Книга: Приют Грез. Гэм. Станция на горизонте
Назад: IV
Дальше: VI

V

Жидкий свинец зноя висел над Суэцким каналом. По утрам безжалостный свет метался меж зеркал пустыни и неба, а в полдень, густея, оседал дрожащей ослепительной жижей и липнул к палубе корабля.

По берегу средь раскаленных песков медленно брели караваны. Казалось, им никогда не дойти до цели, так близко обступала их тонкие нити песчаная смерть. Вечером от горизонта слетались синие тени. Подкрадывались из-за барханов, ползли по узким бороздам между ними, вгрызались в зыбкое оранжевое сияние, которым заливало равнины закатное солнце. И тогда, в этой беззвучной толчее тьмы и света, оцепенелый ландшафт вдруг оживал. Полчища теней неотвратимо наступали. Их передовые отряды уже занимали берег, по краю еще окаймленный светом, а от горизонта нескончаемыми темными громадами подтягивались подкрепления. Секунда – и солнце исчезало на западе за песчаными горами. И тени устремлялись на штурм корабля, завладевали водой, брали пароход на абордаж, разбегались, таясь за трубами и надстройками, росли, срывали с кромки труб последнее золото, погружали весь мир в свою синюю бесплотность. Но духота каплями просачивалась между ними и скоро опять немо и грузно расползалась повсюду.

Гэм лежала в шезлонге на палубе, ждала ветра. Из кубрика приглушенно и невнятно доносились протяжные звуки гармоники. Они напомнили Гэм затерянные мелодии волынок в рощах у итальянских озер, сентиментальные и тоскливые, переполненные рыдающей, первозданной сладостью. Гэм прислушалась, стараясь узнать мелодию. А потом налетел ветер, засвистел в снастях. Деревяшки постукивали в ночи – временами тихая музыка тонула в шумах и шорохах, и вновь средь краткой тишины, словно заблудившийся мотылек, прилетал нежный аккорд.

Пароход чуть накренился, маневрируя, и скользнул в шиферную серость соляных озер. Ветер опять стих. Матросы тоже легли спать – музыка умолкла. Гэм лежала в легкой полудреме, из которой очень мягко вернулась в реальность, едва только ровное пыхтенье машин стало слабее. Судно вошло в расширение канала и в ожидании застопорило машины. Через час подошел встречный пароход. Ярко освещенный, он медленно, беззвучно, как видение, скользнул мимо. Лишь волны шумели и пенились у бортов. На мостике темнела какая-то фигура. Гэм почудилось, будто она помахала рукой, но только почудилось, уверенности не было.

Вот таковы все встречи, с щемящей грустью подумала Гэм, привет из тьмы во тьму… скольжение мимо друг друга… быть может, взмах руки на палубе… прощай навек… кажется, огни совсем близко, а они уже начинают удаляться друг от друга. И вскоре каждый вновь одинок на своем пути.

В памяти ожили события последних месяцев. Гэм склонила голову – в символическом видении встречи пароходов она вдруг узнала себя и Кинсли, узнала свое с ним расставание. Теперь она понимала: он был прав, как всегда. Корабли еще шлют друг другу привет, но уже расходятся, удаляются… или, быть может, Кинсли оказался в гавани, где у причала стоял ее корабль… теперь же ветер наполнил паруса, и корабль покачивался, тревожно дергая якорную цепь… и Кинсли не хотел дожидаться, пока цепь лопнет… хотел избежать крушения. Может быть, действительно гавань… Мягкая волна утешения плеснула в душу – а разве гавани существуют не затем, чтобы снова и снова заходить в них после долгого плавания? Но Гэм не поддалась этому ласковому обману, ведь манит лишь неведомое – и лишь неведомые гавани чреваты прибытием… Так среди душной суэцкой ночи на Гэм снизошла ясность, и понимание замкнуло кольцо минувшего.



Гэм обедала за капитанским столом и с любопытством наблюдала за семейством, которое неизменно вызывало насмешки пассажиров, но пропускало их мимо ушей, а пожалуй, и не замечало вовсе. Эти люди разбогатели так быстро, что не успели приобрести хорошие манеры. Глядя на них, Гэм всякий раз очень скоро начинала испытывать легкое отвращение, но вместе с тем ее привлекала непринужденная естественность, с какой они удовлетворяли свои аппетиты: эти, по сути, простые и банальные потребности казались средоточием их бытия, этакой осью вечности, вокруг которой они вращались. Их отношение к еде составляло разительный контраст благовоспитанной сдержанности остальных пассажиров. Суп они встречали бурным ликованием, салфетку разворачивали с вальяжной усмешкой, точно совершая некий сладостный обряд. Каким поистине судьбоносным мгновеньем была первая ложка супа, как двигались мясистые рты, критикуя поданные блюда, какой фейерверк замечаний сыпался на жаркое, с какой обстоятельностью определялось его качество! Для сравнения привлекались предшествующие корабельные трапезы, вчерашняя, недельной давности, обсуждались и иные способы приготовления. О вкусах и предпочтениях каждого из членов семейства сообщалось громогласно, а с каким восхитительным простодушием жевание сдабривалось живописным обсуждением сего процесса. Искреннее огорчение отражалось на лице главы семейства, если при повторном обносе обнаруживалось, что особенно любимого блюда уже нет, – и какой же восторг охватывал всю компанию, когда после шумных перешептываний со стюардом сей славный муж все-таки умудрялся получить в остатках желанный деликатес. С какой степенной решимостью во взоре дебелая матрона, вооружась сервировочной вилкой, повергала ниц шеренгу ломтей жаркого и, если передние были маловаты, соколиным взором высматривала для семейства самые большие куски. Унизанная перстнями рука щедро лила из соусника коричневую подливу, нимало не заботясь о том, что ее ждут и другие пассажиры. Мир для этих людей не выходил за пределы семейства, начинаясь у одного конца стола и кончаясь у другого. Гэм прекрасно сознавала весь комизм ситуации. Но сейчас она была настолько свободна от иных симпатий и интересов, что чуткая стрелка ее внутреннего компаса отзывалась на малейшее притяжение и под тканью комического невольно угадывала что-то еще, помимо смехотворного, а именно твердость в формировании бытия, примитивную, но все более резко проступающую гамму чувств, глухую энергию в таких вещах, которые вообще вряд ли заслуживали любопытства.

До сих пор Гэм как бы и не замечала людей подобного сорта. Или же видела в них просто неких полезных существ, которые поддерживали в порядке многообразную механику бытия. Они сидели в конторах, занимались бухгалтерскими расчетами, руководили предприятиями практического назначения, выпускали разные необходимые вещи и заботились о том, чтобы эти вещи всегда были под рукой.

Они вели бесцельное существование и все же, уступая самообману, этому утешительному и возвышенному свойству человеческой натуры, упрямо верили в себя, в свое дело, в свою важность. Без самообмана структура общества распадалась, ведь все колеса и колесики прилежно вертелись и жужжали лишь по причине всеобщего самовнушения, всеобщей убежденности, что в этом кое-что есть, что без колесиков не обойтись. Вот так все эти существа – директора, чиновники, рабочие и продавцы – вплетались в сети деятельной жизни. Мерилом их ценности было прилежание, а прилежание – это такой пустяк!

Теперь Гэм открыла в этих существах какую-то собственную живость, упорно и ожесточенно противостоящую всем нивелирующим влияниям неписаных культурных норм. Правда, касалась она лишь повседневных привычек, которые в других слоях общества благодаря воспитанию давным-давно преобразились в красивый шаблон, но, что ни говори, она была и заявляла о себе с естественностью, которая прямо-таки вызывала удивление.

Казалось, эти люди так прочно стоят на ногах, что поколебать их совершенно невозможно. Никакое, даже самое сильное впечатление не могло их поразить. Они бывали в Бенаресе и на острове Бали, а говорили об этом словно о воскресном пикнике в загородном ресторане. Они разъезжали по свету, но при этом как бы и не покидали своего дома и, гуляя по Иокогаме, на самом деле находились в родном Оснабрюке или в Гааге. Необъяснимые чары ограждали их от соблазнов чужбины. Они всегда оставались такими, какими были изначально и всегда. Ничто их не трогало, не выбивало из предначертанной колеи; всё и всегда соотносилось у них с испытанными, хорошо знакомыми и понятными принципами, ведь в конце-то концов принцип утилитарности приложим к чему угодно.

Гэм представляла жизнь невероятно огромным событием, которое может и раздавить ее, и возвысить, и в самом деле возвысит и раздавит; она ничего не знала о нем и не ведала, только чувствовала порой его мощь и колдовскую сладость. А для тех, других, жизнь была размеренной рутиной, лишенной каких бы то ни было потрясений; потребности ее возводились в ранг «цели» и благополучно удовлетворялись. Гэм очень хотелось узнать, чем объясняются такая косность и подмена причины следствием. Для нее здесь был неведомый край мелочной недалекости – какая же пуповина соединяла ее с этим другим? Кто эти люди? Надо непременно с ними познакомиться.

В Марселе она сошла на берег и некоторое время никак не могла решить, куда поехать. Потом выбрала Париж. Сняла квартирку в предместье, на узкой старинной улице с высокими домами, населенными мелкими чиновниками и конторскими служащими.



Подлинное лицо этих улиц можно было увидеть лишь ранним утром. Днем они старательно прятались под вуалью видимости, которая совершенно им не шла. А вот на рассвете жили трезво и уныло, как им и положено. Тени тупились по углам, как печальные женщины, украдкой забивались в закоулки от беспощадных глаз утра. В определенное время распахивались окна, заспанные люди выглядывали из темных комнат – посмотреть, какая погода, а четверть часа спустя хлопали двери парадных, и первые фигуры покидали дома. Ссутулясь шли по тротуарам, с пустыми лицами, в которых не было даже досады. Когда ранними утрами Гэм, гуляя по улицам, всматривалась в лица встречных, она неизменно обнаруживала именно эту, одну-единственную черту – безучастность, лишь изредка оживляемую боязнью опоздать или тусклым отсветом хорошего настроения.

Несколько раз утром у парадной Гэм столкнулась с каким-то невзрачным человеком. Под мышкой у него была кожаная папка, пустая, только в одном месте что-то выпирало – видимо, завтрак. Вскоре он стал с нею здороваться, а еще через два дня завел разговор.

Он работал бухгалтером в крупной фирме и все свое время на службе посвящал цифрам, длинным колонкам цифр. Гэм жила в том же доме, и потому повод для первого вопроса нашелся с легкостью. Неделю спустя он предложил провести воскресенье вместе. У него было какое-то имя. Но Гэм называла его Фредом, и он не возражал.

По торжественности, какой он обставил приглашение, Гэм поняла, сколь долгожданным и любимым был этот день недели. Надеясь, что Фред раскроет свои человеческие качества, она согласилась.



Он явился в особенном костюме, который носил наверняка только по таким дням, и выглядел очень трогательно. Высокий воротничок придавал ему непривычный оттенок скромно-беспомощной представительности. Он и перчатки прихватил, и тросточку на локоть подвесил.

День выдался погожий, за город устремилось множество народу. Транспорт был переполнен предвкушающими отдых толпами, которые ехали на природу, они с громким шумом занимали сидячие места и защищали свое на них право. Гэм в который раз удивилась, какая масса энергии уходила на такие мелкие склоки. Если в этих пустячных стычках выплескивается столько потаенной силы, то по серьезному поводу, наверное, следует ожидать поистине взрыва. Однако тут вдруг обнаружилась граница, которую преступали лишь очень немногие, – вероятно, потому, что после у них не оставалось никаких резервов. Лица опять стали безучастны, интерес угас – стадо на привычных дорогах… но где же и как подступиться, чтобы вытолкнуть их на другие пути?

Гэм начала расспрашивать Фреда о его жизни. Мало-помалу он разговорился и поведал заурядную историю, проникнутую той милой незначительностью, которая более всего свидетельствует о весьма посредственных дарованиях. Особенно подробно он изложил семейные обстоятельства и долго распространялся о своей сестре и ее женихе, снова и снова подчеркивая, что та «хорошо обеспечена».

Гэм и раньше замечала в людях эту сильную инстинктивную связь с семьей, заключавшуюся не в пространственной близости, а скорее в духовной ориентации друг на друга – в родственной любви или неприязни. Даже когда люди жили раздельно, в этом чувствовалась демонстративность ненависти или безразличия, что более всего свидетельствует о крепчайших узах. У Фреда она нашла этому объяснение. Такие люди не умели быть одни; чуждые потребности в духовном одиночестве, они боялись его, цепляясь за хоть какую-нибудь одностороннюю любовь или ненависть, которую в непостижимой приверженности к схематизму очень скоро превращали в привычку.



Они пообедали в трактирчике на берегу озера. Над водой разливалась тишина ранней осени. Чистый августовский воздух, который словно бы дышит золотом и дарит лесам меланхолические синие тени, прозрачным куполом опрокинулся над миром. Казалось, все имело свое предназначение, все было четко и ясно.

Неряшливо копались в листьях куры, старая стена, сложенная из дикого камня, светилась мягкой охряной желтизной, над нею нависал дикий виноград с красными усиками, островерхая кровля крестьянского дома резко прочерчивала небесную бесконечность, из открытых кухонных окон доносилось приглушенное звяканье мытой посуды, старик в выцветшей блузе и полотняных штанах работал в саду – ничто не нарушало задумчивой веселости здешней буколической атмосферы. Лодки скользили по озеру, вдали белели треугольники парусов.

Фред обронил что-то по поводу яхт, потом умолк и обстоятельно раскурил сигару, которая до странности не вязалась с его узким лицом. Сигара тоже была подарком, который он приберег себе на выходной день. Порой он мечтательно рассматривал ее, прежде чем снова сунуть в рот. Гэм заметила это и погладила его по руке.

От легкого деревенского вина он открылся. Поначалу запинаясь, стал рассказывать о своей конторе. Подробно и по порядку, чтобы Гэм все как следует поняла, даже начертил тростью план здания и своей комнаты, которая располагалась неподалеку от кабинета директора Кёстера.

Ему понадобилось около получаса, чтобы со всех сторон осветить характер своей деятельности. Особо он подчеркнул, что человек в его положении непременно должен быть надежным, и бойко расписал последствия ошибок в ведении бухгалтерии. Для наглядности он привел в пример некоего бухгалтера Пёжо, из-за халатности которого крупной клиентской фирме направили ненужные платежные требования, приведшие к разрыву отношений. В результате Пёжо, разумеется, уволили.

Гэм спросила, доволен ли он своей работой. Фред смешался, потом сказал, что, в конце концов, это его кусок хлеба и в общем он, пожалуй, доволен. Потом он начал рассказывать о коллегах. Один из них, некто Бертен, вызывал у него особое восхищение. С шефом этот Бертен держался иной раз с такой дерзостью, на какую никто другой нипочем не отважился бы. Даже если был совершенно прав… И Фред рассказал длинную историю о том, как сам мужественно отстаивал свои права перед упомянутым директором Кёстером, эльзасцем. Ситуация была весьма волнительная, Кёстер даже кулаком по столу треснул, но в конце концов одобрительно похлопал Фреда по плечу.



Гэм слушала, как его слова монотонно падают в полуденную тишину. Она прекрасно понимала: это всего лишь пошлая болтовня – но ведь, наверное, у нее тоже есть свое оправдание? И она так под стать прохладному настрою вокруг. Все каким-то образом находило свое оправдание и свое место. Отчего же не послушать и рассказ о директоре Кёстере и господине Бергене, который, по слухам, водил шашни с кёстеровской женой? Ведь слушала же она остроумный спич у индийского вице-короля, в обществе Мюррея и Сандена, а это разве хуже? Как ничтожны, по сути, все слова. Люди просто драпируют ими безразличие друг к другу… и не все ли равно, чем заниматься – втискивать бесформенные чувства в ракушки понятий или рассуждать о пишбарышне Иде. Как красив белый хлеб на глиняной крестьянской тарелке, как крошится он в ладони, благоухая спелой пшеницей и сытностью. Вот бы и нам стать хлебом и встопорщенными курами, что копаются в земле на солнцепеке…

Тут Гэм слегка вздрогнула, подумав о том, что все, о чем говорил молодой человек рядом с нею, не просто тема для разговора, а содержание его жизни. В этом была пленена вся его жизнь, а он даже не чувствовал себя пленником, считал, что это совершенно нормальное состояние. Директор Кёстер был крайним пределом, дальше которого его мысли не простирались. Хотя Фред не считал директора совершенством и даже критиковал его, но так или иначе воздействие этого человека было доминантой его профессии, а профессия составляла доминанту его бытия. Фред был профессией с малой толикой привычек и потребностей.

Вот он как раз положил руку с сигарой на стол. Рука была бледная, болезненная, и все-таки под кожей розовато пульсировала кровь, как и в руке Гэм. Эти сходные, лежащие рядом руки вели к плечам и дальше – ко лбам, под которыми дремали, жили полнейшее взаимонепонимание и невозможность понимания, противостояли друг другу миры, совершенно друг с другом не связанные, куда более чуждые, чем человеку – инстинктивные поступки животного, куда более далекие друг от друга, чем любые созвездия, разделенные световыми годами. И все же кровь, что питала эти руки, была столь одинаково красной, что никакой глаз не обнаружит различий, и лежали они менее чем в пяди одна от другой и походили одна на другую куда больше, нежели животные одного вида. Эти сходные руки на столе казались Гэм исполненными небывало жуткого демонизма, безумной муки тяжкого непонимания, в сравнении с которой все прочее на земле пустячная шутка и банальная второстепенная теория.

Для Гэм сейчас настало одно из тех мгновений, когда законы логики упраздняются. Обратные связи с хранилищем ассоциаций закоротило, и, точно ребенок или обитатель другой планеты, она очутилась в огромном чужом мире. Ни имен, ни названий – все вдруг исчезло как дым, размышляешь о слове «рука», а несущее понятие утрачено… язык чужой, незнакомый, никогда прежде не слышанный… перед глазами у тебя нечто подвижное, разветвленное, с прозрачными кончиками, внезапно стряхнувшее причинные связи, – непостижимый знак в неведомых обстоятельствах, выброшенный в трансцендентальный хаос по ту сторону вещей, – но вот проводники вновь соединяются, имена и вещи мало-помалу вновь сопрягаются друг с другом, и в испуге и задумчивости ты вновь удостовериваешься в этом, и от всего остается лишь глубокое удивление, которое порой возвращается в самый нежданный момент, и в естественном для человека опрометчивом стремлении придать ему значимость ты видишь в нем предвестье и не без пользы обращаешься к философии.

Так Гэм постигла дистанцию между собою и этим молодым человеком, дистанцию не духовную и не социальную, это было несущественно, а глубокую пропасть между двумя живущими, тайну вечной чуждости, оковы мысленных законов, которые, хоть чуточку ослабнув, тотчас выпускали на свободу хаос – бездну и смятение.

Зрима была лишь одна сторона, высвеченная волшебным фонарем познания и нераздельно с ним сродненная. Вот сверкает на солнце озеро, и ты видишь его. Но познаешь ты и солнце, и озеро, и глаз, и нервный рефлекс – озеро же, одно только озеро, в его единичности, познать невозможно, никогда. Фильтр чувств, словно пестрый стеклянный экран, стоит между тобою и миром.

Гэм подняла глаза. Две руки по-прежнему неподвижно лежали рядом, и приглушенный голос говорил о безразличных вещах. И внезапно ее охватила беспомощная нежность – такую, наверное, испытывают одинаково страждущие или опальные с одинаковой судьбой, один из которых наслаждается тайными свободами и надеждами, но не может сказать о них другому, – и в порыве этого чувства она схватила лежавшую рядом руку, от которой никак не могла отделаться, погладила ее и без малейшей иронии, от всего сердца, дрожащим от слез голосом сказала:

– Вы, Фред, прилежный человек… я уверена, – невольно она сделала паузу, – я уверена, в конце концов вы станете начальником вашего отдела.



Вечером они долго сидели под открытым небом в саду большого трактира. Между деревьями, чуть покачиваясь от ветерка, висели на шнурах лампионы. В сумерки начал собираться народ, и очень скоро свободных столиков не осталось. Среди посетителей преобладали молодые влюбленные парочки, которые без стеснения льнули друг к другу.

Из открытого окна в нижнем этаже доносилась музыка. Девушка в светлом платье подбирала на фортепиано какую-то мелодию. Шляпка ее лежала на крышке инструмента. Девушка взяла несколько аккордов, устремив счастливые глаза на мужчину, который стоял рядом. Прядь волос падала ему на лоб. Теплый отблеск свечей озарял лицо. Он нежно смотрел на девушку. Комната позади них, темно-коричневая, как на полотнах Ван-Дейка, тонула во тьме. В раме окна оба напоминали старинную картину.

Подле шляпки Гэм углядела большой, крепко связанный букет цветов и почему-то растрогалась. В каком затерянном краю скитаюсь я сейчас… – невольно промелькнуло в мозгу. И мысли полетели вдогонку за этой фразой, как за неведомой птицей. Девушка и ее спутник вышли в сад, стали искать свободное место. При этом они прошли совсем близко от Гэм. Шляпку и букет девушка держала в руке. Гэм увидела, что рот у нее совершенно обыкновенный. Девушка засмеялась над какой-то репликой кавалера, потом ответила, бросив через плечо пошлую, грубую шутку. Гэм отвела взгляд, когда девушкин спутник мимоходом, руки в брюки, нахально уставился на нее.

Они с Фредом пошли обратно. От жнивья веяло густым запахом земли. Луна висела над головой, похожая на серп жнеца, это она убрала урожай. Гэм взглянула на Фреда. Опустив голову, он шагал рядом. Потом спросил, чем она занимается. Она ответила и улыбнулась – все-таки в каком узком кругу прядутся эти коротенькие мысли. Он предложил вести хозяйство сообща. Может быть, вскоре удастся подыскать в доме квартиру побольше и переехать туда. А пока можно условиться так: каждую неделю он будет вручать ей определенную сумму, чтобы она закупала продукты и готовила. В шесть вечера он будет приходить из конторы на обед. Ведь это выгодно обоим, верно?

Гэм не могла отделаться от неловкости. Безотчетная уверенность Фреда смутила ее, он наверняка ожидал, что она скажет «да», ведь в его кругу иначе не бывает. Вот, значит, как у них принято: короткие, трезвые, деловые переговоры – устраивает ли это обоих, а затем начиналась жизнь вдвоем. Впоследствии они, может быть, вступали в брак, если вдруг ожидался ребенок. Вероятно, иногда бывало и слегка по-другому, жарче, неистовее, безогляднее – вспышка инстинктов сводила двоих на одну-единственную ночь безумств. Но уже вскоре все упорядочивалось, люди продолжали выполнять будничные обязанности, встречались, назначали свидания, может быть, съезжались, но домашняя гармония была не менее важна, чем и общая постель ночью, и однажды наступало время – каждый знал это и не желал иного, – когда люди начинали жить бок о бок, хотя внутренне это давно уже было ничем не оправдано и совершенно не требовалось, начинали жить вместе удобства ради и потому, что так было принято.

На Гэм нахлынуло то же ощущение, что и после обеда, – беспомощность перед этой ровной зыбью. Здесь не было порывов, а если они и случались, то очень скоро их вновь поглощала рутина распорядка, который регулировал и уничтожал бытие таких людей.

Фред опять спросил, согласна ли она. Гэм молча кивнула. И хотя понимала, что только она сама чувствует в этой банальности отчаяние и потрясение, Гэм не смогла подавить родившееся в ней ощущение, в котором смешивались стремление помочь, сострадание и осознание невозможности. Лечебница с неизлечимо больными внушила бы ей сходное чувство… Злосчастный, незримый заколдованный круг, который никому не разорвать, – болезнь посредственности. И социальные вопросы, все до одного, лишь скользили по краю. Можно улучшить экономическую основу, экономическое ядро, структура же останется без изменений. Ведь если дать Фреду излишнюю экономическую свободу, он будет выглядеть нелепо и смешно, потому что форма перестанет соответствовать содержанию, – получится нечто вроде того путешествующего семейства на Суэцком канале, которое тоже не нашло для себя надлежащего места и потому оставалось таким, какое есть, при всех прочих возможностях.

Фред взял Гэм под руку и принялся словоохотливо рассуждать обо всем подряд. Гэм терпела его фамильярность, в этой манере не было назойливости, просто таков порядок вещей. Потом они ненадолго поднялись к Фреду в квартиру – он хотел кое-что показать ей на завтра. Они сидели напротив друг друга в высоких плетеных креслах. Гэм спросила, чего он больше всего желает. Фред улыбнулся – мало ли чего ему хочется, но ведь это только фантазии, которые всерьез принимать нельзя. По трезвом размышлении, с него будет достаточно иметь хорошее жалованье и неплохую должность, уютную квартирку и несварливую жену. (Все сверх этого – подарок судьбы, который он примет с благодарностью.)

Гэм кивнула; примерно такого ответа она и ожидала. И не нашла в нем ничего смешного, потому что поняла. Вот он – ключ. Она поняла – хотя и не постигла. Осветила на миг, словно ярким лучом фонарика, и то, что неделю-другую назад виделось ей энергией и упорной силой, оттого что с такой непроизвольностью проявлялось даже в бытовых мелочах, оказалось никаким не предвестьем, а конечным результатом жизни на поверхности растительного прозябания. Глубина отсутствовала. И ничего тут не поделаешь – таков закон жизни, который неумолимо превращал боб в бобовое растение, а не в ель. Кому тут придет в голову тщеславно экспериментировать с прививками…

Фред затуманенным взглядом смотрел на Гэм. А ей вдруг почудилось, что его лицо – это лицо большей половины человечества. Может быть, все эти люди тоже должны присутствовать здесь, стать фоном, подчеркивающим ее собственную ценность и собственные ее переживания. Ведь, что ни говори, есть некая притягательная сила в том, чтоб быть одиночкой, посланцем, сведущим в причинах и следствиях и играющим ими, ибо всякое знание толкает к игре и самые глубокие мысли венчаются танцем, а самое печальное познание – грацией. Игра, играючи – здесь начиналась тайна последних вещей и мистика упорства – предел, где подменялись имена и замыкалось кольцо.

И это лицо перед нею тоже было частью цельности. Невзрачное звено в цепочке событий, которые важны для всего человечества и вершатся лишь в самых высоких его представителях, это инертное и сумрачное лицо каким-то образом во всем этом участвовало.

Фред мигнул.

– Почему ты так на меня смотришь?

Вместо ответа она очень серьезно притянула к себе его лицо и поцеловала, будто наконец отыскала дорогу и знает, куда идти, – так ночью на темной дороге одаривают местного жителя, когда он подтверждает, что дорога действительно приведет к цели, и даже не догадывается, как эта дорога для тебя важна.

На пороге Гэм еще раз слегка взмахнула рукой и увидела, что Фред несколько удивлен. Наверное, он думал, что она останется.

* * *

Возле книжного развала на набережной Орсэ с Гэм разговорился художник, рассказал ей о своих планах и идеалах. Хотя Гэм во многом узнала в нем все того же Фреда, ее потянуло провести еще один эксперимент, на этом человеке, который якобы самоотверженно следовал своему идеалу. Несколько дней она слушала тирады художника, потом купила у мелкого торговца картинами кой-какие его работы. Окрыленный успехом, он продолжал писать. Гэм нарочно приобрела вещи, которые он называл не самыми удачными, и нимало не досадовала, что он и теперь пишет в той же манере. Это вовсе не имело значения. Ей просто хотелось посмотреть, как на него подействуют деньги. Очень скоро он зазнался, и весь его идеализм утонул в приятной сытости.

Еще неделю-другую Гэм позволила себе плыть по воле волн. Жила в кварталах чиновников и состоятельных буржуа. Имена скользили мимо ее слуха, какие-то люди возникали в поле ее зрения и быстро забывались. Промышленники, которые, начав с малого, создали крупные предприятия, изобретатели, измыслившие ценные усовершенствования, генералы, писавшие труды по военному искусству, честолюбивые молодые дипломаты, уже удостоившиеся наград и отличий, – на миг они привлекали внимание своей деятельной энергией, но скоро интерес угасал. В своем деле и в своих поступках они были прекрасно отлаженными автоматами, много знали и умели гладко говорить, иные были даже не чужды этакой первозданной жизненной философии, но что-то очень существенное в них отсутствовало. Гэм даже не знала, как это правильно назвать. Просто ее неотступно преследовало ощущение, что все эти люди, точно пиявки, присосались к какой-то части целого, а самим целым не владеют, не чувствуют в себе тождества с мирозданьем, не могут жить творчески, каждое мгновенье заново, неслыханно, а если и пытаются, то по программе; в них нет безоглядности, цепкости, яркости, которая любит себя и презирает, отрекается и отвоевывает, нет азартной самоотдачи, необоримости, порывистости – они одержимы системами и модными лозунгами. И в каждом Гэм рано или поздно обнаруживала тень Фреда.

Художники и поэты разочаровали ее полностью. Теснимые собственными замыслами, они склонялись под их бременем, как виноградная лоза под тяжестью плодов. Они жили в своем деле, а дело паразитировало на их жизни, и в результате это была вовсе не жизнь, а какое-то жалкое прозябанье, которое совершенно их не радовало, ведь мнимая свобода радовать не может. Их существование было некой формой, вдобавок привязанной к делу – либо в виде пассивного успокоения после очередной работы ради новой работы, либо в виде предпереживания последующей работы. Им было некогда прислушаться к своей крови, их ждали резец и чернила, – и лица их кричали, жаждая родов. Но тот, кто рожает, есть цель, и он уже не обладает красотой непричастности и бесполезности, не обладает убежденностью в этой непричастности, свойственной масштабному бытию.



Гэм нанесла визит старой маркизе д’Аржантейль, а та взяла ее с собой к принцессе Пармской. Потом день-другой она каталась с молодым Сен-Дени по бульварам. А вечером к ней пришла молодая актриса, плакала и умоляла не отнимать у нее Сен-Дени. Гэм ее успокоила, подарила ей Сен-Дени и после целый вечер с ней разговаривала. Малютка стала доверчивой, как котенок, и заходила еще несколько раз. На одном из приемов у принцессы Гэм, проходя через залы, покорила всех грациозностью своих движений. Сидя в ложе, она присутствовала на премьере пьесы некоего поэта, который сказал ей, что вся слава для него ничто по сравнению с этой минутой. Она не поверила, ведь поэты лгут, сами о том не подозревая.

Два молодых офицера, с которыми Гэм даже не была знакома, дрались из-за нее на дуэли. Какое безрассудство, подумала она, когда ей об этом рассказали, пари было бы намного симпатичнее.

Европейские города наводили на нее скуку. Массовые забеги посредственностей действовали на нервы. Десять раз притворно не замечать что-либо оказалось куда обременительнее, чем один раз отвести глаза. Кроме того, все были чересчур одинаковы, потому что жили слишком скученно и слишком часто видели друг друга, – знаешь одного, стало быть, знаешь всех.

Гэм устала. Она прошла снизу вверх все слои и обнаружила, что разнятся они только местоположением. В остальном они были совершенно одинаковы. Безостановочно крутилось колесо меж рождением и смертью – меж двумя этими полюсами вибрировала вся жизнь… Но вибрировала не длинными параллельными волнами, а лишь короткими вертикальными, под прямым углом к направлению движения. Тут и речи не заходило о широких горизонтах, о долгом дыханье, о фразе, начинающейся с загадочного «ом», о котором говорил буддийский священник… Ходить по кругу не стоит… и никому не поможешь.

Гэм нежно полюбила животных. В их грациозной естественности она узнавала бесстыдный автоматизм человеческих жестов. Чутьем тонко улавливала шаблонность и пустоту слов, движений, походки, мыслей, инстинктов. Замечала деланное, половинчатое. Различала нюансы, игру, маску, бесстрастно разоблачала до тех пор, пока сдержанная уверенность в себе не рассыпалась самодовольством. Создавалась дистанция, презрение кривило губы, потом пришло огромное равнодушие ко всему этому: не люди, а вышколенные углеводы, белки и отвержденные жиры, коснеющие в заученном, привычном, пленники в круговороте денег, титулов, успеха, но необходимые, ведь без них нет ни буржуазной надежности, ни экспресса точно по расписанию, ни надежных финансовых консультантов. Общие издержки жизни, признанные, установленные, – так полагается.

Маркиза д’Аржантейль пригласила Гэм пожить в ее небольшом дворце на озере, в часе езды от Парижа.

В день отъезда Гэм ненароком забрела в тот район, где была квартира Фреда. Шла по улице и столкнулась с ним. Он тотчас узнал ее. Укоризненно спросил, почему она тогда ушла, и добавил, что теперь уже поздно – у него другая подружка, и они живут вместе. Ему даже в голову не пришло, что Гэм вовсе не намерена возвращаться. Это последнее впечатление привело ее в восторг, и, веселая, она водворилась в усадьбе маркизы.

Назад: IV
Дальше: VI