Книга: Темная вода
Назад: Глава 5. Ольха
Дальше: Глава 7. Щавель

Часть вторая

Уста из плюща, сердце из остролиста

Beul Eidhin a’s Croidhe Cuilinn

1825–1826

Глава 6

Крапива

Пришел декабрь, сводя на нет солнечные деньки, задувая по ночам жестокими ветрами, ополчаясь на крыши и окна. По утрам лужи во дворе покрывались тонкой коркой льда, а скворцы жались на крышах к дымящимся трубам, ища места потеплее.

С приходом зимы Михял стал беспокойным. Когда огонь в очаге угасал и в хижину вползал холод, он будил Мэри хныканьем. Судорожно дергая руками, он больно царапал ногтями ей спину, точно котенок, страшащийся мешка и быстрой реки.

Пытаясь его согреть, Мэри кутала мальчика в одеяло и, уперев его острый подбородок себе в плечо, сидела с ним, прижимая к груди дрожащее костлявое тельце, ожидая, пока Михяла снова не сморит сон. Бывало, она гладила кончиком пальца его веки и брови, заставляя закрыть глаза, или, расстегнув ворот, прижимала его щеку к голой своей шее, грея и успокаивая ребенка своим теплом. Потом она засыпала с мальчиком на груди, примостясь в выем раскладной лавки, и просыпалась, когда уже светало и серело небо, а шея болела от неудобной позы и ноги затекали и были как деревянные.

Никогда раньше она не чувствовала себя такой усталой. Она думала, что зима с ее затишьем в работах и спокойной чередой хмурых ненастных дней будет отдыхом после напряженных месяцев осенней страды, казавшейся ей бесконечной, – думалось, что вечно придется наклоняться, поднимать, тащить, молотить, и еще, и еще, пока не засыплет тебя всю мякиной, а руки не исколет в кровь льняная кострика. Но этот ребенок мучил ее по-другому. Он изводил ее непрестанными требовательными криками. Порою ей казалось, что криком своим он раздерет себе глотку и никакая сила тогда его уже не утихомирит. Она давала ему еду, и он набрасывался на нее, словно голодающий, заглатывал огромные куски, набивал полный рот картошки с молоком и все равно был тощим и прозрачным, как зимний воздух. Он не давал ей спать по ночам. Каждое утро Мэри просыпалась с единственным желанием – дать телу отдых, руки сводило судорогами от долгих часов, когда приходилось прижимать к себе мальчика, глаза болели так, будто ночью кто-то пытался вырвать их из глазниц. Спотыкаясь, неверными шагами она брела в полутьме к очагу, чтоб разворошить угли, высвободив их из-под толстого слоя золы, и поставить кипятить воду, а потом, пошатываясь, выбиралась из хижины в беспросветную тоску двора, на холод, от которого перехватывает дыхание.

Единственным местом, где можно было передохнуть, был тесный, пропахший навозом хлев; уперевшись лбом в пыльный и теплый коровий бок, Мэри доила корову, напевая знакомые песни, чтобы успокоить ее и успокоиться самой. Прижимаясь лицом к теплому брюху коровы, она чувствовала, как к глазам подступают горячие слезы, и, теребя соски, давала волю слезам. Доилась корова мало, несмотря на все ее песни.

После приезда зятя Нора замкнулась в себе. Мэри понимала, что наговорила лишнего – со страху, наслушавшись женщин у родника. Она сама тогда ужаснулась и тотчас пожалела о вырвавшихся словах. Теперь, думала она, ее отправят обратно в Аннамор, – отправят, ничего не заплатив. Однако Нора лишь глянула на нее тогда – внимательно и озабоченно, как если б услышала, что у нее в доме поселился призрак. А зять, Тейг, повел себя еще страннее. Он с любопытством воззрился на Мэри, потом, протянув руку, коснулся ее волос, пропустив между пальцев остриженные кончики, как если б явился ему ангел, и он не знал, что делать – поцеловать ее или ударить. А потом, так же внезапно, отпрянул. «Да сохранит тебя всемилостивый Господь», – сказал он ей, ступив за порог, и заковылял, зажимая рот рукой, пока не растворился в бледном мареве. Назад он ни разу не обернулся, и больше они его с тех пор не видели.

Нора к его исчезновению отнеслась равнодушно. Даже не пошевелилась, когда Тейг ушел, – так и сидела, ровно и глубоко дыша, точно спящая. Потом знаком велела Мэри подойти к окну. «Сядь». Девушка замешкалась, и тогда она повторила уже настойчивее, с нетерпением в голосе: «Сядь же!»

Как только Мэри уселась на скрипучее соломенное сиденье, Нора стала рыться в печурке очага. Мэри уловила звук вынимаемой из горлышка пробки. Потом Нора уперлась локтем в стену, пряча лицо, и Мэри поняла, что она пьет из бутылки.

– Значит, люди считают Михяла подменышем, так? – спросила Нора, поворачиваясь к ней. Глаза ее были мутны.

– Так они говорили у родника.

Нора разразилась хохотом, диким, отчаянным, точно мать, нашедшая потерянного ребенка и охваченная одновременно гневом и облегчением. Мэри глядела, как Нора, согнувшись в три погибели, трясется от смеха, так что слезы брызжут из ее глаз. Михял, услышав необычный звук, разинул рот и пронзительно завопил. От его крика мороз побежал у Мэри по коже.

Все это было так странно. Вид Норы, хохочущей над тем, что было вовсе не смешно, а страшно, страшно до боли и холода в кишках, заставлял сердце Мэри стучать как бешеное. Ее привели в дом, который вот-вот рухнет, в дом, где горе и злосчастье въелись в самую сердцевину, в плоть этой женщины, и сейчас она тоже рухнет, скончается на ее глазах.

Испуганная, встревоженная Мэри накинула на голову платок и бросилась в хлев – перевести дух.

Мэри сидела там в уютном, идущем от коровы тепле, пока не стало смеркаться и она не услышала, как в щелях засвистел ветер. Как хотелось бы ей бросить эту вдову с ее безумным хохотом и тем же вечером уйти по каменистой дороге в Аннамор. Если б не мысль о голодных братьях и сестрах, не воспоминания о матери, об усталых морщинах в углах ее рта, Мэри пустилась бы в путь и не побоялась бы идти всю ночь.

Когда она вернулась в дом, Нора вела себя так, словно ничего не случилось. Она велела Мэри заняться ужином, а сама села с вязанием и стала быстро-быстро работать спицами.

Лишь однажды она подняла глаза на Мэри. Лицо ее было непроницаемо.

– Briseann an dúchas tri chrúba an chait – истинный нрав кошки узнаешь, когда она выпускает когти.

– Да, миссис, – отозвалась Мэри. Она не поняла, к чему была сказана эта пословица, но уловила в ней угрозу, а не утешение.

С тех пор ни о приходе Тейга, ни о сплетнях у родника, ни о том, что было после, они не говорили, хотя Мэри и заподозрила, что к Михялу Нора стала менее внимательна. Все больше и больше заботы о нем ложилось теперь на девушку – купать, кормить, вставать к нему ночью, утешая его, прогоняя невидимые страхи, терзающие его нежную, таинственную душу. Мэри привыкла к теням, прятавшимся в темных углах сумрачной хижины в туманные предрассветные часы. Она просыпалась и склонялась над ребенком, точно плакальщица над покойником.

* * *

Однажды ночью, разбуженная хриплым криком Михяла, Мэри высвободилась из хватких его рук и сунула голову под тряпичную подушку. Сидеть в постели и согревать его своим теплом и растирать ступни не было сил. Она погрузилась в блаженную пучину сна и счастливо пребывала там, покуда едкий запах мочи не заставил ее встрепенуться. Проснулась она на промокшей подстилке из сена. Мальчик с мокрой спиной успел продрогнуть и орал как подорванный.

* * *

Холодно стало и у Нэнс в ее бохане. В последние дни осени она часами собирала хворост для очага, резала на склонах колючий утесник, обшаривала пустоши, прихватив с собой острый, с черной ручкой, ножик, бродила по полям, собирая то, чего до нее не унесли дети. Кое-кто из соседей в благодарность за лечение приносил ей торф в корзинке, но на всю зиму этой малости, понятное дело, не хватит. Холод изведет ее, истерзает и замучает, если не найти чем поддерживать огонь в очаге все эти промозглые месяцы. Вечные эти поиски – как бы выжить. Нет у нее детей, которые бы о ней позаботились. Нет уже и родителей, чтобы помочь. Год за годом длится эта битва за то, чтобы хоть как-то выдержать. Уцелеть, остаться в живых. А она устала.

Когда это я успела так состариться, думала Нэнс, склоняясь к огню. Кости мои истончились и высохли, как птичий остов.

И дни скользят незаметно, один за другим. Когда она была моложе, время казалось нескончаемо долгим. И мир был полон чудес.

Но с годами и горы словно съежились. И вода в реке кажется холоднее, чем двадцать лет назад, когда поселилась она в этой долине. Времена года не сменяют друг друга постепенно, а летят так быстро, что только дух захватывает. Нэнс вспомнился Мангертонский лес, и как она, маленькая, идет по нему с бидонами козьего молока и потином для заезжих гостей, и какой тяжелый, звенящий монетами кошелек передавала она потом в благодарные руки отца; она чувствовала себя тогда заодно с этим лесом. Лесной мох ласкал ее усталые босые ступни, зеленый лесной полог служил защитой, а ветер дул, играя ее волосами, лишь для того, чтоб говорить с ней одной, шептать ей на ухо. Как близко было тогда до Господа, как вольно на душе, какой простой и свободной казалась жизнь!

Нэнс вспоминалось, как бродила она по горам, собирая пух чертополоха и ветки утесника и поджидая пони с туристами, направлявшимися к Чертовой Чаше лишь затем, чтоб поахать от восторга при виде солнца, заливающего светом озера. Озеро Лин золотилось на фоне небесной синевы окрестных гор. Легкие изменчивые облака плыли, на миг прикрывая солнце, и проходили мимо, точно пилигримы, пришедшие на поклон к святому. Нэнс помнила, как шла и она, взыскуя лишь благодати этого мира.

– Отчего ты плачешь? – спросил ее однажды отец, конопатя лодку на берегу озера.

Сколько же было ей тогда, в то лето, еще до приезда Мэгги с ее травами, посетителями и непонятными таинственными обрядами? Совсем ребенок, нераспустившийся бутон… Целая жизнь прошла с тех пор.

– Нэнс? Отчего ты плачешь?

– Оттого, что вокруг слишком красиво.

Отец понял глубину ее чувства. Природа прекраснее всего по утрам и вечером. От такой красоты и заплакать не грех. А иные люди всю жизнь проживут и так ничего не увидят и не почувствуют.

Наверно, тогда-то он и начал учить ее читать небесные знаки, привычные опытному глазу лодочника и озерного жителя. Еще до медленного ухода матери, до того, как появилась Мэгги, – когда все они еще были вместе и всё было хорошо.

– Мир, он не наш, – сказал отец однажды. – Он сам по себе и для себя, и тем прекрасен.

Это отец рассказал ей, что барашки на небе предвещают дождь и удачную рыбную ловлю, а ясный летний день – обманчив и может смениться грозовой ночью. Небо, учил отец, может стать другом, союзником, может предостеречь об опасности. Когда чайки начинают с криком кружить в воздухе, лучше не удаляться от берега, да и к дому надо держаться поближе.

Иногда до прибытия вежливых туристов, валом валивших в долину, чтобы отдать денежки продающим землянику девчонкам вроде Нэнс или лодочникам вроде ее отца и нанять экипаж до заросших тисами развалин аббатства Макрос, или когда мама, пережив очередную мучительную ночь, погружалась в сон, отец брал ее на озера.

– Посмотри-ка вверх, Нэнс! Видишь облака?

Нэнс помнила, как поднимала голову, щурясь на солнце.

– Что скажешь? Ведь правда же, они точь-в-точь как козья борода? Расчесанная козья борода!

Нэнс и сейчас чувствовала тот запах – глины и воды.

– Гляди, вот в той стороне борода темнее, верно? – Вынув весло из воды, отец указывает им на небо. – Вон оттуда-то и придет ветер. Сегодня придет. Крепкий ветер, попомни мое слово. А черный кончик бороды – значит, дождь там. Как думаешь, что нам делать, если на небе борода такая?

– Думаю, надо нам домой побыстрее плыть.

– Козел этот ничего хорошего нам не сулит. Джентльменов с женами сегодня не предвидится. Давай-ка к маме возвращаться.

Он любил озера, отец. И море любил. Выросший возле Ко́ркаХы́не, он говорил об океане так, как некоторые мужчины говорят о матери – с почтением и огромной, переполняющей душу любовью.

«В ясную погоду прилив морской словно шепчет – тихо и нежно. И море тогда спокойное, можно ему доверять. А вот если птицы морские рано поутру в гавань потянулись – это предупреждает море, чтоб оставили его в покое, не лезли. Баклан на скале ветер предвещает, а куда он смотрит, с той стороны и ветер налетит.

Люди по большей части слепы и не видят мира вокруг себя. А у тебя, Нэнс, гляжу, глаз хороший. Видишь все вокруг и примечаешь».

От двери донеслось покашливание, и Нэнс вздрогнула. Огонь в очаге погас, и на пороге стоял мужчина. А она и не слышала шагов.

– Кто там? – прохрипела Нэнс, поднеся ладони к лицу. Щеки были мокрыми. Неужто она плакала?

– Это Дэниел Линч, Нэнс. – Голос звучал взволнованно. – Я из-за жены к тебе пришел, из-за Бриджид.

Вглядевшись в сумрак, Нэнс узнала молодого мужчину, курившего на поминках Мартина Лихи.

– Я вот курицу тебе принес, – сказал он, указывая подбородком на бьющуюся под мышкой птицу. – Нестись она перестала, но в суп, думаю, тебе сгодится. Не знал я…

– Да ничего, спасибо. – Дрожащим пальцем Нэнс поманила Дэниела, приглашая войти. – Входи, сынок, и Господь да пребудет с тобою.

Дэниел нырнул под притолоку и сразу занял собой всю тесную лачужку с козой на привязи, сточной канавкой и Нэнс перед погасшим очагом. Перехватив курицу за ноги, Дэниел протянул ее Нэнс. Птица била крыльями, перья так и летели.

– Спусти ее на пол, мил человек. Ей ноги поразмять надо. Так-то лучше. – Нэнс поворошила угли. – Не передашь мне сухого дрока пучочек? Ага, спасибо. Значит, из-за молодухи своей пришел, из-за Бриджид. Той, что ребенка ждет. Как она, здорова ли?

Нэнс пододвинула к Дэниелу табуретку, и он сел.

– Она ничего. Только… – Он смутился и издал короткий смешок. – Не знаю, право, зачем я здесь… Пустяк это, только хозяйка моя по ночам чтой-то ходить пристрастилась.

Он глядел, как курица, перескочив через канавку, роется в сене.

– Ходит по ночам, говоришь? Не очень-то здорово для женщины в тягости. Попить хочешь? – Достав пустую кружку, Нэнс налила туда какой-то желтой жидкости из корчаги возле очага.

Дэниел, нахмурясь, разглядывал кружку:

– Что это?

– Да чай холодный. Успокоит тебя.

– Ни к чему мне успокаиваться! – возразил Дэниел, но отхлебнул из кружки: пахло травой.

– Давай выкладывай, Дэниел. Расскажи, что там твоя Бриджид.

– Не хочу я пугать, только странно она себя ведет, ей-богу, и ни к чему, чтоб судачить об этом люди стали.

– Говоришь, ходит по ночам.

Дэниел кивнул:

– Недавно проснулся я ночью, нет ее. И постель, с той стороны, где она спит, холодная. Брат мой у огня спит, так что маленькая комната – вся наша, ее и моя… Ну, глаза я протер и думаю: «Может, воды попить вышла, сейчас вернется». Жду. Долго жду, а ее все нет. Вышел – нет ее нигде. Брат спит, а дверь открыта, и холодом в нее тянет. Ищу, где накидка Бриджид, накидка на месте, на перекладине, где всегда, а платка ее нет. Тут я струхнул, испугался за нее, может, выкрал кто… Разные ведь истории ходят… – Голос его дрогнул, и он отхлебнул еще чаю. – Бужу я брата, спрашиваю, не видел ли Бриджид. Нет, не видел. Отправляемся мы с ним на поиски. Слава богу, ночь была лунная. Идем мы, идем, потом видим: платье ее на земле валяется. Проходим еще с милю, гляжу – что-то белеет… – Дэниел хмуро потеребил губу. – А это она. Лежит на земле, спит…

– Ну, значит, жива-здорова.

– Вот почему к тебе я и пришел, Нэнс. Не в простом месте она лежала. На кили́не. Возле урочища фэйри. Отсюда камнем докинуть.

Нэнс почувствовала, как волосы зашевелились на затылке. Килин был небольшим треугольным участком земли рядом с волшебным боярышником. Высокая трава там обступила торчащий столбом камень, а со всех сторон место это охраняли заросли остролиста. Камень походил на надгробие, с едва различимым изображением креста. Вокруг звездной россыпью белели камни поменьше, на месте захоронения чьих-то неведомых, никому не нужных останков. Порою жители долины хоронили на этом месте невенчанных жен, иногда – тех, кто умер без покаяния. Но большинство останков принадлежало детям, умершим еще во чреве матери. Люди приходили сюда, лишь если возникала надобность похоронить очередного некрещеного младенца.

– На килине?

Дэниел потер щетину на подбородке.

– Видишь теперь, почему я пришел к тебе? Она лежала там меж камней. Среди бедолаг этих, детишек умерших. Я подумал, что и она неживая, пока не потряс ее и не разбудил. Слыхал я, что люди, бывает, ходят во сне. Но чтоб на килинь

– Кто знает об этом?

– Ни одна живая душа не знает, кроме брата моего Дэвида и меня. А с него я клятву взял, чтобы помалкивал. А то ведь слух пойдет быстрее, чем сборщик налогов по деревням. Тем более что у нас такие дела творятся.

– Что за дела? Расскажи.

Дэниел поморщился:

– Не знаю, Нэнс, только нехорошо у нас здесь что-то в последнее время. Коровы молока дают куда меньше. Куры – он ткнул пальцем в сторону копошившихся в соломе кур – не несутся. Люди никак не позабудут, как Мартин Лихи ни с того ни с сего вдруг отдал богу душу. Здоровый крепкий мужик – и возьми да упади на перекрестке как подкошенный. Говорят, неладно дело. Некоторые болтают, будто сглаз это. Испортили мужика, мол. Другие толкуют про подменыша. Все же знают, что у Норы Лихи младенец живет, что, когда дочь Норина померла, зять ей в корзинке дитя привез. Мы видели, как он приезжал. А после мальчика никто уж не видел, и решили мы, что он хворает. Занедужил то есть. Но Бриджид ребенка видела и говорила мне, что с ним совсем неладно.

Нэнс вспомнила: Питер говорил ей о ребенке-калеке.

– Так он не просто хворает?

– Хворать он хворает, но там дело похуже будет. Бриджид говорит, что ребеночек хилый, весь в болячках и не в разуме. Что детей таких она в жизни не видывала.

– А ты сам-то его видел?

– Я? Нет, сам – нет. Но я вот думаю, не сделали ли с ним чего добрые соседи, как раньше они с другими поделывали. А может, глаз у него дурной, так что Мартина Лихи он сглазил, а сейчас за жену мою принялся. – Дэниел сжал пальцами виски. – О Господи Иисусе, не знаю я, Нэнс…

Нэнс кивнула:

– Я что думаю – не говори никому об этом, Дэниел. У людей своих забот и горестей хватает, ни к чему им вдобавок знать вещи, которых им не понять.

– Вот если подменыш он, тогда все ясно. И чем больше думаю я об этом, тем больше кажется мне, что это добрых соседей проделки, что опять принялись они людей умыкать. Ты ведь слышала, поди, рассказы о том, что охотятся они на женщин в тягости. Утаскивают в круглые свои крепости, и с концами. Он ближе придвинулся к Нэнс. – Я-то помню все эти истории. Старики по сей день рассказывают. Добрым соседям нужно отнять у женщины дитя человеческое и подменить своим, чтоб женщина потом подменыша выкармливала. – Он перевел дух: – Знаю я, много есть таких, что смеются над теми, кому в любом сквозняке сид ветра, ши гы́хе мерещится. Я вот и подумал, Нэнс, люди говорят, знаешься ты с Ними. Они тебя научили науке своей и глаз дали Их видеть.

Нэнс подбросила в очаг еще дрока. Пламя вспыхнуло, озарив ее лицо.

– Какой была Бриджид, когда ты нашел ее?

– Когда поняла она, где находится, побледнела, побелела вся, не помнила ни как из дому вышла, ни как шла по дороге.

– А раньше не ходила она во сне?

– Нет. Ни она за собой такого не помнит, ни я – с тех пор как женился на ней.

Нэнс окинула его внимательным взглядом:

– И у вас с ней все хорошо? Душа в душу и лучше не бывает? Нет у жены твоей причины от тебя к фэйри бегать?

– Да нет, зачем бы ей!

– Стало быть, не побег это. Ну так вот что, Дэниел. Когда в тягости – трудное это для нее время. Тут всякое может приключиться. Жена твоя сейчас на пороге стоит, и тянет ее то сюда, то туда. То в ведомый мир, то в неведомый. И насчет добрых соседей ты верно сказал. Водится за ними такое – молодых женщин забирать. В этих краях я ни одного случая не знаю, чтоб утаскивали они женщину в свою крепость, но сказать, что быть такого не может или что не бывало такого, – никак нельзя.

– Говорят, что с Джоанной Лихи в Макруме это и случилось. Что не к Господу она ушла, а к фэйри, что подменили ей сына. Осталась у них, чтобы с сыном не расставаться.

Нэнс наклонилась к Дэниелу, лицо у нее разгорелось от жаркого пламени.

– Добрые соседи не только проказничать умеют, они еще и хитры, и коварны. Делают что хотят, и никто им не указ – ни бог, ни черт. Ведь ни рай им не уготован, ни ад. Спастись не спасутся, но и на вечную погибель не нагрешили.

– Стало быть, думаешь, это они нас нынче посетили?

– Да они и не уходили никуда. Испокон веков, как мир, как море.

Лицо Дэниела стало пепельно-серым. Он не сводил с Нэнс голубых глаз, в которых поблескивали отсветы пламени.

– Случалось тебе в сумерках лесом идти, лесной чащей, и разве не чувствовал ты тогда, будто кто следит за тобой? Глазами не такими злобными, что вот сейчас ударит, но и не ласково, как мать за дитятей?

– Наверняка случалось, – с трудом выговорил Дэниел. – Не такой я простак, чтобы думать, будто все в этом мире можно увидеть и потрогать.

Нэнс одобрительно кивнула:

– Добрые соседи следят за нами и знают, как сделать с нами то или иное, все что угодно могут сделать. Заставить бежать без оглядки. А захотят – так и наградят: вдруг ни с того ни с сего откроется в человеке дар на дудке играть, или больная корова выздоровеет. А могут и наказать, если говоришь о них худое. За добро добром платят. За зло – злом. А иной раз такое приключится, что не знаешь, что и думать, только и сказать остается, что тут не без фэйри, а у них свой расчет.

– А Бриджид им на что? Чем провинилась, что добрые соседи решили ее выкрасть? – Он осекся. – Или, может, это я что не то сделал, как думаешь?

– Твоя Бриджид – славная и любящая женщина, Дэниел. Зачем думать, что она чем-то провинилась? Нет на ней никакой вины. Просто они здесь, рядом, следят за нами, и порой зависть их берет, и рвутся они забрать себе кого-нибудь из нашего рода-племени. Один раз умыкнули они женщину прямо у меня на глазах.

– Господи помилуй… То-то люди и говорят. Беда тут у нас, а все добрые соседи! – Лицо Дэниела было белым. – Мне-то что делать?

– Переменилась в чем-то твоя Бриджид? Ест она? Может, недуг какой ее гложет?

– Есть она ест. Когда проснулась, напугалась очень, что на килине лежит и что ноги в кровь истерла, словно трудный путь прошла. А так – нет, не переменилась.

Нэнс удовлетворенно откинулась назад.

– Ну, значит, и не умыкнули они ее, и она по-прежнему твоя жена.

– Господи, Нэнс, что за дела творятся тут у нас в долине! Мурашки по коже, ей-богу! Священник говорит, что все эти беды с коровами и курами могут прекратиться лишь по слову Божию, молитесь, дескать, и все наладится, но он человек городской.

Нэнс сплюнула на землю.

– Может статься, кто-то Их обидел…

– Да поговаривают, что один из Них среди нас проживает.

– А-а, это тот малец, о котором Бриджид твоя говорит. Мальчик Норы Лихи.

Дэниел потупился.

– Или другой кто, – пробормотал он.

Нэнс пронзила Дэниела пристальным взглядом:

– Говори, прознал чего? Может, это Шон Линч опять на боярышник топором замахнулся?

– Нет, и о добрых соседях он больше речь не ведет, а бредит теперь отцом Хили и Дэниелом О’Коннелом. Священник про Католический союз ему все уши прожужжал. Всего пенни в месяц, и О’Коннел нам всем свободу принесет. Так Шон теперь говорит. А мы глядим, запил он сильно, и жену опять лупит, но к святому дереву больше с топором ни-ни.

– Оттого все его беды, – сказала Нэнс. – Нет хуже, чем с дьяволом втемную играть.

Дэниел взял свой чай и стал пить, избегая ее взгляда.

– Плохо он говорит о тебе, Нэнс.

– О, да обо мне кто только плохо не говорит! Но что я знаю, то знаю. – Она поднесла руки к самому носу Дэниела, и он отпрянул, чтоб пальцы Нэнс не задели его лица.

– Видишь?

Он глядел, не понимая.

– На большие пальцы смотри. Видишь, как повернуты? – Она указала на вспухшие костяшки и вывернутые суставы пальцев.

– Вижу.

– То-то и оно. Их знак на мне, отметина. Шон Линч и отец Хили так и говорят. Знание есть у меня про Них и от Них, и это истинно так. В том, что плетут обо мне, есть и правда. – Она окинула его добродушным взглядом. – Ты веришь мне?

– Да, Нэнс, верю.

– Тогда слушай, что скажу: – все будет у тебя хорошо, если сделаешь, как я велю. Пусть жена твоя, покуда срок ее не придет, отдыхает. Спит побольше, из дому ни ногой. По дому она по-прежнему все делает?

– Ну да.

– Хватит с нее. Теперь это твоя забота, Дэниел. И масло сбивать, и курам корм задавать. Даже картошку варить. Когда жена в доме, и огонь в доме должен оставаться. Ничего горящего из дому нельзя выносить. Даже раскуренную трубку. Даже искорку. Понятно?

– Понятно.

– Ни огонька, ни уголька, Дэниел, не то вместе с ним и счастье из дому вынесешь. Разобьешь – разнесешь всю ее защиту, все, что держит ее на этом свете. И дай ей вот это.

Прошаркав в угол, Нэнс достала оттуда матерчатый, туго перевязанный соломой сверток. Размотав его, она вынула оттуда несколько сухих ягод и сунула их в руку Дэниела.

Он беспокойно оглядывал ягоды:

– Что это?

– Паслен. Она спать от него крепче будет. Так крепко, что ни причины, ни силы вставать по ночам у нее не будет. Пусть съест вечерком, а я заклятье твердить стану, защиту ей. – Она похлопала его по плечу. – Все обойдется, Дэниел.

– Спасибо тебе, Нэнс.

– Храни тебя Господь и даруй он тебе доброе потомство. Если станет она все же бродить по ночам, приди ко мне еще разок. Погоди-ка. – Нэнс положила руку на плечо Дэниела. – Есть и еще одно средство. Если добрые соседи примутся выманивать ее из дому, сделай крест из березовых ветвей и повесь его над местом, где спите. Береза защитит ее.

Он помедлил в дверях:

– Ты добрая женщина, Нэнс. Знаю, что отец Хили говорил против тебя, но думаю, что слеп он сердцем.

– Ну что, полегчало тебе теперь, Дэниел?

– Да, полегчало.

Нэнс глядела, как Дэниел медленно брел домой с ягодами в горсти, которые он держал бережно и благоговейно, словно святую облатку. Закатный свет заливал красным края туч. Прежде чем скрыться за поворотом, Дэниел обернулся и, встретившись с ней взглядом, осенил себя крестом.

* * *

Пронзительные ветра размели по полям первый снег. На его фоне четко виднелись только извилистые каменные изгороди, так что со склона, где стоял бохан Норы, долина казалась отпечатком гигантского пальца. Мужчины устраивались у огня, откашливаясь от непогоды, а женщины чесали шерсть и без устали крутили самопрялки, словно решив укутать себя и всю семью в плотный кокон из пряжи. Стояло тихое спокойное время ожидания.

Нора просыпалась в глухую и серую рассветную пору, с трудом разлепляя веки навстречу слабому свету дня. Смертельно хотелось спать. Все ночи напролет орал, надрываясь, ребенок, и лишь под утро ей удавалось ненадолго забыться спасительным сонным бесчувствием. Но как одиноко было просыпаться в опустевшей постели!

Голова раскалывалась после потиня. Лежа на спине и глядя в потолок, Нора прислушивалась. Обычно она дожидалась шагов Мэри. Вот девушка растапливает очаг, ставит кипятить воду и тихо что-то бормочет Михялу, подмывая его. Тогда Нора закрывала глаза и представляла, что это вовсе не Мэри, а Мартин ходит по дому, отодвигает дверной засов, выпускает кур порыться возле хлева, среди грязной обледеневшей соломы. Она видела его как живого: губы насвистывают знакомую мелодию, пальцы поддевают кожуру с утренних картофелин и небрежно отбрасывают прочь. Она слышала, как он ворчит – опять эти ее куры растаскали солому на крыше, – а глаза лучатся морщинками, когда она сердито заступается за квочек. Нора разрешает себе эту ложь, хотя понимает, как мучительно будет увидеть перед очагом не Мартина, а эту долговязую девчонку со вспухшими спросонок глазами.

Однако теперь не слышалось ни звука. Поплотнее закутавшись в платок, Нора вышла из своего спального закутка, но Мэри не увидела. Очаг горел, раскладная лавка была собрана, а Михял лежал в своем углу. Нора осторожно, боясь потревожить мальчика, подкралась к нему посмотреть. Он лежал неподвижно, волосы слиплись от пота. Нора глядела, как медленно шевелятся его губы, свежие, влажные. С кем он разговаривает?

– Михял.

Он словно и не слышал ее – все так же поднимал брови, морщился, гримасничал, глядя куда-то в стену.

– Михял… – повторила Нора.

Одеревенелые руки мальчика были скрючены, будто сломанные крылышки птенца, выпавшего из гнезда. Нора в третий раз повторила его имя, и лишь тогда немигающий взгляд остановился на ней. Рот скривился, обнажив поблескивающие зубы, и Норе вдруг почудилось, что малыш на нее оскалился.

Михял страшил ее. Каждое стремительное, непредсказуемое движение, каждый стон или вопль, обращенный к чему-то, ей невидимому, – напоминали о том, что сказала Мэри.

Подменыш он! Все это знают, все, кроме вас.

– Что ты такое? – прошептала Нора.

Михял моргнул, глядя вверх, на потолочные балки. На подбородке засохла слюна. Нос был в соплях, бесцветные ресницы слиплись. Твердой рукой Нора коснулась его виска и почувствовала, как под тонкой кожей заходила челюсть.

– Ты ребенок или подменыш? – шепнула Нора, ощущая бешеные удары сердца прямо в горле.

Веки Михяла сомкнулись, из глотки вырвался клокочущий вопль, тело выгнулось, разбрасывая соломенную подстилку. Не успела Нора убрать руку, как мальчик ухватил в кулак ее волосы. Она попыталась разжать его пальцы, но он отдернул руку, и голову ее пронзило болью, острой и жгучей.

– Михял!

Нора, морщась, пыталась высвободить волосы, но цепкие пальцы их не отпускали. Он дернул сильнее. На глаза Норы навернулись слезы.

– Пусти! Пусти меня, наглый выродок! – Нора рванулась прочь, оставив в руке у мальчика клок своих выдранных волос, и размахнулась, чтобы дать ему пощечину. Но промазала, и удар пришелся по голове.

В гневе она разжала его пальцы и, ухватив одной рукой за подбородок, влепила другой рукой еще пощечину – с такой силой, что заболела ладонь.

– Мерзавец! – вскричала она и ударила снова.

Лицо мальчика стало пунцовым, он разинул рот и заревел. Норе хотелось заткнуть этот рот, запихнуть в него испачканное белье, только чтобы прекратились эти крики.

– Поганец зловредный! – прошипела она, прижимая руку к саднящей ране на голове.

– Он же не хотел!

Обернувшись, Нора увидела Мэри. Та стояла в дверях, прижимая к бедру подойник.

– Он мне клок волос выдрал!

Мэри прикрыла дверь от снежного блеска.

– С вами все хорошо?

– Я спать из-за него не могу! Он орет всю ночь напролет. – Нора расслышала истерические нотки в собственном голосе.

Девочка кивнула:

– Думаю, это он от холода. И спина у него вся в сыпи. Из-за того, что обмарывается.

Нора села у очага, прижимая руку к саднящей ране.

– Могла бы и помыть его.

– Я мою! – жалобно возразила Мэри, и Норе стало стыдно.

– Ну ладно. Как доилась Бурая?

– Не то чтоб хорошо, миссис. Вы говорили, что она много молока дает, но… я уж и пела ей, потому что знаю, что любят они пение. Но молока-то едва на донышке.

Нора устало прикрыла веки.

– Так мы и аренды заплатить не сможем.

– Масло-то нынче взбивать?

– А хватит там?

Мэри приподняла тряпицу на стоявшей на столе крынке.

– Да. На это хватит. А Михялу сливок дать? Может, это его успокоит. Не знаю уж, отчего это он – от холода или во сне чего увидел и напугался. Я тоже от криков его спать не могу.

– Что ж, дорога на Аннамор тебе открыта.

– Да я не про то вовсе! – с жаром воскликнула Мэри. – Не хочу я домой возвращаться. Только кажется мне, что переменился Михял, и не знаю я, как его угомонить. Мучится он, я так думаю.

– Это они тебе у родника нашептали?

– Вовсе нет! – возмутилась Мэри. – Да они со мной и не болтают, те женщины. Я подойду, воды наберу и назад, и не стою с ними, не сплетничаю насчет вас и Михяла, слово даю!

Нора видела, что девочка готова расплакаться.

– Одна из тех женщин, как увидит меня на дороге, сразу на три шага пятится. Оттого что я рыжая. Кейт ее зовут. Кейт Линч.

– Да, она сглазу ужас как боится. Чего ни увидит на дороге – сразу давай креститься. На зайца, на ласку, на сороку.

– Она на землю плюет и бормочет: «С нами крестная сила, встань между мной и порчей!»

Нора закатила глаза:

– Да Кейт скоро, и меня встретив, креститься начнет – со страху перед вдовьим проклятьем.

Михял судорожно вдохнул и завопил с новой силой. – Вы на ножки его гляньте, – сказала Мэри, – он теперь и брыкаться-то насилу может. Может, сломаны ноги у него, а? И вроде как не чувствуют они ничего. – И, склонившись к вопящему ребенку, она приподняла край его одежды: – Вот, гляньте!

Ноги Михяла были точно голые зимние веточки. Кожа, обтянувшая кости, была вся в язвах. Нору замутило.

Мэри закусила губу.

– Какая-то хворь его гложет. Знаю, что ходить он не ходит, но теперь у него и пальчики на ногах не шевелятся.

Нора поспешила прикрыть ноги Михяла.

– Я все думаю, Мэри, – пробормотала она. – Сколько должен вытерпеть человек, чтобы пришел конец его страданиям?

Девочка молчала.

Нора провела рукой по спутанным волосам, не отводя взгляда от Михяла. Когда она ударила его, то почувствовала, что находится на грани, за которой притаилось что-то темное, и что возврата для нее уже не будет. Неизвестно, что бы она сделала, не появись Мэри. Норе было страшно.

Что это со мной приключилось?

Нора привыкла считать себя женщиной хорошей, доброй. Но, думала она, все мы добрые, покуда это дается нам легко. Возможно, сердца наши черствеют, как только удача перестает их смягчать.

– А вы не хотите доктора позвать? – спросила Мэри.

Нора устало повернулась к ней:

– Доктора, говоришь? А что у вас, в Аннаморе, доктора за каждым углом? И по домам ходят за так лечить? – Они кивнула в сторону крынки на столе. – Вот все мои денежки, а это, считай, ничего. Думаешь, я клад на дворе закопала? Думаешь, богатство где храню немереное? Сливки, масло и яйца – едва хватает на то, чтоб душа с телом не рассталась. – Она принялась заплетать волосы, резко дергая седые пряди. – Не знаю, как там у вас в Аннаморе, а здесь мы кланяемся лендлорду маслом да сливками. Почему, думаешь, у нас троих все еще есть кров над головой? Торф в очаге? Теперь вот кормилица наша корова вот-вот перестанет доиться, а ты говоришь – надо выложить кучу денег доктору, пусть придет и вынесет приговор моему внуку. А дальше-то лето – как без мужика на поле работать, чтоб аренду заплатить? Ждет нашу хижину лом, а меня большая дорога!

– Но разве нет у вас племянников, чтоб на поле работать? – озабоченно спросила Мэри.

Нора глубоко вздохнула:

– Да, да… Племянники есть, конечно.

– Может, все и не так плохо будет, как вы говорите.

– Может быть.

– И может, найдется доктор, который посмотрит Михяла бесплатно. Или за курицу, – мягко добавила Мэри. – Вы же сами говорили, что молодки ваши хорошо несутся. Разве нельзя доктору курицей заплатить?

Нора покачала головой.

– Куры нестись стали хуже, чем прежде. И какой прок от курицы доктору, что в городе живет и яйца эти ест каждое утро, будто сам их снес? – Она вздохнула: – Священник, вот кто нужен таким, как мы, только и остается, что священник.

– Так сходить мне за священником?

Нора встала, накинула на голову платок:

– Нет. Ты давай масло сбивай, Мэри. А если уж отправляться за священником для Михяла, то кому, как не мне.

* * *

Нора спускалась по дороге, ведущей вниз, в долину. Воздух был морозным и чистым, от снега щипало босые ноги. На дороге больше никого не было. Все точно замерло, лишь грачи кружили над пустыми полями.

Небольшой беленый домик священника стоял на краю долины, там, где начинались заросли вереска, а дорога, обогнув гору, уходила в сторону Гленфлеска. После того как коренастая экономка впустила ее, Нора подождала священника, сидя в гостиной у незажженного камина. Священник завтракал. Когда он появился, Нора заметила на его сорочке след яичного желтка.

– Вдова Лихи? Как поживаете?

– Спасибо, отец. Помаленьку.

– Сочувствую вам в вашем горе. Как говорится: «Грустно стирать белье, коли нет в нем мужской рубахи».

Нора постаралась не выказать раздражения.

– Спасибо, отец.

– Ну и чем я могу вам помочь?

– Простите, что беспокою вас. Понимаю, что час такой ранний и что вы занятой человек.

Священник улыбнулся:

– Скажите, что привело вас ко мне?

– Я из-за внука. Его мать, дочь моя, умерла, и я понадеялась, что, может, вы сможете вылечить его.

– Внука вашего? Чем же он болен? – Отец Хили насупился: – Не оспой ли?

– Нет, это не оспа. И не такая это болезнь. Это хуже. Не знаю, что это.

– Вы доктора вызывали?

– У меня на это денег нет. Сейчас нет. – Нора почувствовала, что краснеет, и совсем сконфузилась. – Пришлось нанять девушку, чтоб жила у меня и помогала по хозяйству.

– Простите, вдова Лихи, но, может быть, в этом все и дело. – Голос отца Хили звучал очень ласково. – Вы наняли работницу, вместо того чтоб вызвать доктора и вылечить внука.

– Я не думаю, чтоб доктор смог его вылечить.

– И поэтому вы обратились ко мне?

– Ему нужна помощь священника. У него с головой плохо.

– А-а. Он слабоумный?

– Не знаю. Он, может, и не ребенок вовсе.

– Не ребенок? Странные вещи вы говорите! Что же в нем такого особенного?

– Он не стоит на ногах, отец. Не говорит ни слова, хотя еще два года назад говорил, как все дети. Он не спит по ночам и орет. Он не растет.

Отец Хили бросил на нее сочувственный взгляд:

– Понятно.

– А родился здоровым. Вот поэтому очень бы я была благодарна, если б зашли вы взглянуть на него. Очень прошу вас, отец… думаю, может, что с ним приключилось…

– Как это – приключилось?

Нора стиснула зубы, чтоб не дрожал подбородок.

– Люди говорят, будто подменыш он.

Отец Хили поглядел на нее исподлобья. Брови его были сдвинуты. Щеки покраснели.

– Это глупая болтовня и суеверие, вдова Лихи. Не слушайте всей этой чепухи, вы ведь женщина благоразумная.

– Отец, – торопливо заговорила Нора. – Я знаю, что многие не верят в такие вещи, но если б вы пришли и взглянули на мальчика…

В наступившем молчании священник опасливо взглянул на Нору:

– Если б мальчик страдал обычным недугом или же был при смерти, я бы пришел к нему и был бы рад помочь. Но если речь идет об идиоте…

– Но разве вы не помолитесь за него? Не полечите?

– Почему же вы сами не помолитесь за него, вдова Лихи?

– Я молюсь!

Отец Хили вздохнул:

– Да, но вы не посещаете мессу. С тех самых пор, как умер ваш муж. Понимаю, что время для вас нелегкое, но, поверьте мне, месса принесла бы вам утешение.

– Нелегко вдовствовать, отец.

Священник поглядел на нее добрее. Потом покосился на узенькое оконце, поцокал языком.

– Мальчик крещен?

– Да.

– У святого причастия был?

– Нет, отец, ему только четыре года.

– И ни один врач его не осматривал?

– Осматривал один раз. Этим летом Мартин привез доктора из Килларни, но тот ничего не сделал. Только деньги взял.

Отец Хили кивнул, словно и ожидал такого ответа.

– Думаю, вдова Лихи, что, возможно, это ваш долг – заботиться об этом ребенке и делать для него все, что только в ваших силах.

Нора вытерла глаза. Голова ее слегка кружилась от усталости и разочарования.

– Так вы не приедете к нему, не осените его крестом, отец? Ведь у священника есть сила против…

– Только не упоминайте колдовства и фэйри, вдова Лихи.

– Но отец Рейли…

– Оправдывал колдунов? И даже, кажется, удостоверял их бредни именем церкви? Отец Рейли, помилуй Господи его душу, был не вправе участвовать в пережитках языческих обрядов. Сам я стану заниматься чем-либо подобным лишь с письменного разрешения нашего епископа! – Лицо его снова посуровело. – Моя обязанность, вдова Лихи, – духовно окормлять жителей этой долины в согласии с требованиями нашей веры. Как можем мы отстаивать права католиков, когда долины наши застилает дым языческих костров, когда полнятся они ведьминскими воплями плакальщиц по усопшим? Тем, кто выступает против нашего представительства в парламенте, достаточно упомянуть католиков, что льют молозиво под куст боярышника, пляшут на перекрестках и тайком поминают фэйри!

Нора глядела, как, вытащив платок, отец Хили вытер слюну в уголках рта. Ее ноги ныли от холода.

– Простите, отец, у вас желток на сорочке, – сказала она и, не дожидаясь ответа, встала и вышла из комнаты.

* * *

Возле приходского дома она свернула с дороги и пошла малохоженой неприметной тропой; щеки ее пылали от гнева. Вдали слышался шум реки. Нора вышла к канаве, где ручеек, растопив снег, превратил его в грязь, и опустилась на колени возле покосившейся каменной изгороди в зарослях крапивы.

Насчет доктора она сказала священнику правду. Мартин в самом деле съездил за ним, хотя позволить себе этого они и не могли. Одолжив у кузнеца лошадь и встав чуть свет, он отправился в Килларни и привез оттуда врача. Чудно́й такой, трусит рядом с Мартином, седой чуб прилип к лысоватому черепу, руки точно пухом покрыты седыми волосами, а проволочные очки слетают с сального длинного носа на каждом ухабе.

Войдя в хижину, он бросил опасливый взгляд на потолок – словно боялся, что тот рухнет ему на голову.

У Норы от волнения зуб на зуб не попадал.

– Да благословит вас Бог, доктор, добро пожаловать, и спасибо, сэр, что приехали!

Врач поставил на пол свой саквояж, отодвинув ногой свежий камыш подстилки.

– Грустно слышать, что ваш ребенок хворает. Где же пациент?

Мартин указал ему на бесчувственного Михяла, лежавшего на своей лавке.

Врач, наклонившись, взглянул на мальчика.

– Сколько ему?

– Три, нет, четыре года.

Врач надул щеки и затем выпустил воздух, отчего волосы на его висках затрепетали.

– Так он не ваш?

– Он сын нашей дочери.

– А где же она?

– Умерла.

Врач неловко присел на корточки, и брюки на коленях его натянулись, а ботинки заскрипели. Он придвинул к себе саквояж, щелкнув замком, раскрыл его, вытащив оттуда что-то длинное.

– Я послушаю его сердце, – подняв взгляд, пояснил он.

Врач молча принялся за дело: приложив серебристый наконечник трубки к груди Михяла, он тут же отставил его и, нагнувшись, приник волосатым ухом к белой коже ребенка. Затем постучал по груди Михяла, прошелся кончиками пальцев по выпирающим ребрам, словно по струнам неведомого инструмента.

– Что же это с ним, доктор?

Врач приложил палец к губам и строго глянул на Нору. Потом помял пухлыми пальцами подбородок малыша, поднял ему руки и осмотрел молочно-белые впадины подмышек, раздвинул ему губы, поглядел язык, затем, осторожно обхватив хрупкое, точно стеклянное тельце, перевернул мальчика на живот. Поцокал языком, увидев сыпь на спине, но ничего не сказал, затем прошелся по бугоркам позвоночника, покрутил туда-сюда руки и ноги мальчика.

– Может, это оспа, доктор?

– Скажите, вы с рождения знаете этого ребенка?

– Он только что переехал к нам, – отвечал Мартин. – А родился он здоровым. Ничем не хворал. Мы однажды видели его, и он показался нам обычным здоровым мальчишкой.

– Говорил он?

– Да, говорил. Отдельные слова, как все дети.

– А теперь говорит?

Мартин и Нора переглянулись.

– Мы так понимаем, он шибко тощий. И голодный. Вечно есть хочет. Мы сразу увидели, что с ним неладно. И решили, что от голода. Что во рту у него такой голод, что для слов и места нет.

Врач с трудом поднялся на ноги, вздохнул, отряхнулся.

– С тех пор как вы взяли его, вы не слышали от него ни единого слова, так? И ни единого шага он тоже не сделал?

Не дождавшись ответа, доктор провел рукой по блестящей лысине и взглянул на Мартина:

– Я хотел бы сказать вам пару слов.

– Все, что вы собираетесь сказать, вы можете сказать нам обоим.

Врач снял очки и протер платком стекла.

– Боюсь, ничего утешительного я сказать вам не могу. Ни оспы, ни чахотки у ребенка нет. Сыпь на спине не от болезни, скорее потертость, оттого что он не может самостоятельно сидеть.

– Но поправится он? Пройдет у него это? Что нам с ним делать?

Врач опять надел очки.

– Бывает, дети плохо развиваются. – Он собрал в саквояж инструменты.

– Но он родился здоровый. Мы своими глазами видели. Значит, он сможет опять выправиться.

Врач выпрямился, пожевал губами.

– Может, и так, но я считаю, что он останется недоразвитым.

– Разве нет у вас в вашей сумке чего-нибудь, чтоб ему дать? Ведь куда это годится, когда здоровый мальчик вдруг становится таким вот! – У нее пересохло во рту, язык прилипал к гортани. – Поглядите, поглядите на него: голодный! Орет! Слова выговорить не может! Холодный, как льдышка. Еда ему впрок не идет, кажется, вот-вот он рассыплется в прах.

– Нора… – ласково прервал ее Мартин.

– Он же здоровенький был! Я видела, как он ногами ходил! Есть же у вас в сумке лекарство! Почему не дадите ему чего-нибудь. Лишь ворочаете его да тычете то туда, то сюда, точно мясо на вертеле!

– Нора… – Мартин взял ее за запястье.

– Думаю, вам следует приготовиться к худшему, – сказал врач, нахмурившись. – Было бы ошибкой внушать вам надежду, когда надежды на самом деле нет. Уж простите.

– Вы знаете, чем он болен?

– Кретинизмом.

– Я не понимаю.

– Он ненормальный.

Нора покачала головой:

– Но у него все на месте! Пальцы на руках, на ногах… Я…

– Простите. – Врач надел пальто, очки его при этом в очередной раз скользнули по носу вниз. – Ваш мальчик кретин. Ничем не могу ему помочь.

* * *

Погода испортилась. Горизонт затянуло пеленой дальнего снегопада. Нору охватила острая тоска по Мартину, ей так не хватало спокойной его уверенности. Даже после ухода доктора, когда в душе Норы бушевал гнев, Мартин сумел утешить ее – прижав Нору к теплой своей груди, он негромко шепнул ей: «Чего не вылечим, с тем стерпимся».

Ничего не вылечим, думала Нора, опершись спиной о нетесанные камни ограды. Я осталась одна с умирающим ребенком на руках, ребенком, который никак не умрет.

И она пожелала Михялу смерти. Пусть заснет и не проснется, пусть ангелы унесут его на небо, или фэйри в эту свою круглую крепость или куда там отправляются безгласные души после смерти. Все лучше, чем мучиться до старости в бессильном теле, снося все тяготы и удары, которые так и сыплет на тебя жизнь.

Нет смысла себя обманывать, думала она. Смерть была бы избавлением для него, милосердием Божьим.

Нора поежилась. Она знавала истории о женщинах, порешивших своих детей. Но то были невенчаные матери, родившие в грязных убогих приютах, они убивали младенцев в приступе горя и мучительного раскаяния. Бывало, их уличали по пятну крови, или камень на речном дне вдруг сдвигался и на поверхность всплывало маленькое тельце в мешке под перепуганный вопль стирающих женщин. Слыхала она и о женщине с озера Лох-Лин, утопившейся вместе с ребенком. Каждый год в день их гибели над водой в этом месте опускается туман.

Но я же не убийца, думала Нора. Я хорошая, добропорядочная женщина. Грязными пальцами она вытерла вспухшее от слез лицо. Я не убью родного сына моей дочери. Я спасу его. Верну ему здоровье.

Пошел легкий снег, и грач, распушив перья в тихом безветренном воздухе, опустился на камень ограды.

– Я одна, – проговорила Нора.

Грач, не обращая на нее внимания, чистил о камень свой серый клюв. Глядя на птицу и удивляясь неожиданному соседству, Нора вдруг ощутила, как воздух позади нее словно уплотнился и что-то, кольнув, коснулось шеи.

И тут она заметила крапиву.

И вспомнила, как однажды, дождливым весенним вечером, Мартин открыл дверь плечом. Руку он прижимал к груди. Она холодная как камень, объяснил он, и кажется, будто в ней крови вовсе не осталось.

Нора ощупала его вспухшие пальцы.

– Да вроде крови в ней достаточно, – сказала она. – Даже слишком много.

Однако рука не слушалась весь вечер и весь следующий день, а к вечеру он заявил, что пойдет к Нэнс Роух. «Она из Патрика глиста выгнала и опухоль у Джона с руки сняла, и никому не навредила».

– Странная она, – ответила Нора, на что Мартин возразил, что все лучше, чем до скончания дней мучиться с рукой как льдышка. И ушел.

Вернулся он от Нэнс на следующее утро. Рука опухла и была пунцового цвета, но снова гнулась и слушалась.

– Она просто чудеса творит, баба эта, – повторял он в радостном изумлении. – Никогда не догадаешься, чем она меня вылечила. Крапивой! Кровь в руку она мне крапивой вернула! – И он поднес ладонь к щеке Норы, показывая, какая теплая стала рука.

Чтоб не обжечься, Нора обмотала руки полою юбки и стала рвать стебли крапивы и складывать в передник. Она понимала, что выглядит, должно быть, полоумной – дерет крапиву из-под снега! Но сердце ее радостно билось: она его вылечит!

Это поможет, думала она. Мартину помогло, поможет и Михялу.

– Всеблагая Матерь Божья, сделай так, чтоб это помогло! – Слова сами складывались в молитву: – Я верну в него живое тепло, это верное средство, помоги мне, Пресвятая Дева, молю тебя! Нора вернулась в хижину с ворохом крапивы в переднике. На зубчатых листьях таял снег. Захлопнув за собой дверь, Нора увидела Михяла на полу и Мэри у маслобойки с тяжелой мутовкой в руках. «Сбейся, масло, сбейся, масло», – шепотом приговаривала она.

Заметив Нору, девушка остановилась, тяжело дыша и потирая уставшие плечи.

– Что сказал священник?

– Не взялся. Так что вот крапивы нарвала.

– Крапивы? В снегу? – Мэри сдвинула брови.

– Да. И что тут такого? Займись-ка маслом, продолжай!

Мэри опять взялась за мутовку, а Нора, развесив у огня накидку и сбросив крапиву в корзинку, склонилась над Михялом. Осторожно ухватив его за лодыжки, она притянула мальчика к себе и, приподняв одежду, обнажила ноги. Обернув руку краем платка, она взяла крапиву, а другой рукой приподняла голую ступню Михяла. Пощекотала крапивой пальцы, провела листочками по коже.

Стук мутовки прекратился. Нора понимала, что Мэри следит за ней, но промолчала.

Ступня Михяла, лежавшая на ее ладони, казалась странно тяжелой и совершенно неподвижной. Ни малейшего движения. Норе было непонятно, что делала Нэнс с холодной отнявшейся рукой Мартина, когда лечила его крапивой. Она представила себе Мартина, как он сидит в полумраке ее лачуги, растопырив пальцы, а Нэнс что-то нашептывает, втирая ему в кожу жгучие листья.

Замахнувшись крапивой, Нора хлопнула Михяла по лодыжке. Потом чуть постегала от лодыжки до колена.

Михял вздернул подбородок, упрямо и как бы с вызовом, а затем, ощутив жгучую боль, зажмурился и завопил.

Мэри кашлянула:

– Что это вы делаете?

Нора не ответила. Вновь подняв пучок крапивы, она легонько стеганула им скрюченные колени, лодыжки, голые ступни. На коже ребенка, порозовевшей от ожога, выступили волдыри.

Значит, он чувствует, подумала Нора, если плачет, значит, чувствует.

Мэри стояла молча, сжав в руках мутовку.

Но ничего не произошло. Покрытые пятнами и язвами ноги по-прежнему не двигались. Нора почувствовала, как ее охватывает отчаяние. Мартину же помогло! Мужу-то крапива оживила руку! Это больно, говорил он, но, когда боль унялась, сразу так тепло сделалось.

И словно в подтверждение, Мартин взял ее за подбородок, потер заскорузлым пальцем ее щеку, успокаивая. Видишь, как новенькая, сказал он. Не так-то просто меня на лопатки положить!

Норе показалось, что пальцы на ногах Михяла чуть сжались, и, ободренная, она сильнее стеганула крапивой его колени.

– Перестаньте, пожалуйста, – прошептала Мэри.

Мы вылечим его, уверял ее Мартин, мы вдвоем сможем его выходить, мы сделаем это ради Джоанны. Он станет для нас утешением. Ведь это родной наш внук.

Мальчик закричал еще пронзительнее, и Нора замерла, вглядываясь в него. Перекошенное красное личико. Рыжие волосы. Какой-то упрямый неподатливый бесенок. Из-под зажмуренных век струятся слезы, он судорожно дергается, бьет кулачками по полу. И от каждого удара Нора болезненно вздрагивала.

Это не мой сын, сказала Джоанна. С обрывающимся от этих воплей сердцем Нора вдруг поняла, что это не он, не тот мальчик, которого видела она в доме дочери. Сквозь нахлынувшие слезы она ясно увидела странные, нелюдские черты, о которых твердят все в долине. Все эти месяцы ей казалось, что в мальчике есть что-то от Джоанны. Мартин это тоже видел, потому и любил внука. Но сейчас Норе стало ясно: ничего от Джоанны в ребенке нет. Все в точности, как говорил Тейг. Джоанна не признала дитя, потому что ничего от них с Тейгом в нем не было. Он кукушонок, подброшенный к ним в гнездо.

Он не наш, думала Нора. Он не Михял. И она, перевернув мальчика, ударила его новым пучком крапивы по щиколоткам.

Мальчик выл, утыкаясь лицом в камышовую подстилку. На его одежду и передник Норы летели брызги грязи.

– Довольно! – крикнула Мэри.

Это фэйри, думала Нора. Это не мой внук.

Мэри кинулась к ней и попыталась выхватить крапиву.

– Оставь меня, – сквозь зубы прошипела Нора, высвобождая руку из пальцев Мэри.

– Ему же больно! – всхлипнула Мэри.

Нора пропустила это мимо ушей. Тогда девочка схватила корзину с остатками крапивы, желая выбросить их на пол.

Нора успела уцепиться за плетеный край; упрямо сжав рот, она тянула корзину к себе. Мэри, поднявшись с пола, не отпускала корзину и тоже теперь кричала – плакала, такая же красная, как Михял, плакала, не таясь, разинув рот. Они рвали друг у друга корзину, тянули каждая на себя, пока Нора наконец не одолела. Мэри опустилась на пол возле корзины, измученная, с остекленелым взглядом.

– Это жестоко! – рыдала Мэри.

Ребенок кричал во всю мочь, давясь и задыхаясь. Голова его беспомощно моталась из стороны в сторону.

А Нора все била его крапивой.

Наклонившись, Мэри выхватила из корзины то, что в ней оставалось, и швырнула в огонь. Угли моментально почернели под мокрой тяжестью. И не дав Норе слова сказать, девочка ринулась к двери и, распахнув ее настежь, устремилась на заснеженный двор.

Назад: Глава 5. Ольха
Дальше: Глава 7. Щавель