Ответа на вопрос, в чём причина беспрецедентно долгой для Балкан и успешной политической карьеры Пашича, традиционная историография не содержит. Но без объяснения этого феномена крайне сложно, если вообще возможно, расшифровать «иероглиф по имени Никола Пашич», как выразился его старый друг и кум Раша Милошевич. Попробуем хотя бы кратко разобраться в проблеме Пашич и власть. Но прежде, для пользы дела, следует прояснить, как вообще воспринималась власть в условиях традиционного общества и что нового привносил в это восприятие процесс модернизации.
Известно, что характерной чертой истории новой Сербии являлось опережающее развитие государства и его институтов по сравнению с темпами изменения общества. Патриархальные крестьянские представления о собственной государственности как органичном «продолжении общинных традиций, когда государство воспринимается в виде многократно увеличенной копии своего микромира», очень скоро столкнулись с жёсткой логикой реально формирующегося Княжества, которая проявлялась в его централизации и институционализации. И действительно, объективная потребность внутренней консолидации государства стягивала всю его территорию единой волей центра, что имело последствием постепенное выдавливание избираемых населением и отвечающих перед ним местных старейшин (своих) назначаемыми сверху чиновниками – проводниками этой самой воли (чужими). Сбор и договор как основа прежнего порядка всё более заменялись прямыми указаниями из столицы. На смену патриархальной авторитарности «семейного» типа, когда крестьянин лично выбирал старейшину, которому верил, а потому и подчинялся, приходила безликая тирания государственного аппарата. Процесс политической модернизации, таким образом, рвал узы привычной интимности в отношениях верхов и низов, возводя между ними глухую бюрократическую стену, что вызывало в народе открытый протест. Его патриархальное сознание не успевало за переменами, пытаясь их затормозить. Многочисленные восстания, на что был столь богат сербский XIX век, – прекрасное тому подтверждение.
Прав немецкий коллега Ханс-Михаэль Мидлих, чутко уловивший эту константу новой сербской истории: «Негативное отношение народа к власти, государству и монарху росло ровно настолько, насколько их деятельность была направлена на модернизацию государственных и общественных структур…»
Впрочем, говоря о негативном отношении сербского крестьянства к своему государству, изжитом лишь после смены династий в мае 1903 г., следует подчеркнуть, что во многом оно было спровоцировано самой властью: вольно или невольно, но модернизирующаяся элита усугубляла раскол. И если Милош Обренович – этот неграмотный и деспотичный правитель, но все-таки свой, умевший с народом обходиться, ладить и даже идти навстречу в ущерб собственной бюрократии («обращение его с ним было патриархальное, доступное», – как отмечали русские), – имел право патетически воскликнуть: «О народ, ты моя сила!», то его наследники, принадлежавшие к категории «просвещённых» монархов, были людьми уже другого склада. В своей политике они мало прислушивались к бившемуся в сербской глубинке пульсу общественного бытия, полагаясь в основном на силу государства и рационалистических доктрин, что в традиционном обществе отнюдь не гарантировало успешного и гармоничного правления. Им не хватало, как когда-то выразился известный русский публицист Н. Н. Страхов, «признания за жизнью большего смысла, чем тот, который способен уловить наш разум». Трагическая судьба, постигшая каждого из них, не кажется нам случайностью.
По определению С. Н. Трубецкого, «сила государства – в его жизненных принципах, во внутреннем единстве духа, которое обуславливает его политический и культурный строй». В независимой Сербии при двух последних Обреновичах такого «внутреннего единства» не было, ибо не было порождавшей его сбалансированности отношений между государством и обществом, т. е. «политическим и культурным строем». И в результате, когда король Милан выражал неудовольствие своим «безумным народом» за непонимание и саботаж его «государственнических» устремлений, последний через своих представителей в Скупщине отвечал ему тем же, кляня за то, что он вёл страну «путём чуждым и глубоко противным сербским традициям».
Очевидно, что при столь взаимоисключающих посылках надеяться на компромисс не приходилось. Тимокское восстание, несмотря на его подавление и последовавшие затем события, прозвучало для Обреновичей похоронным звоном. Переворот 29 мая 1903 г. покончил с ними.
Короля Александра (1889–1903) не спасли ни акцентирование внимания страны на том, что его избранница, крайне непопулярная Драга Машин, – это первая «королева-сербка»; ни отказ от европейского стиля и придание своему двору «национального» колорита; ни попытка взять на вооружение традиционную манеру общения с народом в духе родоначальника династии (приём множества депутаций из провинции и личное участие в решении их проблем) – т. е. целый комплекс мер, должных символизировать возвращение власти в русло привычно-патриархальных представлений о ней.
Впрочем, и не могли спасти, поскольку возвращение это было действием внешним, продиктованным одним лишь стремлением возродить сошедшую на нет популярность. Подлинное же отношение молодого и амбициозного монарха к своим подданным мало чем отличалось от позиции родителя. «Я огорчён и разочарован: с этими чёртовыми крестьянами ничего нельзя сделать», – говорил король-сын своему педагогу, французскому историку Альберу Мале. Видимо, поэтому он и предполагал создать, в качестве опоры трона, некое подобие дворянства. И это в среде, где, по словам посланника в Париже Миленко Веснича, «всякий серб считает себя господином, а это значит, что никого, ни в социальном, ни в юридическом плане, он не признаёт выше себя». В конце концов, не удивительно, что народ возненавидел его столь же единодушно, как и предшественника. По свидетельству англичанки Мэри Дэрам, побывавшей на Балканах в 1902 г., «во всей Сербии я не слышала о короле ни одного доброго слова. Он скорее безумен, нежели порочен – это лучшее из того, что о нём говорилось. По отношению к нему я не видела ничего кроме презрения». Его конец был по-балкански жесток…
Вступивший на сербский престол в июне 1903 г. Петр Карагеоргиевич был человеком иного склада. 60-летний, умудрённый опытом и многолетней эмиграцией вдовец, он старался править строго в рамках законов и Конституции, хотя и не был полностью свободен в своих действиях – группа военных участников майского заговора, «освободивших» для него трон, стремилась сохранить свой привилегированный статус при новом режиме. Понятно, что они не ладили с гражданскими властями. И, бывало, чтобы избежать толков, монарх приглашал главу правительства Николу Пашича на аудиенцию, но только… с чёрного хода. Давний соратник и близкий друг Петра Карагеоргиевича ещё со времён эмиграции, ужицкий священник Милан Джурич объяснял подзабывшему сербские обычаи суверену всю бесперспективность таких приглашений: «Если Пашич не сможет войти во дворец с парадного входа, тогда он вообще не придёт». И далее, еще более жёстко: «Если ты, государь, думаешь, что в случае выбора между тобой и Николой народ выберет тебя, то ты глубоко ошибаешься».
Эти весьма фамильярные и содержащие в себе скрытую угрозу предостережения с предельной ясностью выразили патриархально-семейное отношение сербов к власти. Очевидно, что оно характеризовалось полным отсутствием какой бы то ни было сакрализации монарха, который, согласно традиционным представлениям (как глава семьи), должен быть всего лишь «первым среди равных», а не возноситься на недостижимую высоту, изолируясь от общества.
За ним, таким образом, признавалось первенство, но не превосходство. «У нас нет вековой монархической традиции, – подчёркивал в парламенте один из депутатов, – а потому и верноподданническое чувство, что присутствует в других государствах, здесь не развито». Соответственно, отношение жителей Сербии к своим королям было весьма «приземлённым»: все мы родом из одного корня (феномен национальных, крестьянских по происхождению и изначально выборных династий)!
Вследствие этого, авторитет и доверие – в случае отсутствия их у правителя – могли переноситься на популярного политика, который вписывался в патриархальные представления массы о власти. Явление вполне типичное: на протяжении XIX века в Сербии было немало харизматических народных вождей. Высшим авторитетом, таким образом, наделялись не корона или трон, кои в сознании сербского крестьянина никак не связывались с помазанничеством Божьим, а конкретный человек. В сравнении с королём Петром таким человеком и оказался Никола Пашич, вполне соответствовавший народному восприятию власти…
Бессменный лидер Радикальной партии – этой единственной общенациональной организации, объединявшей в своих рядах десятки тысяч членов, – он никогда не стремился встать над партией, но всегда оставался с нею и в ней. По словам старого соратника и земляка, крестьянина из Заечара Джордже Лазаревича, «на наших съездах Пашич обычно молчал, а солировал Пера Тодорович. Он умел так воодушевлять и зажигать словами, как никто другой, и вообще был таким оратором, каких давно уже нет. Но когда дело доходило до выборов председателя, мы все дружно голосовали за Пашича». Между ним и партийной «базой» сложились отношения той доверительной («семейной») авторитарности, которая лежала в основе патриархальных представлений о всякой иерархии. А потому и голосовали «все дружно» именно за Пашича. И так сорок пять лет подряд. Он всегда оставался для партии своим; она же была для него «первой и единственной политической любовью».
Мало того, по мере выбытия из состава партийного руководства «отцов-основателей» и притока в него представителей нового поколения радикалов, для кого борьба первопроходцев в бурные 80-е годы была уже овеяна легендой, «вечный» Байя сам превращался в легенду, становясь персонификацией сербского радикализма – этой, по выражению Йована Жуйовича, «новой религии, в которую народ фанатично верил». Здесь истоки его харизмы!
«Пашич принадлежит нам, мы принадлежим Пашичу», – как заклинание твердили радикалы после его смерти. «Радикальная партия – это Никола Пашич, Никола Пашич – это Радикальная партия», – тогда же признавали политические оппоненты… (Читаешь, и, словно водяной знак на бумаге, проступают чеканные строки Маяковского: «Мы говорим Ленин, подразумеваем – партия; мы говорим партия, подразумеваем – Ленин!»)
И, как следствие такого восприятия, сам образ вождя радикалов постепенно трансформировался в сознании многих в некий миф, спасительный талисман, без которого правильно не решаются никакие дела. Эту явную иррациональность в отношении сербов к Пашичу чутко уловил Альбер Мале: «Пашич создал вокруг себя ореол легенды, став в народе олицетворением какой-то страшной силы. Если что-то не в порядке, отовсюду слышится – “Ах, если бы Пашич был здесь. Когда же, наконец, он будет здесь? К счастью, остаётся Пашич!” Эту легенду следует развеять, и тогда Радикальная партия развалится». Во всём был прав наблюдательный француз, кроме одного – настоящих легенд сами о себе люди не создают.
После насильственной смены династий в 1903 г. Радикальная партия пришла к власти в Сербии «всерьёз и надолго». В демократическом государстве с парламентским правлением сложилась, по сути, однопартийная система (точнее «полуторапартийная»: с одной стороны, радикалы, с другой – все остальные, т. е. «нерадикалы»), и такая власть одной партии была добровольно принята и поддержана сербским крестьянством. Вершителями судеб страны стали Никола Пашич – этот, по точному определению Л. Д. Троцкого, «абсолютный властитель Сербии», – и его радикальная генерация.
Кстати, страной он руководил так же, как и собственной партией, всегда оставаясь с ней, а не над ней. Российский посланник при сербском королевском дворе князь Г. Н. Трубецкой, имевший возможность часто видеть премьера в годы Первой мировой войны, вспоминал: «С раннего утра Пашич отправлялся в министерство и с небольшим перерывом сидел там целый день. Фактически он был распорядителем судеб Сербии и решал все крупные и мелкие дела. Он достигал этого не только благодаря своему официальному положению, но и громадному личному авторитету». И далее:
«Члены кабинета были много моложе Пашича. Он смотрел на них как на молодых людей, говорил им “ты” и звал по уменьшительному имени. Это было вполне в нравах патриархальной Сербии. В Нише (временной сербской столице в 1914–1915 гг. – А. Ш.) все министры занимались в одной большой зале. Пашич сидел в другом углу комнаты за общим столом. Получалось впечатление профессора и учеников». И, наконец: «Он правил Сербией наподобие сельского старосты в большом, но малоустроенном селе. Зная всех и каждого, он ловко умел устранить политическое соперничество… Всего более (а это уж точно маленький шедевр! – А. Ш.) напоминал он мне сельского старосту в своих отношениях с богатой помещицей-Россией. Он знал, что помещица может наехать, рассердиться и накричать, а он молча потрёт себе бороду, а потом ещё выхлопочет своему селу и деньжонок, и леску на хозяйство».
Профессор международного права А. А. Пиленко также оставил свидетельство о встрече с Пашичем в ходе войны: «В январе прошлого года я посетил Ниш и был принят главой сербского правительства… Нечего, конечно, говорить о той популярности и любви, которыми пользуется в стране этот выдающийся государственный деятель. К нему идут как к отцу, и двери его кабинета открыты для всех. Он не только глава правительства, но он друг, с которым советуются обо всём, к голосу которого прислушиваются».
Такая власть своего «старосты» (или «отца») вполне устраивала сербского крестьянина, который даже в самые тяжёлые минуты фаталистически замечал: «Байя знает, что делает», а значит – всё образуется. Воистину, как заметил Владимир Дворникович, «политический тип и мораль Николы Пашича были органично связаны с той социально-психологической средой, представителем которой он оказался». Не случайно поэтому, что (со слов того же Трубецкого) «он так олицетворял свою Сербию, как ни один человек в Европе не олицетворял своей страны».
В своё время Макс Вебер выделил важнейший критерий «харизматического типа господства» – он опирается на «личные отношения между господином и подчинённым», противостоя «формально-рациональному типу господства как безличному». Случай с Пашичем наглядно подтверждает истинность данной мысли.
Таким образом, национальное согласие вызревало в Королевстве после 1903 г. на базе чисто традиционных понятий о власти, которые, кроме всего прочего, требовали соблюдения скорее обычая, чем закона. И действительно, длительное проживание в локальных (аграрных и статичных) сообществах, где все друг друга знают, вело к тому, что общественная дисциплина базировалась опять же на личных, а не формальных (порождаемых индустриализацией и ускорением внутренних миграций) принципах.
Поэтому ощущение долга к своему ближайшему кругу – родственников, друзей, земляков, – как того требовал древний обычай, превалировало у сербов над общегражданской ответственностью, закреплённой законом.
А потому и не кажется чем-то удивительным, что новые сербские власти также не всегда следовали «законной процедуре». По признанию современника – поэта, философа, дипломата Йована Дучича, – «у нас тогда была счастливая эпоха – никто не выступал против конституции, но и не особо-то взыскивалось за нарушение закона. До самой смерти Пашича, когда наступил закат той великой эпохи, случаи беззакония в нашей стране были нередки, однако оно никогда не становилось системой…»