Книга: Когда Бог рядом. Рассказы
Назад: Чиприан и его упование
Дальше: Неувядаемый цвет

Крестница монахини

 

Жил человек на свете. Блестящий ученый, живущий своими исследованиями. Лектор, о котором легенды ходили в поколениях. Колоритнейшая (и в прямом смысле слова неописуемая, надо видеть) дама, которая распахивала дверь аудитории так, что дверь чуть не слетала с петель, входила в нее (хотя, как она сама любила подчеркнуть, из-за телесных габаритов это было сделать сложно), восклицала «привет!», подняв вверх трость, добиралась при помощи трости до стула, садилась, закуривала и оглядывала студентов. Для «новобранцев» — особенно если это была первая пара в их студенческом существовании — это, конечно, был особый момент, поворот в судьбе, когнитивный диссонанс в каждой клетке, если не митохондрии и чего там в этой несчастной клетке еще есть… Иногда особый момент оказывался переломным. Как для меня, например, но мы не обо мне.

На ее лекции о мифе и литературе, скромно обозначенные в расписании «фольклор», а потом и на «русское средневековье» мы бежали со всех ног. Каждая минута ее речи была… в общем, нынешнее поколение со своими «перформансами» сидело бы и стыдилось остаток никчемной жизни где-нибудь под столом, если бы увидело, что творила с аудиторией моя героиня, не выходя ИЗ-ЗА стола. Нам, балбесам, еще и удобно было: к концу курса становилось понятно, что каждое слово ее речи запомнилось идеально и к экзамену, собственно, зубрить ничего не надо.

Надо ли говорить, что при выборе спецсеминара у меня не было сомнений? О «генетическом коде литературы» я уже во сне бредила, разбирала каждую книгу только по этой модели и вообще жила теориями любимой руководительницы. В спецсеминарах было по четыре человека. Теперь мы обладали привилегией раз — а то и не раз — в неделю оказаться в ее маленькой квартире у вокзала. В контексте дивана, пепельницы и наших бумаг, которые мы вслух зачитывали преподавательнице и слушали ее бурные восторги: «Класс! Ох, ну молодец! Нет, как она текст составляет! Вот расцеловала бы тебя, только знаю, что целоваться со мной — сомнительное удовольствие!»

Но было одно «но», которое лежало на сердце просто-таки каменною плитою.

Нет, я не была еще в Церкви, и до моего первого Причастия оставался не один год. Но к «неведомому Богу» я относилась трепетно, а редкие посещения церквей… вход в дверь церкви был для меня всегда входом в другое измерение — и в то же время в собственное сердце, пока еще полутемное, но уже загадочное, наполненное возможностями, наполненное неясными без света красками — но они есть, гулкими звуками, обещающими перейти в неслыханное пение, и пространством, на самом деле существующим за простыми стенами.

Моя научная руководительница была атеисткой.

Нет, не такой, которая «просто решила, что Бога нет». Вот насколько бурной она была во всем остальном… Люди постарше утверждают факты совершенно страшных кощунств, которыми будто бы она ранее хвалилась, но я этого не знаю и «множить» не буду. Кстати, не помню, чтобы она говорила гадости про Церковь, иерархию или еще что-то. Буквально за год до нас она поставила студентке трояк, увидев у нее крест: «Студент обязан быть нигилистом!» С нами — не помню, чтобы «зверствовала». Я для себя решила, что на прямой вопрос отвечу прямым ответом, но случая так и не представилось. К тому же ее очень занимали евангельские ответы Христа фарисеям, она радостно хохотала на всю квартиру, — «как Он их!..» — прося меня процитировать еще, и мне казалось, что «что-то еще есть».

И опять же было одно «но».

Наш семинар, вообще-то говоря, отличился. Из нас, четырех студенток, все четыре «выросли» в православных христианок. Такого вроде бы до нас не было. Может быть, чувствуя в нас эту «потенцию», именно нам и рассказала наша руководительница одну вещь.

Однажды, когда она еще была обычной трехлетней еврейской девочкой, в город пришел тиф. Все, кого знала их семья заболевшими, скоропостижно скончались. Заболела и девочка, и была при смерти, и не было бы на свете нашего семинара и развеселых лекций, если бы не… православная монахиня.

Откуда в еврейской семье оказалась православная монахиня — мне не объяснили. Знаю только, что монахиня крестила девочку — не знаю уж, по чину страха смертнаго ради или умудрилась позвать священника, однако умирающий ребенок был крещен с именем Матрона. «Так что я Матрёна», — задумчиво протянула преподавательница, разминая в пепельнице двадцать какую-то сигарету подряд.

Как-то в университет пришли сектанты и попросили их пустить побеседовать с подрастающим поколением. Не помню уже, были это последователи того, которого уже «просвещенные» студенты прозвали «Иванов-ходит-без-штанов», или еще кого-то подобного. Некоторые преподаватели обрадовались «какой-никакой духовности» и пустили. Но наша преподавательница была рассержена. Она потрясала в воздухе дубинкой (ее поклонники додумались подарить ей вместо трости дубинку, с настоящей железякой внутри, и она пребывала в блаженном неведении, пока кто-то из разбирающихся студентов не узрел импортный подарок и не спросил, зачем лектору боевое оружие в стенах альма-матер…), обещала всех сектантов выгнать за порог не только этой дубинкой, но и всякими неприличными предметами и вообще буянила так, что сектанты удалились — кто в аудитории дезертировавших преподавателей, а кто благоразумно на улицу. Завершив разгон, преподавательница достала сигареты, закурила, не доходя до курилки, и громко заявила:

— Моя мать — еврейка. А крестная — православная монашка. Вот в память о них — НЕ ПУЩУ!!!

* * *

Мы не застали время, когда она виртуозно готовила и угощала невероятными кушаниями. По болезни — о чем я еще скажу — ей запретили даже думать о большинстве видов еды, и она подчинилась. Но рассказывать о разных блюдах могла так, что… Впрочем, теперь она еще и рассказывала о том, как по-медицински правильно чистить организм. Мы смеялись вместе с ней.

Наша дорогая руководительница умирала дважды. Первый раз от болезни обмена веществ, и, казалось бы, уже бесполезно было что-либо делать, но друзья уговорили ее не сдаваться болезни и продолжить научные труды. Ради последнего… — я ее понимаю.

А потом наступил рак легких.

Странное совпадение: у меня самой выдался год между жизнью и смертью. Поэтому поехать я к ней так и не смогла. Говорили, что она пыталась держаться: «Я плюю на смерть!» Но тело отказывало, потихоньку отказывал и разум. Мне потом рассказывали все это — и я не представляла, как она… Она была очень ранимая на самом деле. Если бы это слово можно было сказать с хорошими коннотациями, я назвала бы ее мнительной. У нас с ней было много очень-очень личных разговоров за стаканом минералки (ничего другого ей было нельзя), я очень многим обязана в этой жизни ей и ее моральной поддержке… но кое-что она спрашивала и у меня, девчонки. И как я боялась ей отвечать! Боялась именно потому, что видела ее хрупкой и незащищенной. Боялась сделать не так.

В нашу последнюю встречу она сказала, будто не видя меня: «Скучно. Скучно. Я бы очень хотела, чтобы Бог был. Но Его — нет». И с этими словами опустила сигарету так, что пепельница, сделанная из раковины, закружилась по столу. Мне, к сожалению, тогда еще совсем было нечего ответить.

И вот теперь я знала Бога, а она — уходила. Одна девочка из нашего семинара с подругой все говорили, что надо ехать к ней именно «для пользы души».

— Ну, — растерянно сказала я, — не знаю, помолитесь там как можете, иконочку оставьте, что ли… — Понимая, что ее друзья, атеисты, могут и это счесть оскорбительным.

«Какая иконочка! Какой смысл!» — возмутились девочки и поехали с миссионерским настроем. Ну, не знаю какой… Не больший, чем предлагать исповедь человеку в бессознательном состоянии. Все произошло так, как я и говорила: мои приятельницы были выдворены с напутствием не лезть со своими «суевериями». Где-то там они все-таки оставили иконочку. То ли незаметно, то ли уговорили.

* * *

Она однажды нарисовала мой портрет. В неизменном рыжем свитере, который я носила с 15 до 29 лет и так и отдала в идеальном состоянии. В профиль. С неаккуратно обросшей стрижкой. Думаю я там явно о нашей работе.

* * *

Сразу после родственников на домашнем правиле я поминаю три имени за упокой.

Первое имя — моего друга детства. Он уезжал на операцию в 15 лет и обещал скоро вернуться. Вернулся не скоро и в гробу. Был холод и ветер, его мать низкого роста, седые длинные волосы развевались по ветру. А рядом стоял его старший сводный брат с белой повязкой на руке.

Третье имя — одной женщины молодой. Мы с ней были знакомы только виртуально. Где она меня ни находила в сети — ругала на чем свет стоит. Не знаю зачем. А в последние полгода мы вдруг подружились. А потом ее просто не стало, красивой, мечущейся, так старавшейся, но так при жизни и не добравшейся до…

А между ними еще одно имя: Матрона.

Назад: Чиприан и его упование
Дальше: Неувядаемый цвет