться. Вы прекрасны, как "Примавера" Боттичелли.
Я едва не добавил:
— Ну там, где голые телки.
Но не добавил, вот такой я молодец. Маргарита Леонидовна поправила на носу золотые очки, высоко-высоко вскинула одну бровь (небось, в детстве ее за это умение обожали и почитали дворовые друзья) и сказала:
— Впервые слышу такой комплимент от молодого человека. И в этом возрасте, надо же.
— А я думал, что вы искусствовед, а у вас там все так выражаются.
Александр Миронович засмеялся. Он был ужасно богатый, но малиновых пиджаков не носил, разве что золотом обвешивался, но ему было по должности положено. На нем тоже были очки, и я подумал, что у Зои со временем, наверное, испортится зрение. С нежностью, так, подумал.
— Но вы одетая, если что, — добавил я. — Я имею в виду, на картине.
— Там все одеты, — сказала Маргарита Леонидовна.
— Но у некоторых одежда просвечивает.
— Вообще-то эта картина посвящена весне. Персонификация времени года. "Примавера" переводится с итальянского, как весна.
— А, да, там весна в центре. Вот это вы.
— Это Венера.
— Тогда двусмысленно получается.
Александр Миронович смеяться уже не переставал. Хорошо, что он был уже не в том возрасте, чтобы ревновать свою жену к тупым людям. Маргарита Леонидовна бровь так и не опустила. Вот это выдержка.
— Вы такая скептичная, потому что вам по должности положено? — спросил я. — Ну, я имею в виду, во всем сомневаться. Это я про картины.
Зоя прикрыла глаза.
— Вася такой смешной, — сказала она.
— Такой смешной, — повторил Александр Миронович, утирая слезы. И я понял, в кого Зоя такая хохотушка. Она вообще была похожа на своего отца — та же рыжина, та же искристость глаз, те же хитрые, подстать их лисьей фамилии, черты. От аристократической сдержанности матери Зое ничего не досталась, может, поэтому она так и тянулась к маме.
— Я облажался? — спросил я у Зои шепотом, пока мы снимали ботинки. Она сказала еще тише:
— Немножко.
Квартира оказалась огромная, аж двухэтажная, я и не думал, что такие бывают. Даже лестница, ведущая на второй этаж, была винтовая, будто в замке. Всюду висели картины, как в Третьяковке, куда мы с Зоей так и не собрались. Некоторые я даже узнавал. Вот одна была, например, как маленькое "Утро стрелецкой казни". Я помнил фотку из учебника, но почему-то решил, что картину написал Брюлов.
— О, — сказал я. — Копия Брюлова.
Маргарита Леонидовна подняла бровь еще выше, хотя это казалось невозможным.
Ремонтик был свежий, новый, то есть, и, в сочетании со старыми вещами, он завораживал. Словно я оказался в каком-то вечном пространстве, где прошлое и будущее сливались в одно, взбивались, как сливки в миске.
Мы сели за стол из красного дерева.
Я сказал:
— Спасибо вам за приглашение. Мне это ужасно лестно.
— Вам налить выпить? — спросил меня Александр Миронович.
— Не, — сказал я. — Я не пью.
И понял, что надо бы выдавить из себя еще что-то, потому что, во-первых, запала зловещая тишина, а, во-вторых, ложь хорошо маскировать правдой.
— Про красное дерево я читал, что оно совершенно блеклое, пока его не отлакируешь. И его знаменитый цвет, красный это, от воздействия лака, а так оно припыленное такое. Розовое типа, может. Пыльная роза.
— Вы очаровательны, — процедила Маргарита Леонидовна.
Потом я все никак не мог приступить к еде, потому что боялся облажаться, вилка в левой руке казалась катастрофой, я не был уверен, что смогу верно управлять своими движениями.
Я сыпал дурацкими фактами, Зоя и Александр Миронович ухохатывались, а бровь Маргариты Леонидовны продолжала совершать невозможное.
— А чем вы, собственно, занимаетесь? — спросила меня Маргарита Леонидовна. Александр Миронович о чем-то перешептывался с Зоей. Я был уверен, что это не очень-то вежливо, да и Маргарита Леонидовна посмотрела на них с неодобрением. Как будто она на моей стороне. Мне стало приятно.
— Я коммерсант. Занимаюсь поставками польской косметики, — сказал я. — Планирую открыть небольшой магазинчик.
Еще на некоторое время повисла тишина. Александр Миронович сказал:
— За бизнесом будущее, — покашлял и запил не лезущий в горло кусок винцом.
— Это да, — сказал я. — Надо теперь торговать, спрос большой.
— А образование у вас какое?
— Я физик. Изучал электричество.
Маргарита Леонидовна подтянула к себе блюдо с салатом (удивительно европейского вида), положила себе немножко и спросила:
— В каком университете?
— А это у нас на Урале, вы не знаете, — сказал я.
— А факультет? — спросил Александр Миронович хитро.
— Электрический, — ответил я машинально, и Зоя приложила руку ко лбу, а Александр Миронович заколотил ладонью по столу, стараясь унять смех.
— Так! — сказал я. — Минуточку внимания!
Я даже не знал, что буду говорить дальше, но текущее положение вещей мне явно надоело.
— Слушайте, я не очень-то умный, серьезно. И реально не образованный. Но я прочитал кучу книжек, чтобы вам понравиться, потому что я люблю вашу дочь. Правда люблю. И это единственная моя сегодня честная фраза, вы поймите, мы с ней очень разные, и это тяжело. Но я попытаюсь соответствовать вашим этим, ну, высоким запросам. И может получиться, потому что я целеустремленный и весьма упрямый. Я не буду тут себя рекламировать, я просто хочу сказать, что нам с ней очень хорошо, и что я хочу, чтобы вы это видели, знали, что рядом со мной она в безопасности. Чтобы вы знали, с кем она проводит время, кто ее молодой человек, и все такое. Это же важно для родителей, не?
Александр Миронович даже прекратил ржач, а бровь Маргариты Леонидовны вернулась в физиологичное положение. Она вдруг нахмурилась, но не зло, а как-то очень беззащитно, словно что-то припоминала. А Александр Миронович сказал:
— Ох. Слушайте, Василий, я человек взрослый, если не сказать старый, и прочувствованной речью меня не пронять, хотя спасибо. Мы рады, что вы пришли к нам и показались. И это важно для Зои. И когда я сам был еще в вашем возрасте и в вашем положении, родители Риты тоже смотрели на меня без восторга. Но давайте-ка я просто произнесу тост.
Он взял бокал в ловкие, но уже по-стариковски тонкие пальцы. В нем было столько энергии, и не верилось, что он стареет.
— Люди будут любить всегда. Буду встречаться, влюбляться, создавать новые семьи. И родители всегда будут переживать за своих детей, и это лечится только тем, чтобы почаще вспоминать себя молодыми, свое собственное смущение в таких вопросах. Давайте выпьем за то, чтобы когда-нибудь вы с Зоей так же встретили какую-нибудь юную девушку или молодого человека, и так же вспомнили сегодняшний день, как я сегодня — тот давнишний день, когда познакомился с Евгением Евграфовичем, царствие ему небесное, и Тамарой Владимировной.
Этот тост вовсе не значил, что Александр Миронович дает нам добро немедленно заделать детей, как-то чувствовалось, несмотря на его широкую, добрую улыбку, но тост был такой красивый, и в нем была надежда.
И я подумал: но вы, Александр Миронович, наверное, все-таки не подсадили свою Риту на героин.
С другой стороны, у каждого поколения свои проблемы. Отцы и дети, и все дела.
Назад: Вопль одиннадцатый: Сияние и сверкание
Дальше: Вопль тринадцатый: За проезд передаем