Книга: Прежде чем иволга пропоет
Назад: Глава 7
Дальше: Глава 9

Глава 8

Динка
Ясногородский назвал наше предприятие авантюрной комедией.
Это действительно было весело!
Вскоре я поняла, что в нашем спектакле хватает актеров помимо меня. Но только я одна была на виду. Остальные двигались за декорациями, точно деревья в Бирнамском лесу (да, в школе мы ухитрялись ставить даже «Макбета»). Они появлялись в последнем акте. Одним из них был Степан, и думаю, он и возглавлял свою команду. Где Леонид Андреевич отыскал его? Я предпочитала этого не знать.
Школу верховой езды сменил гольф-клуб. Затем была балетная студия, где выяснилось, что у меня великолепная растяжка; а я-то всю жизнь была убеждена, что садиться на поперечный или продольный шпагат – самое естественное дело для любой девчонки.
Потом Ясногородский отыскал еще одну школу верховой езды. Отчего-то состоятельные родители очень любили пристраивать туда своих отпрысков! В большом теннисе мне не слишком повезло, там играли всерьез и увлеченно, им было не до трепа со случайными подружками. А вот в «Школе юных леди» было раздолье! Столько скучающих бездельниц я еще нигде не встречала. За главную у них оказалась тетка с манерами бандерши и внешностью прожженной аферистки. Ей разве что золотых зубов не хватало! У меня в голове не укладывалось, как мамаши могли доверить эстетическое воспитание своих отпрысков такому чуду-юду, но Ясногородский только посмеялся надо мной.
– С этими людьми чем грубее, тем эффективнее, Дина. Они уверены, что дурят всегда кого-то другого, глупого, никчемного и не знающего жизни, а уж они-то ее, разумеется, изучили со всех сторон! Идеальный клиент для мошенника – тот, который убежден, что его нипочем не обмануть. Самодовольство пагубно. Читай О. Генри, в «Благородном жулике» все разжевано.
И я читала О. Генри.
Меня беспокоило, что рано или поздно хлебные места, с которых мы собирали крошки на пропитание, закончатся. Но Леонид Андреевич успокоил меня:
– С твоими способностями мы всегда найдем, чем заняться. Не думай об этом. Лучше трать деньги с радостью.
Легко сказать!
На что?
Я покупала самые дорогие материалы для рисования, но, по совести сказать, работа с обрезками картона доставляла мне ничуть не меньшее удовольствие. Леониду Андреевичу не очень нравилась моя умеренность. «Молодая девушка должна уметь жить широко и со вкусом!»
В конце концов, чтобы успокоить его, я придумала, будто коплю на квартиру. Ясногородский обрадовался.
В декабре на меня что-то нашло. Какое-то безумие, не иначе. Я стала постоянно думать о матери – скучает ли она по мне? Переживает ли? Ей ведь по-прежнему ничего не было обо мне известно. Я воображала, как она терзается, как ходит по квартире из угла в угол (хотя это было совершенно не ее в характере, скорее она устроилась бы за кухонным столом и тяжело, долго накачивалась дешевым портвейном). Мне казалось, она посылает запросы во Вселенную, а я их слышу. «Дина, где ты? Ответь, Дина!»
И всякое подобное слезовыжимательное.
Это я сейчас такая умная. А тогда я действительно проревела пару ночей, вслушиваясь в ее далекий зовущий голос. Октябрина по утрам так внимательно разглядывала меня, что я засомневалась в ее плохом зрении.
Самое смешное, что вовсе не нужно было надрываться и орать в ноосферу, пытаясь докричаться до потерянной дочери. Достаточно было набрать телефонный номер, который у меня не менялся все это время, или написать смс.
Но я придумывала десятки причин, почему матери было трудно это сделать. У нее украли сотовый, а мои контакты были только там! Она мучается, потому что обидела меня! Ее гложет чувство вины, и она твердит себе, что без нее мне лучше! Кто-то рассказал ей, что я вышла замуж и уехала в Новую Зеландию!
В декабре, перед Новым годом, я решилась. Взяла толстенькую пачку денег, только что выданную Ясногородским в честь завершения очередной авантюрной комедии, и притащилась к нашей квартире.
Руки у меня так тряслись, что я попала по кнопке звонка лишь с третьего раза.
Открыл дядя Валера.
Несколько секунд хмуро смотрел на меня, не узнавая, и вдруг заулыбался:
– Ты глянь, кто вернулся!
Он как-то постарел за эти десять месяцев. Щеки обвисли, и теперь он был похож не на ленивого кота, а на старого игрушечного леопарда с вытершейся шерстью.
– Здравствуйте, дядя Валера!
Он отодвинулся, собираясь впустить меня, и тут за его спиной показалась мать. Она точно так же, как он, некоторое время глядела на меня, не узнавая, но когда я уже открыла рот, чтобы выпалить: «Мама, это же я», она равнодушно спросила:
– Чего надо?
Я опешила, а мать продолжала:
– Денег пришла клянчить?
Верхняя губа у нее вздернулась в презрительной гримасе. Но самое главное – она стояла за дядей Валерой, как бы подпирая его сзади – маленький гранитный булыжник, не дающий рассыпаться почти раскрошившемуся валуну, – стояла сзади и перегораживала вход в квартиру. Дверной проем был заполнен дядей Валерой, и он не смел отступить, будто боялся, что его укусит змея.
Я засуетилась. Достала пачку денег. Сунула матери в руки, не глядя.
Она приняла их спокойно, равнодушно, словно я вышла за хлебом пять минут назад и вот вернулась с батоном.
Дядя Валера при виде пятитысячных мигом очнулся.
– Дин, может, того, голодная? – прогудел он. – Поужинать сообразим…
– После шести есть вредно, – жестко сказала мать. – Пускай фигуру побережет.
Она сделала неуловимое движение, и дверь закрылась. Последнее, что я увидела, – виноватые, как у собаки, глаза дяди Валеры.
Почему-то, спускаясь по лестнице, я думала не о матери, а о том, протирает ли он свою гирю или она так и пылится посреди комнаты – день за днем, день за днем.

 

В феврале я устроилась «подружкой» в очередное богатенькое семейство.
К тому времени эти люди мне изрядно осточертели. Большинство родителей не запоминало моего имени и не узнало бы меня, вздумай я сменить прическу. Я была для них одной из многих, развлекавшей их ребенка.
В каком-то смысле все они казались мне ненастоящими. Как Энджи и Крис из телевизора. Раз за разом я попадала в чужие пьесы, двигалась среди актеров, подыгрывала им, бросала реплики, ни на секунду не забывая, что вскоре уйду за кулисы в реальную жизнь.
Ясногородский повысил мой статус до «партнера». Конечно, это была не более чем шутка, но я каждый раз расцветала, слыша ее. На моих доходах «партнерство» не отразилось, но это и не имело значения.
Второго февраля любящий отец привез пятнадцатилетнюю Кристину в студию современных танцев. Студия, как объяснил мне по дороге Ясногородский, была не из простых: ее открыла известная балерина, прима, чье красивое лицо смотрело на вас с рекламных плакатов, из телевизора и с первых полос газет, освещающих жизнь звезд. Наша звезда светила всем путникам, но особенно выделяла платежеспособных.
– Что продает студия? – спросил Леонид Андреевич и сам себе ответил: – Чувство причастности к великому. Балетом там и не пахнет, разумеется, и у них хватает совести или, может быть, осторожности не называть себя «Балетной школой».
– Почему осторожности?
– Заклюют. Прошу тебя, не переусердствуй с занятиями – партию в «Жизели» тебе все равно не станцевать, для этого нужно было начинать на двенадцать лет раньше.
Он намекал на тот случай, когда я в азарте теннисного матча рванула к мячу, грохнулась и потянула лодыжку. Две недели пришлось хромать, и за это время девчонка, которую я наметила своей целью, сменила клуб и растворилась бесследно.
– Буду танцевать как Буратино, – пообещала я.

 

Но выяснилось, что вакансия Буратино занята.
Длиннорукая и длинноногая девчонка, словно собранная из палочек-веточек, вызывала смешки у всей нашей группы. Она не обижалась: растягивала в улыбке широкий лягушачий рот, отвешивала шутливый поклон, и крутые черные кудряшки падали на лицо. Волосы у нас должны были быть убраны в пучок – мы все-таки кое в чем косили под балетных, – но ее пучки постоянно рассыпались, резинки лопались, а шпильки вылетали, точно пущенные из рогатки.
Выворотности у нее не было никакой. Как и прогресса. Но занималась она неутомимо, с удовольствием, повторяя, что если долго мучиться, все получится, и преподавательницы старательно отводили от нее взгляды, а иногда даже находили в себе силы похвалить.
Заезжал за ней не водитель, а отец: налысо бритый здоровяк с глазами-щелочками, приплюснутым носом и толстыми складками красной кожи, лежавшей на загривке, как тесто.
Я провела предварительный отсев кандидатур. Первыми были выкинуты те, кто жил в квартирах. Ясногородский предпочитал загородные коттеджи.
Затем настала очередь девчонок, с которыми трудно подружиться.
Напоследок я вычеркнула тех, о ком сложно было собрать информацию. Скрытные мышки, шушукающиеся с себе подобными. У них не выяснить, кем работает любимый папочка и сколько месяцев в году они проводят на курортах Коста-Брава.
Как-то само получилось, что осталась только Лиза Гурьева – та самая буратинка.
Они жили в поселке на берегу Грачевки. Как по мне, хуже места не придумаешь: в двух шагах МКАД, а от реки никакого толку – и не искупаться, и не полюбоваться. Да и лес вокруг условный. Но Леонид Андреевич, услышав название поселка, уважительно пошевелил бровями.
Дом был большой, светлый, безалаберный и шумный. В день знакомства мне показалось, будто в нем обитают не четыре, а сто сорок четыре человека. Младший брат Лизы, шестилетний Тимофей, осваивал музыкальные инструменты; он изображал человека-оркестр и играл на укулеле, флейте и свистелке. Лысый папа раз в пять минут хлопал дверью и громко требовал тишины, а затем мама хлопала дверью и требовала, чтобы папа перестал требовать тишины.
По диванам ходила черно-белая кошка Ушанка.
– Это ее папа так назвал, – пояснила Лиза. – Сказал, что если она будет игнорировать лоток, имя станет ее судьбой.
Кроме кошки, к Гурьевым в разное время прибились три дворняжки: Масяня, Джуля и Волчок. У Масяни не хватало задней ноги, у Джули – ушей, а Волчок то ли родился без хвоста, то ли потерял его в боях. Лизина мама говорила про них: «Парад инвалидов», а Лизин папа – что из троих ни на что не годных псов можно было бы собрать одну нормальную собаку.
Членом семьи считался также робот-пылесос по кличке Веник. Его ругали за плохо вычищенный пол и жалели, когда он не мог найти выход из комнаты.
– Дурик ты слепошарый, – ласково говорила мама Лизы, Марина, вынося его на руках.
Гурьев-старший, сам того не зная, чуть было не загнал меня в ловушку. За первым совместным ужином стал расспрашивать о моей семье, а я так отвыкла от искреннего интереса к себе, что забыла, о чем собиралась врать. Смутилась, покраснела, уронила ложку… Мямлила что-то, как дура! Еще минута – и меня раскусили бы, но Марина перевела разговор на другое.
При более тесном знакомстве Борис Иванович оказался вовсе не надутым индюком, каким я увидела его вначале. Он любил подурачиться с Тимофеем и Лизой, катался с ними на роликовых коньках и время от времени брал нас троих в охапку, чтобы отвезти смотреть какой-нибудь удивительный московский дом. Не знаю, что там удивительного, – дома как дома, но мне нравилось потом сидеть с ними в кафе, лопать мороженое и смеяться над всякой чепухой.
Марину он обожал. Впервые я видела, чтобы взрослый мужчина так смотрел на свою жену. У нее были такие же черные мелкие кудряшки, как у Лизы, длинный нос и большой рот. И при этом она была настоящая красавица! Не знаю, как так получается: рассматриваешь человека по частям – жаба жабой, а сложишь все вместе – и глаз не отвести.
Домработницей у них трудилась кривоногая боевая тетка невнятного возраста, злючая, ругачая и проворная как бес. Гурьевых эта ведьма нещадно гоняла, если они попадались ей на пути, пока она ползала с тряпкой. Никаких швабр не признавала, мыла по старинке, руками, и отмывала до блеска, скрипа и прозрачности. Веника считала своим личным врагом. По-моему, даже Борис Иванович ее побаивался. Марина говорила, что домработница досталась им в наследство, и у них были сложные и малопонятные ритуалы: как поздороваться, где оставить зарплату, сколько налить «в честь праздничка», а налить надо было обязательно, да и вообще, кажется, тетка бухала будь здоров.
Меня она страшно невзлюбила. При Гурьевых здоровалась сквозь зубы, без них молча испепеляла лютым взглядом. Я внутренне ежилась, но внешне старательно играла роль примерной девочки.
Но если не считать домработницы, у Гурьевых мне было весело. Хоть это и не такое веселье, к которому я привыкла.
Представьте себе: они играли в настольные игры! Все вместе, вчетвером! Когда я впервые это увидела, решила, что они совсем свихнулись от безделья. Взрослые люди – а расставляют по нарисованному морю разноцветные кораблики.
Но тут мне сообщили, что мой кораблик – синий, и пришлось включаться в эту дребедень и изображать заинтересованность.
А через пятнадцать минут я уже топила чужие парусники, швырялась золотыми слитками и проклинала злую пиратскую судьбу, когда выпадала отмена хода.

 

В столовой у Гурьевых напротив двери висела картина. Год назад, увидев ее, я бы сказала: мазня мазней. Но беседы с Ясногородским не прошли даром, и я кое-что понимала про импрессионизм.
Это был потрет молодой женщины в короткой черной шубке. Голову ее закрывал цветастый платок. Женщина улыбалась, и куда бы ты ни перемещался по комнате, ее живой веселый взгляд следовал за тобой. Другие картины, а их у Гурьевых хватало, не так мне нравились, как эта, и иногда я прибегала к ней просто чтобы поздороваться. Однажды это заметила Марина. Я смутилась, а она как будто обрадовалась.
У Ясногородского в конце зимы случились какие-то дела, он стал редко появляться, а когда приходил к Октябрине, выглядел озабоченным. Я пыталась расспросить его. Леонид Андреевич шутливо уклонялся от ответа, но однажды уставился на меня как-то странно, по-совиному, и вдруг спросил, что я думаю об Эстонии.
Столица у нее город Таллинн, отвечаю. Две эл, две эн.
Он засмеялся. А не хотелось бы тебе, говорит, побывать там?
Вот дурацкий вопрос! Мне везде хотелось бы побывать. Я же от Москвы не отъезжала дальше, чем на сотню километров.
Ясногородский, услышав это, кивнул, словно что-то такое себе надумал, потрепал меня по подбородку, как котенка, и вскоре ушел.
Из-за того, что он был постоянно занят, я застряла у Лизы почти на два месяца. С любой другой семьей этот срок показался бы мне вечностью, а моя работа – каторгой. Но только не с Гурьевыми.

 

Не знаю, как объяснить… Марина и Борис Иванович как будто вообще не делали разницы между мною и своими детьми. То есть поначалу-то, конечно, делали. Они приглядывались ко мне. Но в отличие от всех остальных толстосумов, которых я обрабатывала, в их взглядах не было подозрительности покупателя, опасающегося, что ему подсунут негодный товар.
Помню, как я обрадовалась, когда Борис Иванович отчитал нас с Лизой. Мы и правда вели себя как дурочки: накупили тюбиков с краской для волос – синей, зеленой, розовой, фиолетовой – и выкрасили Тимофею всю голову в разноцветные перья, будто попугайчику. Сам-то он был в восторге! Но потом оказалась, что эта чертова краска пачкается. Тима перемазал шапку, свитер, подушку и даже по дивану поелозил своей дивной радужной башкой. В общем, было за что нас бранить.
Но все время, пока Борис Иванович выговаривал нам, я цвела как майская роза. Нас ругают! Не Лизу, а нас обеих! Как будто мы – равные.
С Лизой тоже вышло странно. Как-то одна стерва в балетной школе начала над ней подшучивать, и я вдруг неожиданно для себя окрысилась на нее так, что она чуть в пачку не наложила. А ведь до этого я вела там себя со всеми приветливо и мило. Что на меня нашло? Пес его знает. Я взбесилась и даже губу прикусила. Лиза потом смотрела на меня с испугом и все совала свой дурацкий носовой платок. В конце концов я и на нее рявкнула: «Да в задницу твою сопливую тряпку!» «Кому?» – с готовностью спросила Лиза. Повисла пауза – а потом мы с ней начали ржать как полоумные.
После этого случая смешки над Лизой поутихли.
Она писала стихи. Я ни черта не понимаю в поэзии, поэтому не могу сказать, хорошие они были или плохие, но слушать мне нравилось. И рифма «любовь-кровь» в них вроде бы не встречалась. В этих стихах вообще не было ни слова о любви, и слава богу!
Некоторые из них были ужасно смешные! Например, про старушку, которую все считали добренькой, потому что она вязала гольфы и дарила соседям, но по ночам эти гольфы заползали к ним в постель и душили их во сне, если старушка была чем-то недовольна. Звучит жутковато, но это был и вправду уморительный стих.
А еще про девочку Кузю, которая носила в валенке топор, про монаха, который подружился с бобром и обратил бобра в христианство, и прочая веселая чепуха.
Стихи стихами, но с Лизой мы иногда говорили о неожиданно серьезных вещах. О том, зачем мы живем. Существует ли судьба. Кем нам хотелось бы стать и почему. Раньше я о таком разговаривала только с Ясногородским и всегда с налетом иронии. А Лиза не боялась быть серьезной и уязвимой.
И ее брат мне нравился. Смешной доброжелательный бутуз, спокойный и совершенно не обидчивый. Бывают такие малыши – чуть что, сразу надуваются и в рев. Тимофей, если уж решал обидеться, не ревел, а кряхтел, как медвежонок.
Мы с ним здорово поладили. Я не то чтобы особо чадолюбивая… Но малявки – они как Лизин стишок про бабушку с носками: и смешные, и нелепые, и неожиданные. Им всегда есть чем тебя удивить.

 

В общем, нам было здорово вместе.
А двадцать восьмого марта Лиза не пришла на тренировку. Я позвонила и услышала в трубке всхлипы и тоненький голосок: «Приезжай скорее!»

 

Когда я вошла в дом, меня поразили два обстоятельства. Вокруг царил ужасный бардак. Воры словно за что-то мстили этому дому. Горшки с цветами – Марина очень любила цветы – сброшены с подоконников, вокруг них рассыпана земля, из которой торчат сломанные стебельки. У стульев вспорота обивка. Посуда разбита.
Вторым, что меня испугало, был необычный звук – как будто где-то рядом хлопала крыльями птица, негромко вскрикивая. Я огляделась, всерьез ожидая увидеть крупного попугая или сову.
– Кристина! – На меня с двух сторон налетели Лиза и Тимофей, стиснули меня так, что перехватило дыхание. – Нас обворовали!
Я перестала дышать – теперь уже от ужаса. Я сама рассказала Ясногородскому, что в этот четверг у Лизы в музыкалке отчетный концерт, на который собирается вся семья, а домработница отпросилась съездить к родне.
– У нас полиция весь день была! – закричал Тима.
– Никого они не найдут! – всхлипнула Лиза.
– А собаки как же? – глупо спросила я. – Разве они не подняли тревогу?
Лиза молча махнула рукой и вытерла слезы.
Ничего страшного, сказала я себе, эта семья нисколько не отличается от предыдущих, у них столько денег, что они могут купить себе заново все, что потребуется. Но меня беспокоила птица. К хлопкам прибавились глуховатые удары, будто она раз за разом натыкалась на стены.
Слепая сова?
Я подняла указательный палец, перебивая Лизу, сквозь слезы перечислявшую, что у них украли.
– Подожди! Что это такое?
Она заревела еще горше и убежала, а за ней и Тимофей.
Я пошла на хлопанье. Оно доносилось из столовой, и, приоткрыв дверь, я остолбенела.
Марина сидела на стуле, скрючившись, закрыв лицо руками, и из горла у нее вырывался этот нечеловеческий звук, не похожий ни на плач, ни на рыдания. Меня пригвоздило к месту. Она вдруг выпрямилась и ударилась лбом об стол, словно кто-то положил ей руку на затылок и резко нажал, – раз, другой, третий.
Откуда-то прибежал очень бледный Гурьев-старший, схватил жену, прижал к себе крепко, как ребенка.
– Врач скоро приедет, пойдем, мой милый, надо полежать, пойдем, все найдется, дай только время…
Он не увел, а, скорее, уволок ее из комнаты.
Мне стало тяжко и жутко. Я села на пол и стала смотреть на пустой прямоугольник, оставшийся на месте картины. Ну да, Ясногородский просил меня незаметно сфотографировать, что развешано у Гурьевых по стенам.
Не знаю, сколько я там проторчала. Борис Иванович неслышно подошел, опустился рядом со мной.
– Все бы ничего, – сказал он, помолчав. – Но вот с портретом…
– Что – с портретом? – осторожно спросила я.
– С портретом беда. – Он пощелкал пальцами и, кажется, только теперь понял, с кем разговаривает. – Почему ты тут сидишь? Где Лиза?
– Что с портретом? – настойчиво повторила я.
Борис Иванович удивленно взглянул на меня. Под умными, навыкате, как у бульдога, глазами набрякли мешки.
– Я был уверен, что Лиза рассказала тебе. Марина – сирота, мать погибла, когда ей было шесть лет. Ее взяли на воспитание дальние родственники…
– А отец?
– Нет, отца не было. Через несколько лет у людей, с которыми жила Марина, сгорел дом и вместе с ним весь архив фотографий… Потрет Нины Владимировны сохранился по счастливой случайности, его накануне отдали в багетную мастерскую, чтобы поменять раму.
Я начала понимать.
– Марина долго не верила в ее смерть, придумывала, что мама осталась жива, но вынуждена скрываться… Рисовала остров, где мама живет в компании животных, как Айболит, и лечит их, а они за это приносят ей еду…
Я знаю, хотела я сказать ему, я свою потеряла в семнадцать, хотя на самом деле, наверное, раньше, просто я была слишком глупая, чтобы это осознать, и слишком сильно ее любила.
Под рукой оказалось что-то мягкое. Ушанка терлась о мои колени, переступала коротенькими ножками.
– А где собаки? – спросила я.
– У Марины. Обложили ее в постели, как грелки. Обычно мы их не пускаем…
– С одного раза не избалуются, – сказала я.
– Ну, ничего. – Борис Иванович встал и протянул мне руку. – Рано впадать в отчаяние, да и вовсе не надо туда впадать, пусть оно как-нибудь самостоятельно существует, без нас. А надо лететь мимо, как космический корабль мимо черной дыры. У меня к тебе просьба: организуй Лизу с Тимкой на какую-нибудь осмысленную деятельность, а? Что-то такое, что займет руки и мозги. Уборка, может?
Я помотала головой.
– Лучше мы что-нибудь приготовим.
– Отличная мысль! Спасибо, Кристина.

 

– У тебя на щеках красные пятна, будто осы покусали, – озабоченно сказала Лиза, когда мы сунули в печь тестяную лепешку. Я убедила ее и брата, что их маме может помочь «что-нибудь вкусненькое». Они не спросили, отчего бы не заказать доставку пиццы, а покорно принялись за стряпню.
– Это от духовки, из-за жара, – соврала я.
Отчасти это все-таки было правдой. Мне казалось, будто меня сунули за стеклянную дверцу, и я медленно расползаюсь, корчусь, вспухаю пузырями.
Впервые я увидела, как отвратительно то, что мы творили вместе с Ясногородским. Этот оскверненный дом, в котором мне так нравилось бывать, и задыхающаяся женщина, и пустое место на стене, безжизненный серый прямоугольник, когда-то бывший окном в тот мир, где мама была живая и веселая, в серебристой шубе и ярком платке…
Мы разбили окно. Украли чужую память.
Гурьевы были – люди. Живые люди. Не актеры в спектакле, изображающие роскошную жизнь, не статисты, необходимые лишь для того, чтобы оттенять наши с Ясногородским талант и дерзость. Все, что я проворачивала до этого, было не понарошку, а всерьез.

 

Когда я вошла в квартиру, Леонид Андреевич уже был там. Сидел в кресле, закинув ногу на ногу, довольный как кот. Перстень с александритом испускал зеленоватые лучи. В полутьме комнаты казалось, что и глаза его сияют зеленым.
Я вдруг подумала, что не знаю, какого цвета у него глаза. Никогда не вглядывалась.
– Дина, лови!
Пачка купюр перелетела через комнату.
Я схватила ее непроизвольно и сразу отшвырнула в угол.
– Что такое? – нахмурился Ясногородский.
– Зачем вы взяли картину?
– Что? Какую картину?
– Зачем вы взяли картину и почему не предупредили меня? – Голос у меня дрожал от злости. – Вы раньше всегда предупреждали! Я даже не успела подготовиться!
Он встал, явно огорченный, развел руками:
– Но ты всегда подготовлена, сокровище мое. Я был уверен, что тебе давно уже не нужно дополнительно настраиваться. Прости! Почему тебя это так сильно задело? – Его брови озабоченно сдвинулись в длинную мохнатую гусеницу. – Тебя заподозрили? Ты дала им повод считать тебя замешанной в краже?
В дверном проеме возник тощий длинный силуэт. Октябрина стояла молча, рассматривая нас.
– Им больно! – крикнула я, пытаясь в двух словах передать Ясногородскому, что именно я поняла сегодня.
Мохнатая гусеница недоуменно вздыбила спину.
Я постаралась взять себя в руки. В конце концов, он сам меня этому учил.
Для начала подняла деньги. Интуиция подсказывала, что Ясногородского сильно задел мой поступок. Судя по тому, что спина гусеницы выровнялась, я все сделала правильно.
Кошка взлетела на стол, уложила маленькую круглую голову на вытянутые лапки. Оставалось только позавидовать ее расслабленности.
– Им больно, – повторила я.
Леонид Андреевич вопросительно молчал.
– Они хорошие люди!
Прозвучало еще глупее. То огромное и страшное открытие, которое я совершила внутри себя, стало выглядеть пошлостью, стоило вытащить его на свет, под острые зеленые иглы холодного кристалла, – я физически чувствовала, как они покалывают меня. Так бывает после сна: драгоценная мысль, которую выносишь из моря, бережно зажав в руке, на берегу оказывается бессмысленной клешней дохлого краба.
– Что тебя беспокоит? – ласково спросил он.
Но в его голосе прозвучала и плохо скрытая снисходительность. Я буквально слышала его мысли: «Что привело ее в дурное расположение духа? Может быть, ПМС проявляется таким образом? Бедная девочка, надо найти для нее дельного врача…»
Я рассказала историю Гурьевых. О Марине Сергеевне, о ее муже, даже зачем-то упомянула об Ушанке. Кошка на столе шевельнула усами.
Ясногородский стоял, сложив руки на груди. Когда я закончила, он кивнул и вернулся в кресло.
– Я, кажется, понял, – медленно сказал он. – Эта семья тебе понравилась, и ты сделала вывод, к которому до тебя приходили многие: плохие люди заслуживают, чтобы с ними обходились плохо, а хорошие – нет.
– Дело не в этом!..
– Именно в этом. Прежде совесть тебя не мучила.
Он говорил спокойно, подчеркнуто хладнокровно. И мне стало не по себе – впервые за все время, что мы дружили.
Мы ведь дружили?
– Ладно, вы правы. – Я подняла руки, сдаваясь. – Вы всегда правы. Но мы должны вернуть картину. Пожалуйста! Умоляю вас! – Я чуть не бухнулась перед ним на колени. – Вы… мы… я должна все исправить! Вы же добрый, я знаю! Помогите мне!
Ясногородский удивленно вскинул брови.
– Дина, ты расстроена, – спокойно начал он. – Я бесконечно уважаю твои чувства, ты имеешь право злиться на нас, и в конце концов, если бы ты предупредила, что привязалась к своей новой подруге, мы бы свернули этот проект, не доведя его до логического завершения, можешь не сомневаться… Судя по твоему лицу, ты удивлена. Я сказал что-то, чего ты не знала? Твое спокойствие для меня в тысячу раз ценнее, чем содержимое их сейфов.
Меня окатило волной благодарности. Но в то же время я ощущала, что неким образом он выставил меня виноватой в том, как все повернулось. Признание Леонида Андреевича, его откровенность ничем ему не грозили: мы не могли повернуть время вспять, чтобы я поймала его на слове и заставила отменить проект.
И какой-то червячок точил меня, не давая до конца поверить в его искренность. Ведь он действительно не предупредил меня в этот раз…
Отчего же именно в этот?
Потому что нельзя было не заметить, до чего довольная и веселая я возвращалась из поездок к Гурьевым? Потому что впервые не жаловалась ему на то, с какими скучными типами приходится иметь дело?
Потому что в моей жизни появился кто-то, кроме него, кто был мне дорог?
– Леонид Андреевич, пожалуйста, давайте отдадим им портрет!
– И поставим под удар всю нашу команду? И тебя, и меня, и Степана с его ребятами? – Он пожал плечами. – Извини, я на это не пойду. Портрет имеет для семьи большую сентиментальную ценность, это вполне ясно… А для меня сентиментальную ценность имеют мои люди. Ты сделала ошибку, не предупредила меня заранее. Но почему за это должны расплачиваться другие?
Ага. Вот и прозвучало обвинение.
Я даже почувствовала себя увереннее. Все-таки мне удалось предугадать ход его мыслей!
– Какой такой удар, Леонид Андреевич? Вы запросто можете вернуть портрет, ничем не рискуя.
– Не могу, – возразил он. – К тому же вещи уже не у меня.
– Врёте!
Не знаю, как у меня это вырвалось. Ясногородский сверкнул глазами.
– Думай, что говоришь!
– Вещи у вас, – убежденно повторила я. Его реакция только утвердила меня в этой мысли. – Можно ночью выгрузить портрет возле их дома и уехать. Можно нанять человека, чтобы дотащил его, и он даже лиц наших не увидит! Да тысячу способов можно изобрести!
– И не использовать ни одного, – отрезал Ясногородский. – Я не буду потакать тебе в бредовой идее только из-за того, что ты чрезмерно расчувствовалась! Ах, детские воспоминания! Ах, сирота, потерявшая мать! Надо было переболеть диккенсовщиной вовремя, но ты не имела такой возможности, я сделаю на это скидку. Твой план опасен, что бы ты ни говорила, и я уверен, что это и тебе самой очевидно. Надеюсь, завтра тебе будет стыдно за этот разговор.
Леонид Андреевич тяжело вытолкнул себя из кресла.
Потом, когда у меня появилось много свободного времени, я часто размышляла: отчего он не согласился? Ведь возвращение портрета и в самом деле не потребовало бы каких-то сверхъестественных усилий.
Думаю, причина была в том, что Ясногородский ненавидел проигрывать. А это было поражение, как он считал, – поражение в борьбе за мою верность.
Кому я больше предана – ему, вложившему в меня столько сил, в буквальном смысле спасшему мою жизнь, или людям, с которыми я знакома всего два месяца?
Это был первый случай, когда я восстала против его власти. И Ясногородский не собирался так просто ее отдавать.
Но тогда я этого не понимала. Поэтому сделала шаг и встала у него на пути. Кошка приподняла морду, глядя на нас. Октябрина исчезла, я не заметила, когда это случилось.
– Ведете себя как… как вор! – бросила я в лицо Леониду Андреевичу. Меня трясло от злости, от стыда, от бессилия. – Вы столько нахапали… Вам до конца жизни должно хватить! Что вы вцепились в этот несчастный портрет как клещ? Наворованное отдавать неохота, а? Делиться впадлу? Дайте его мне!
Ясногородский, обучая меня, хорошенько поработал над моей речью. Он сам шутил, что из цветочницы делает леди, и прочитав по его настоянию Бернарда Шоу, я поняла, что он имел в виду. Я действительно говорила иначе, чем год назад. Но сейчас я забыла обо всем, что он в меня вкладывал. С губ у меня срывались такие выражения, что Ясногородский только страдальчески морщился.
– Мне ее отдайте! – Я уже наступала на него, теснила к стене. – Я вам заплачу! Вы же денег хотите? Нате, держите!
Метнувшись к столу, я схватила пачку и грубо сунула ему в руки.
– Отведите меня к картине! Ну же! Не стойте столбом! Хватит вести себя как обычный ворюга!
Вспыхнуло – и встал стеной густой мучительный звон.
В первую секунду я даже не поняла, что произошло. Только что я нападала на Леонида Андреевича – и вот уже сижу на полу возле стены. Левая щека страшно отяжелела, будто мне положили в рот чугунную гирю, а голова превратилась в пчелиный рой. Он жужжал и попытался разлететься, приходилось прикладывать колоссальные усилия, чтобы сдерживать его на месте. Наверное, поэтому я не сразу поняла, что орет мне в лицо, брызжа слюной, бывший режиссер нашего школьного театра.
– …только спасибо сказать! – ворвался наконец его голос в мое сознание. – У тебя нет ничего, ясно тебе? Не-ту! Это я тебя сделал! Кто ты такая, знаешь? Никто, Дина, никто! Бибабо! Перчаточная кукла, понимаешь? – Он выразительно пошевелил короткими пальцами у меня перед носом. – Ты бы сдохла под забором, буквально, без всяких метафор. У тебя хватает наглости что-то у меня требовать, обвинять меня и визжать как дворняжка, кусать руку, которая тебя кормит! Это и называется бесстыдство. Запиши новое слово в словарик, оно тебе пригодится еще неоднократно.
Ясногородский вытер вспотевший лоб. Волосы у него взмокли, прилипли к коже, как у пловца. Он тяжело поднялся. Перед моими глазами оказались две брючины, засалившиеся по нижнему подгибу. Почему человек, который имеет столько денег, не купит себе нормальных штанов?
Невозможно было не смотреть на эти лоснящиеся полосы.
Он понемногу успокаивался. Во всяком случае, пятерней передо мной больше не размахивал.
– Я тебя спас, дал тебе крышу над головой, дал работу, свободу, в конце концов! Ты была замученным мышонком, и посмотри на себя сейчас!
Я прижала ладонь к щеке. Горячо! Ощупав языком зубы, убедилась, что все целы. А такое ощущение, будто полный рот крови.
– Надо было держать тебя на голодном пайке, не давать рта открыть без моего разрешения… Каждая тля мнит себя бабочкой, стоит погладить ее по спинке! Определенно, никакого другого языка, кроме языка силы, вы не понимаете и не можете понимать, не то воспитание, генетика не та, в конце концов… Рано или поздно вылезает, в самый неподходящий момент, материал изначально негодный, сколько ни обманывайся… Будешь все равно брошен, предан, выкинут… И ноги об тебя вытрут, как об тряпку, даже хуже, поскольку от тряпки все-таки есть толк, а о твоей пользе позабудут, избирательная амнезия, давно известное явление…
Он взволнованно принялся ходить по комнате. Говорил он как будто сам с собой, однако я понимала, что все это для меня. Леонид Андреевич, кажется, мне жаловался на меня же…
Я медленно поднялась. Пчелы унялись, но гудение еще плыло в голове.
Ясногородский, наконец, остановился. Посмотрел на меня, насупился.
– Можешь попросить прощения, и мы сделаем вид, что этого разговора не было.
Это было щедрое предложение. Без дураков. Он протягивал руку помощи.
Я отняла ладонь от щеки.
– Отдайте мне портрет, Леонид Андреевич.
– А если нет? – Он иронически вскинул брови. – Бросишь меня, своего старого учителя?
– Я вас сдам.
Не знаю, как эти слова вырвались у меня, но едва произнеся их, я поняла, что это правда.
Ясногородский, побагровев, вскинул руку. Все ограничилось бы второй пощечиной, но, на мое несчастье, перстень провернулся на его пальце камнем внутрь.
Александрит рассек мне кожу на губе. Я вскрикнула от боли. Кровь потекла струйкой, пачкая свитер, джинсы, разлетаясь об пол темными каплями.
Леонид Андреевич ахнул.
– Господи, Дина!
Он выхватил носовой платок, прижал его к ранке.
– Запрокинь голову… Сядь, вот сюда, да… Садись, садись… Подожди, я сейчас. Октябрина! Где аптечка, боже ты мой, Октябрина?!
Старуха не отзывалась. Я сидела, запрокинув голову на спинку дивана, закрыв глаза. Неподалеку зашуршало, прозвенело, что-то упало – Ясногородский рылся в хозяйской аптечке. Раздались шаги.
– Давай его сюда… – Он забрал платок. – Потерпи…
Зашипела перекись.
– Ай!
– Ну все, все, еще чуть-чуть…
Губа распухала сильнее с каждой секундой. Леонид Андреевич так разволновался, что вместо чистой марлевой салфетки снова приложил к ней свой старый платок, весь пропитанный кровью. Мне даже стало немножко смешно: разбили физиономию, а суеты столько, будто ножом пырнули. Сразу видно человека, которого никогда не били!
– Боже мой, Дина, прости, прости, – сокрушенно бормотал Ясногородский. – Я старый дурак, вспылил, утратил человеческий облик… Пойми, ты мне безумно дорога. – Он уставился на кровь на платке, словно не понимал, что это такое. – Господи, какой я осел! Наговорил тебе всякой мерзости… Никогда себе не прощу. Дина, ты ведь знаешь, у меня без тебя ничего не получилось бы, ты прекрасная девушка, одаренная, умная, способная… мне с тобой безумно повезло… Ты не кукла, а воин, настоящий маленький самурай – знаешь, кто такие были самураи?
Он все говорил и говорил, чуть не плача, когда взгляд его падал на мое лицо; он сбегал на кухню, принес пакет замороженной брусники, бережно прикладывал ягоды к моему лицу и, когда я морщилась, страдальчески морщился тоже. Он заставил меня проглотить какие-то горькие таблетки, он твердил, что его понесло, что он, идиот, во всем виноват, и мы непременно сделаем все как я хочу, только мне нужно поспать, а ему, похоже, выпить… и попросить кого-нибудь набить ему морду.
Я смотрела на него. Постаревший, несчастный, съежившийся… Даже его брови перестали двигаться и застыли вместе с лицом в трагической маске.
– Бросьте, Леонид Андреевич, – тихо сказала я. – Это я виновата.
– Прекрати!
– Нет, правда. Я вас спровоцировала…
Он рассердился.
– Не смей повторять вредные глупости! Не верю, что тебе самой пришло это в голову! «Провоцировала»!
Здесь он был прав. Так говорила мать, когда ее охватывало желание провести со мной разъяснительную работу по следам, так сказать, воспитательной.
– Я все равно наговорила вам ужасное…
Он бережно укрыл меня пледом, подоткнул со всех сторон.
– Дина, это я перед тобой виноват. Я тебя очень, очень люблю.
У меня потекли слезы. Больше всего мне хотелось уткнуться в него и просить прощения, толком не знаю, за что, но только чтобы он простил меня и все стало хорошо, как раньше, до того, как мы обворовали Гурьевых.
– Обещаю тебе, завтра мы все решим. – Леонид Андреевич погладил меня по голове. – Ты устала, поспи… – Он подсунул мне под голову подушку. – Так удобно?
Я кивнула. От потрясений сегодняшнего дня глаза у меня слипались.
Щелкнул выключатель, свет в комнате погас. Грузные шаги, скрип двери – и стало тихо.
На диван ко мне запрыгнула кошка.
– М-р-р!
– Привет, Усики, – прошептала я. Мне никогда не нравилось называть ее Урсулой. Урсула – жестокая ведьма из «Русалочки».
«Добрейшей души человек, даром что с хвостом», – сказал о кошке Ясногородский.
Я гладила ее и думала, что мы ничего не сможем вернуть назад. Все сломалось. «Безвозвратно», – выразился бы Леонид Андреевич. В приступе раскаяния он наобещал бог знает что, но завтра опомнится, нагромоздит еще десять причин, почему мы не сможем возвратить портрет, одну другой убедительнее; он матерый волк, который играет со щенком, но в любую минуту может прихлопнуть его одной лапой.
Странное состояние охватило меня. Веки отяжелели, голову вдавило в подушку. Тело мое вело себя как пьяное, и если бы я встала, повалилась бы на пол, не сделав и шага. Но с мозгами все было в полном порядке.
«Мне придется выбирать между Ясногородским и Гурьевыми». Вот о чем я думала. Леонид Андреевич уверен, что к завтрашнему утру я остыну, не буду так настойчива… До меня дойдет, что мое желание – просто блажь. «Сентиментальный порыв» (я услышала, как он произносит это с сочувственным пониманием).
Он не отдаст картину.
А без нее мне никак нельзя.
Лежа в темноте, поглаживая кошку, я обдумывала, что мне предстоит сделать: хладнокровно, с полным осознанием последствий. Завтра я встану в девять утра, выпью стакан теплой воды натощак, как приучал меня Леонид Андреевич, и отправлюсь в прокуратуру, чтобы написать заявление. План такой: я сдаю Ясногородского, выкладываю адреса всех семей, которые мы окучили с лета, и в обмен на информацию прохожу по делу только свидетелем.
Получится ли у меня заключить сделку?
Или такое возможно только в кино?
«Вот завтра и выясним», – сказала я. Не получится свидетелем? Да и черт с вами! В любом случае пора было это заканчивать.
«Я готова ко всему».
С этой мыслью я заснула.

 

Если вы читали криминальную хронику за март-апрель две тысячи шестнадцатого, то знаете, что было дальше.
«ЛЖЕШКОЛЬНИЦА!» «ВОРОВКА НА ДОВЕРИИ ИСПОЛЬЗОВАЛА ДЕТЕЙ!»
Утром меня разбудил громкий стук. Колошматили так, что едва не вышибли дверь. Октябрина открыла, а в следующую минуту я уже лежала на полу лицом вниз, с выкрученными руками, и люди в форме топали, словно пытались достучаться до соседей снизу, и понятые просовывали в дверь глупые толстые лица, на которых читалось любопытство и восторг.
Обыск! Есть о чем говорить следующие пять лет!
В нашей квартире нашли предметы, принадлежавшие Гурьевым и другим обворованным семьям: груду ювелирки, несколько шуб, антикварных кукол – кукол! «Источник, пожелавший остаться неизвестным», сообщил, где хранятся украденные вещи. Этот же источник был настолько любезен, что предоставил в распоряжение полиции дюжину фальшивых паспортов, в которых под моими фотографиями красовалась дюжина разных фамилий.
Трогательная картина: девочка-воровка, сидящая на полу в чужих мехах, обвесившая себя, как елку, чужими украшениями, играющая в чужих кукол.
Господи, я даже не подозревала, что Степан украл этих фарфоровых болванов, которые таращились пустыми глазами из-под стеклянных колпаков в спальне дизайнерши! А они, между тем, стоили кучу денег.
Конечно, я выложила следователю все, что знала. Сдается мне, лучше было бы держать язык за зубами, хотя и это вряд ли бы меня спасло.
Ясногородский исчез. Квартира, в которой он был зарегистрирован, давно пустовала; по словам соседей, он не появлялся последние полгода. Где он жил? Понятия не имею. Леонид Андреевич был достаточно осторожен, чтобы никогда не приводить меня к себе. Его объявили в розыск.
От Степана осталось только фальшивое имя. Меня заставили просмотреть кучу фотографий паршивого качества, с которых на меня глазели хари разной степени омерзительности, но его бледного бесстрастного лица среди них не было.
Октябрина оказалась сумасшедшей. Серьезно. У нее была справка о психическом заболевании, а также деменция, Альцгеймер и еще куча диагнозов, с которыми она не могла бы даже задницу себе вытереть, не говоря обо всем остальном. Точно чертик из коробки выскочила какая-то сиделка – клянусь, я видела ее первый раз в жизни! – которая подтвердила, что готовит и прибирается у бывшей актрисы, причем безвозмездно, исключительно из уважения к ее огромному таланту. Вдобавок ко всему с Октябриной приключилась амнезия: она не узнавала меня, не могла ответить ни на один вопрос и только трясла лошадиной головой, что-то лепеча.
– Ну, с этой все понятно, – сказал следователь, и Октябрину отправили восвояси.
Я быстро убедилась, что никто не был всерьез озабочен раскрытием этого дела. Позже у меня возникло подозрение, что все закрутилось так стремительно не без помощи Ясногородского, и не искали его по той же причине. Что я знала о его знакомствах и возможностях? Ничего.
Дина Чернавина исчезла, ее место заняла человеческая песчинка, попавшая в жернова огромной машины.
Часть вещей, как я сказала, нашли в квартире Октябрины сваленными в кучу в одной из дальних комнат. Портрета Марининой матери среди них не было.
Мне бы проклинать Леонида Андреевича, но я не могла удержаться от горького восхищения. Как хорошо он меня изучил! Ему было яснее ясного, какое решение я приму, он понял это раньше меня. И опередил.
Он давно планировал побег, кое-какие его проекты стали слишком опасными, и я помогла ему поставить точку. Таблетки, которые он мне подсунул, были снотворным. Пока я исходила соплями от жалости к нему, к себе и к Гурьевым, Ясногородский сокрушался, но действовал.
Я думала, что сильнее меня уже ничего не поразит. Что еще могло со мной случиться? Однако я недооценила собственную мать. Прознав о том, что я под стражей, она явилась к следователю, чтобы выполнить свой долг честной женщины и изобличить воровку-дочь. «Эта дрянь сперва обокрала меня, а потом пыталась всучить мне свои грязные деньги!»
Да-да, именно так и сказала. Грязные деньги.
Мать вернула их следователю. «В нашей семье никто никогда не брал чужого!» Она наверняка была в восторге от самой себя в роли праведницы, а что пачка похудела в три раза, так это были последствия усушки и утруски.
Я ничего не стала говорить. Зачем?
Потом был суд. Была домработница Гурьевых, которая кричала, адресуясь непонятно кому: «Я же вам говорила!», хотя никто из семьи не пришел на заседание.
Мне дали три года.

 

Я старалась не впадать в отчаяние. Лететь мимо черной дыры, как космический корабль. И у меня получалось – до тех пор, пока меня не вызвали в комнату для встреч и я не увидела осунувшееся, но все равно очень красивое лицо Марины, жалко улыбнувшейся мне. Тогда со мной что-то случилось…
Но потом все вернулось на свои места. Все наладилось.
Наладилось, правда.
Честное слово.
Назад: Глава 7
Дальше: Глава 9