Соня
Со стульями внезапно вышел облом. Питер, засранец, уже передумал. И так ловко отмазался – типа разговор был почти три года назад, когда он только открыл кофейню и придумывал интерьер, а потом Соня куда-то запропастилась; ну, не беда, выкрутился сам.
Да уж, выкрутился, так выкрутился, столы как школьные парты, неудобные табуреты, кафель цвета несвежего висельника, худшего говнища в жизни не видела, непонятно, как в такой обстановке люди что-то пьют и едят? Так ему и сказала, а Питер не обиделся, рассмеялся – сам в шоке, детка. Такой уж у нас стойкий народ!
Это плохо, что рассмеялся, Соня хотела, чтобы Питер по-настоящему огорчился, страшно переживал. «Потому что иначе нечестно, нечестно! – думала Соня. – Мне так хреново, я хочу рисовать, красить стулья, а этот сраный придурок сидит довольный, как будто ему кто-то невидимый задницу чешет. Да пошел он вообще!»
– Да пошел ты, – сказала Соня и вышла на улицу, на прощание хлопнув дверью так, что керамическая табличка с надписью «открыто-закрыто» грохнулась на тротуар и разлетелась на сто осколков; табличка была красивая, в углах такие дурацкие кренделя, хорошие, как будто я рисовала, жалко ужасно, но сраный Питер сам виноват.
Шла куда-то, не разбирая дороги, лишь бы идти, ревела навзрыд, оплакивая все сразу – разбившуюся табличку с красивыми кренделями, стулья сраного Питера, упустившие шанс стать чем-то большим, чем просто сраные стулья, самого Питера, который родился таким тупым дураком, и себя, еще худшую дуру, опоздавшую на три года, вообще-то могла бы уже запомнить, что люди, даже те, которых считаешь друзьями, обычно столько не ждут, им надо быстро, еще быстрее, прямо сейчас, вчера, а что такое настоящее вдохновение, и почему его обязательно надо дождаться, бессмысленно им объяснять.
«А какие были бы стулья! – думала Соня. – Я их вот прямо вижу, перед глазами как живые стоят! Стул-обломок кирпичной стены, стул-мухомор, на котором пляшут фигурки шаманов, как в книжке про чукчей; стул в серебристых чешуйках, как рыба; стул с зеркальными ножками, краски такой вроде нет, но бывает специальная зеркальная пленка, можно наклеить; черный, как космос стул с надписью на сиденье «бездна», чтобы задница всматривалась в нее, такой я бы и дома хотела», – подумала Соня и рассмеялась сквозь слезы, представив себе этот стул.
Из бара через дорогу – как его, «Томски», не «Томски»? нет же, «Томски» в другой стороне – кто-то выскочил и помчался навстречу, размахивая руками. «Знакомая рожа – а! это вроде бы Сандра, она ко мне как-то клеилась на вечеринке, – вспомнила Соня. – Богатая тетка! То ли веганскую бутербродную держит, то ли арт-галерею, то ли все вместе; неважно. Выпить мне сейчас точно не помешает, а эта Сандра меня угостит. А может, она разноцветные стулья себе захочет? Чтобы веганам веселее было в галерее сидеть?» И спросила Сандру, которая как раз добежала и заключила ее в объятия:
– Слушай, а у тебя стулья есть?
Шесть с половиной часов спустя, так и не раскрасив ни единого стула – Сандра сперва страшно обрадовалась: «Ах, как интересно! Как вовремя! Я как раз собираюсь сменить интерьер! Разрываюсь, выбирая между бохо, эклектикой и бионикой, а с твоими работами получится онто-стиль!» – но до дела, естественно, не дошло, потому что сперва по коктейлю за встречу, потом по второму, по третьему, а когда они все-таки пришли к Сандре домой, оказалось, что стулья там есть, но неправильной, совершенно неприемлемой формы, и ни кистей, ни красок, вообще ничего, а Сандра хочет не сменить интерьер, а Соню, а Соня, как всегда, никого, только еще накатить и что-нибудь такое устроить, чтобы всем вокруг стало так же тошно, как ей самой – в общем, шесть с половиной часов спустя, выпив гораздо больше, чем собиралась, наскандалив гораздо меньше, чем ей бы хотелось, так и не раскрасив ни единого стула, Соня вышла на улицу, мрачно раздумывая: «Все-таки надо было хорошенько ей вмазать, да что ж я такая дурацкая дура, почему не люблю причинять настоящую сильную боль, и как же глупо устроено, что людям больно, когда их бьют, нет бы просто подскакивали, как мячи, и прыгали, прыгали, ух я бы тогда всех с утра до ночи лупила! Никто бы не ушел от меня!»
Соня расхохоталась, потому что картина драки, где участники подпрыгивают от ударов, встала у нее перед глазами, яркая, как видеоклип. «Жалко, что в жизни так не получится, – думала Соня. – Это был бы прекрасный, добрый, веселый фантастический мир».
Подумав про добрый мир, Соня спохватилась: «Так Дита же! Дита! У Диты в баре полным-полно стульев, Дита точно разрешит их раскрасить, она только обрадуется, Дита любит, когда вокруг красота. Вот я дебилка! – подумала Соня. – Какому-то сраному постороннему Питеру раскрашивать стулья пошла, а Дита осталась сидеть как дура, но это я дура, а не она. Стыдно, ой, как же стыдно! Но это можно исправить! – наконец догадалась Соня. – Прямо сейчас! Дита на месте, и стулья в баре стоят. Можно пойти их раскрасить! Жалко, конечно, что я напилась. Когда напиваюсь, я плохо рисую, косо-криво, и цвет совершенно не чувствую, потом самой противно смотреть, но ничего, по дороге я протрезвею, отсюда до Диты – сколько? – кварталов пять, или шесть. А если не протрезвею, просто возьму какой-нибудь стул, напишу на нем слово «бездна», и мне полегчает. Хоть немножко попустит меня».
Пятнадцать минут спустя, конечно, не протрезвев, даже надеяться было глупо, Соня переступила порог безымянного бара, и в первый момент восхитилась: надо же, вечер в разгаре, а тут никого. Пусто, как будто закрыто, но у Диты в это время никогда не бывает закрыто, значит, просто разбежался народ. Вот молодцы, как почувствовали, что пора убираться, не надо нам с Дитой мешать, мне – красить стулья, а ей – сидеть рядом и радоваться. И иногда чего-нибудь наливать.
Диты за стойкой не было, и Соня уже собиралась крикнуть: «Эй, ты где? Я пришла!» – но не успела, потому что увидела в дальнем зале Диту и какого-то мужика, который ее обнимал. Соня сперва решила, это просто клиент напился и пристает, так иногда случается, люди, в принципе, страшные свиньи, когда напиваются, лезут обниматься со всеми подряд, как будто это приятно, а на самом деле противно, просто фу! «Вот сейчас смеху будет, когда Дита даст ему в лоб, – думала Соня; на самом деле, просто себя уговаривала, потому что уже увидела, почувствовала, поняла, что мужик совершенно ужасный, то есть хороший, такой же, как Дита, настоящий, живой, как она. А значит, – думала похолодевшая Соня, – это он не спьяну пристает, как дурак, Дита по-настоящему с ним обнимается, потому что он ей нравится. Нравится! Даже больше, чем я. Ну все, – подумала Соня, – приехали! Вот теперь точно все! У настоящей Диты есть другой настоящий. Без меня отлично теперь проживет. Значит, вот почему потерялся браслет. Не просто так. Не от дурного характера. И не потому, что захотел приключений. Это было пророчество. Роковое пророчество! – думала Соня. – И вот оно сбылось!»
Соня не хотела скандалить и ссориться. «Все, что угодно, лишь бы не поссориться с Дитой, – думала Соня, – мне с ней навсегда расставаться нельзя!» Но когда тебя на кусочки разрывает от горя, и больно, как будто кожу сдирают, только не кожу, а что-то внутри, невозможно терпеть и молчать.
Поэтому Соня крикнула:
– Ах ты, сраная сука!
От крика ей сразу же стало легче, а когда замолчала, снова скрутило, ничего не поделаешь, значит, придется дальше орать что попало, лишь бы Дите было обидно, расшвыривать ее сраные стулья, пинать ногами столы:
– Ну и подумаешь! – кричала Соня. – Мне ничего не надо! С ним теперь и дружи! Обнимайся с кем хочешь, раз ты такая! А я уйду навсегда! И заберу свой подарок, чтобы тебе не остался! Американцу за кучу денег продам! А ты соскучишься, но будет поздно! Я стану богачкой и навсегда перееду! И ты меня не найдешь!
– Мать твою, Сонечка, – вздохнула Дита, – да что ж ты за дура такая нелепая, а?
И так противно это у нее получилось, так ласково – видно же, что совершенно не сердится, а должна сердиться, должна! «Если бы любила меня, обязательно рассердилась бы, – думала Соня. – А когда не любишь, можно быть добреньким, тебе все равно!»
Подошла к ним поближе, посмотрела на постороннего мужика, хотела подумать: «Какой противный дурак, и вовсе не настоящий, мне показалось спьяну, и Дите тоже показалось, Дита скоро опомнится, разберется, прогонит его», – но не смогла так подумать, потому что вблизи этот дурацкий чужой мужик оказался совсем-совсем настоящим, таким же живым, как Дита, даже больше, чем Дита, живым, и это было совершенно ужасно, хуже всего на свете – ясно же, что Дита не дура, чтобы его прогнать. Никуда теперь не отпустит, будет всегда с ним дружить, – окончательно поняла Соня, и это было такое горькое горе, такая больная боль, такой ужас ужасный, что не только ругаться, а даже умереть не поможет. И Соня – ну, просто от безысходности, потому что все кончено – запела сраный гэдээровский гимн, хотя обещала Дите больше никогда так не делать, забыть эту дрянь навсегда, лучше уж мебель ломать или драться, если приспичит устроить скандал. Соня не просто пообещала, а поклялась, сама на ходу придумала клятву, хорошую, настоящую, такую нельзя нарушать! Но теперь нарочно взяла и нарушила – специально, чтобы Дите стало так же плохо, как ей.
Дита закрыла руками лицо. Соня решила, она заплакала, и тут же себя обругала за гимн, невыносимо, когда Дита плачет, нельзя так ее обижать. Но оказалось, сраная Дита смеется. И сраный настоящий мужик тоже смеется. Они оба смеются над ней. И говорят на каком-то дурном, непонятном, нелепом, шепелявом, смешном языке, специально, чтобы Соня не понимала. И почувствовала себя чужой и ненужной – окончательно, навсегда.
«Ах вы сраные гады, – подумала Соня. – Ну все, вы меня достали. Я вам теперь покажу!»
Хотя сама понимала, что ничего им не сделает. Что сделаешь людям, которые только что обнимались, как самые близкие в мире, а теперь вместе смеются над Соней, и им хорошо.
Это было настолько невыносимо, что Соня заплакала. Не хотела при них реветь, само получилось. Хуже всего, что когда так горько рыдаешь, становится трудно петь. Но Соня старалась. Не столько пела, сколько орала сквозь слезы: «Deutsche Jugend! bestes Streben! unsres Volks in dir vereint!» Но сама понимала, что получается не обидно, а жалко. Таким пением никого не обидишь. Значит, придется забрать быка.
На самом деле Соня не хотела забирать у Диты картину, подарки не забирают, подарить, а потом отнять – хуже всего. Она просто грозилась, чтобы Дите стало обидно, чтобы ее проняло. «Но теперь-то, – поняла Соня, – точно придется забрать моего быка! Может, тогда до Диты наконец-то дойдет, что она натворила? Может, хотя бы ради картины выберет меня, а не этого мужика?» – думала Соня, снимая свою картину со стены, где она так отлично висела, прекрасно смотрелась и украшала бар.
К выходу шла специально медленно, чтобы дать Дите последний шанс. «Пусть встанет, обнимет меня, извинится, попросит не уходить, пообещает прогнать чужака, – думала Соня. – Или хотя бы скажет, что любит меня больше всех в мире. Ну или ладно, если просто прямо сейчас меня обнимет, так и быть, может ничего не говорить!»
Но Дита не встала, не догнала, не обняла, не попросила остаться. «Никогда раньше так не было, – думала Соня. – Дита всегда спешила со мной помириться! Боялась, что иначе я от горя умру. Ну да, теперь-то ей больше меня не надо! Могу умирать, сколько влезет. У Диты есть новый друг».
Некоторое время Соня топталась у входа на улице. Думала, может, Дита все-таки выйдет следом. Сперва не хотела мириться, рассердилась за гимн и что отняла подарок, но если чуть-чуть подождать, Дита опомнится и прибежит.
Но Дита не прибежала. Даже вразвалочку не пришла. И тогда Соня очень медленно, как будто по горло в воде, пошла, прижимая к груди картину. Не домой – у меня больше нет дома! – а просто так, куда-нибудь, никуда.
На углу Соня остановилась, потому что когда идешь никуда, невозможно решить, в какую сторону поворачивать. И вот тогда она почувствовала – не погоню, за ней, было дело, гонялись разные тупые придурки, и это ощущалось совсем не так – короче, не погоню, скорее чье-то внимательное присутствие. И снова, в который раз за этот сраный день разрыдалась, но теперь наконец-то от внезапного острого счастья – что больше она не одна. И уже никогда не будет одна!
Обернувшись, Соня увидела, что к ней приближается незнакомый мужик; ну как – незнакомый, тот самый, из бара. Только в баре он был совсем небольшой, а теперь стал ростом до неба и почему-то сиял. «Но это как раз понятно, – с удивившей ее саму рассудительностью подумала Соня. – В баре быть таким огромным невежливо, пробьешь головой потолок, и потом разбирайся с соседями. А если начнешь светиться, нарушишь уют. Зато на улице можно все».
Великан приближался, Соня зачарованно смотрела на него и думала одновременно две мысли двумя разными голосами: «Зачем он за мной погнался, это он сейчас приставать ко мне будет или просто картину решил отобрать?» – а второй мыслью был ей самой пока непонятный, зато счастливый, как в детстве, ликующий крик.
– Попался, который кусался! – сказал великан, так ласково, как с Соней даже Дита не говорила. И вообще никто, никогда. Наверное, чтобы стать таким ласковым, надо быть огромным до неба, а он как раз, по счастливому совпадению, был.
Взял Соню – не на руки, а в руку, посадил на ладонь, как бабочку, осторожно погладил, то ли пальцем, то ли взглядом, то ли лунным лучом, и от его прикосновения все наконец-то закончилось. То есть, наоборот, началось.
Соня куда-то – везде, никуда, во всех направлениях сразу – летела и ликовала, хохотала от нежности, ластилась сразу ко всем – к удивительному великану, к холодному восточному ветру, который подхватил ее и кружил, к тополиным стволам, к стенам, каменным и кирпичным, к какому-то странному мокрому темному существу, которое оказалось рекой; ай, да неважно, главное, Соня летела, ликовала, любила – себя, такую прекрасную, и весь мир сразу, и еще много миров, и то ли думала, то ли кричала вслух: так и знала, даже когда ничего не знала, что я чудесный дракон! – хотя уже понимала, что никакой она не «дракон», уж точно не такой, каких придумали люди, чтобы рисовать на картинках, совершенно другой.
Ладно, я – это просто я, – думала Соня, то есть никакая уже не Соня, а молодой Шарский демон, но его имя невозможно написать буквами, оно звучит, как треск сухих толстых сучьев в костре, а если сучья тонкие, или сырые, или вообще поленья, получится совершенно другое имя, чужое, не Сонино, хотя человеческое ухо вряд ли различит. Короче, проще продолжать называть Соню Соней, чем жалкой пародией на – ее? его? – настоящее имя, типа «хщш» или «хшщ».
Потом, налетавшись, наликовавшись, накричавшись от пуза, окончательно вспомнив себя и сто раз удивившись, Соня лежала в таком специальном потаенном пространстве на границе между мирами людей и духов, шарские демоны любят там отдыхать, для них это что-то вроде курорта на берегу сразу двух океанов, где то с одной, то с другой стороны накатывает волна. И сияющий великан был рядом, гладил ее по двум спинам сразу, огненной и ледяной, очень ласково, но без трепета и почтения, как люди гладят котят. Недопустимая фамильярность, но ужасно приятно. Вот бы так было всегда!
«Ладно, – думал молодой Шарский демон, – этому можно гладить меня без трепета. Ему все можно, у него такие красивые сияющие рога! Я тоже хочу такие, вот интересно, почему у нас не растут? Ладно, мы и без рогов самые красивые в мире», – умиротворенно думал молодой Шарский демон, который все-таки немножко остался Соней, даже помнил про улетевший в небо каштан, Диту, сломанную колонку, надпись «бездна» на стуле, и как его в человеческом мире зовут.
Наконец Соня спросила:
– Почему ты так долго не приходил меня спасать? – и тут же сама себя перебила: – Ай, ну да! Ты же мог вообще никогда не прийти! Ты не обязан! Просто любишь всякие чудеса.
– Приятно встретить столь полное понимание, – кивнул великан. – Но попадись ты мне раньше, спас бы тебя с большим удовольствием. Мало ли что не обязан. Просто Берлин – не моя земля, я сюда в гости приехал. За всем миром не уследишь! Он большой, а я маленький. То есть вполне огромный, но для всего мира пока все-таки маловат.
– А чья земля Берлин? – оживился молодой шарский демон.
– Да пока особо ничья. Ждет своего хранителя.
– Ой! – от избытка чувств юный шарский демон весь, целиком стал горячим. – Если ничья, можно я ее себе заберу? Не обижу, ничего не сломаю, буду играть аккуратно. Или даже просто смотреть. Такой хороший город, этот Берлин, хоть и люди его построили. Как они ухитрились, никогда не пойму!
– Твоя правда, отличный, – согласился великан. – Одно удовольствие с ним дружить. Не будь у меня своей земли, прибрал бы его к рукам! – и рассмеялся: – Ох, чую, за такие разговоры мне дома влетит!
– Люблю его так, что аж сердце болит! – воскликнул молодой Шарский демон. – То есть раньше болело, когда я был человеческой девочкой. Быть девчонкой ужасно интересно и весело, как на качелях кататься, но у людей вечно что-нибудь, да болит. То только тело, то все существо целиком. Устал ужасно. Трудно жить в человеческом теле, забыв себя и свой дом!
– Да, проблема, – кивнул великан. – Но для таких, как ты, есть замечательный выход: можно быть и собой, и девчонкой сразу. Чтобы интересно по-прежнему было, а больно – все-таки нет.
– Одновременно собой и девчонкой? Чтобы не больно и интересно? И водку пить будет можно? И рисовать картины? И гулять? И есть шоколад? И при этом не загибаться от глупой человеческой боли? И помнить про дом? Правда, что ли? Скорее, скорее меня научи!
– Ну ты учти, – неожиданно строго сказал великан, – я только спасаю вашего брата бесплатно, очень уж мне это дело нравится, каждый день бы кого-то спасал. А так-то я человек хозяйственный, выгоду получать люблю. Бесплатно возиться с тобой не стану. Но если согласишься сделать одну работу, я тебя, так и быть, научу.
– Научишь! Научишь! Я стану всем сразу! Я буду играть! – завопил юный Шарский демон.
От избытка эмоций он снова взлетел и долго потом кувыркался в небе, ну то есть, в той части отсутствия привычного нам пространства, которая условно считается небом на границе миров.
Наконец спохватился, спустился, спросил:
– А какую надо делать работу? Я не на все соглашусь! Если надо каждый день мыть полы или кого-нибудь мучить, я лучше сразу домой пойду.
– Мыть полы и кого-нибудь мучить – шикарный набор! – обрадовался великан. – Но лично мне от тебя такого совершенно точно не надо. И вообще ни от кого в мире. Полы у меня и так вполне чистые, а мучить и мучиться люди сами умеют, как мало кто. Моя работа тебе понравится. Тем более, ты ее уже и так почти сорок лет делал совершенно бесплатно. Совсем простая работа: жить в Берлине, любить Берлин.
– А разве любить – работа? – изумился молодой Шарский демон.
– Конечно, работа. Любое занятие становится работой, если специальный контракт подписать, – заверил его великан, поспешно извлекая откуда-то, то ли из мира духов, то ли все-таки из мира людей, большой лист плотной черной бумаги. И драгоценный ларец, в котором лежала печать. И восхитительный, душу за такой продать можно, подумала Соня, которой на миг снова стал очарованный канцтоварами молодой шарский демон – серебряный карандаш.
Пока пробудившаяся в Шарском демоне Соня алчно разглядывала карандаш, прикидывая, можно ли будет оставить его себе, ну, например, на память о заключении рабочего соглашения, Шарский демон, чье имя звучит, как потрескивание толстых сухих сучьев в костре, внимательно прочитал текст контракта – великан не соврал, мыть полы и мучить не надо, только любить и беречь! – и спросил дрожащим от волнения голосом:
– А как ты думаешь, мне дедушка разрешит?
– Типа, ты у него всегда разрешения спрашиваешь, – ухмыльнулся великан.
– До сих пор никогда не спрашивал, – покаянно вздохнул Шарский демон. – Но раньше и спрашивать было особо не о чем, я же просто гулять ходил. А когда официально устраиваешься на работу, наверное, надо поставить в известность семью?