Услышав, что в дверь стучат, Нора решила, что это Пег. «Входи», – крикнула она, не поднимая глаз, ища, чем бы прикрыть Михяла. Она укутала ему ноги, начиная от бедер, и, не услышав шагов, подняла взгляд. Поначалу она не могла разглядеть гостя – падавшие из-за двери солнечные лучи оставляли его лицо в тени. Но когда дверь со скрипом отворилась и за порог ступил мужчина в обтрепанной фетровой шляпе, она узнала вошедшего, отчего сердце ее сжалось.
Тейг.
Нора стояла, часто и тяжело дыша. С последнего раза, когда она видела зятя, привезшего тогда ей на осле ее внука, Тейг сильно переменился. Он всегда был мал ростом и очень худ, но сейчас словно ссохся. Он отпустил бороду, но борода была жидкая и клочковатая. Вид был запущенный.
Это он от горя так высох, подумала она.
– Я слышал, что Мартин умер, – сказал Тейг. – Сочувствую тебе в твоем горе.
– Тейг. Рада видеть тебя.
– Правда? – спросил он.
– Как живешь? – Нора указала ему на раскладную лавку, а сама опустилась на табуретку. Ноги не держали ее.
Тейг пожал плечами.
– Времена нынче нелегкие, – откровенно признался он. – А как мальчик?
– Лучше не бывает.
Тейг рассеянно кивнул и обвел взглядом комнату:
– Хорошо тут у тебя. Я корову видел. Значит, у мальчика молоко есть.
– У Михяла? Конечно. Ему молока хватает.
Нора ткнула пальцем туда, где на куче вереска лежал мальчик, теперь чистый и прибранный.
Тейг поднялся и с высоты своего роста глянул на мальчика.
– Но он все такой же, – сказал он внезапно. – Это болезнь, как ты думаешь?
Нора, сглотнув, промолчала.
– Когда он ходить перестал, Джоанна решила, что он захворал. Решила, он от нее заразился.
– Время, как говорится, все лечит, вылечит и это, так я думаю, – проговорила Нора, стараясь, чтоб голос ее звучал уверенно.
Тейг шумно поскреб затылок:
– А был такой хороший малыш. Миленький, беленький…
– Он и сейчас такой. Несмотря на болезнь.
– Нет. – Это прозвучало очень решительно. Тейг пристально глядел на Нору. – Два года он был здоров и в полном порядке. А потом… Я подумывал даже, знаешь, что, может, это от голода, что мы тут виною… Такая стужа была у нас в доме, и еды не то чтоб вдоволь… Я старался, как мог, я…
Он осекся. Нора видела, что ему нелегко справиться с волнением.
– Я решил, что это из-за меня все… – выговорил он наконец тихо, глядя в одну точку.
– Тейг, – прошептала Нора.
– Решил, что здесь он, может, поправится. Так мне говорили. Что просто молока ему не хватает. И еды.
– Я забочусь о нем как надо, Тейг. У меня теперь и девочка есть мне в помощь.
– А он все такой же, ведь так? – Присев на корточки возле Михяла, Тейг протянул руку и помахал ею над головой ребенка. Тот никак не отреагировал. – Думаешь, у него с головой плохо, да?
Нора не ответила.
– Она считала, что это не из-за холода. И не из-за того, что еды мало.
– Она думала, что это зараза.
Тейг кивнул:
– Сначала – да. Сначала думала, что зараза в ноги ему ударила, точно как ей – в голову. И что поэтому он как бы не ходит, а она… – Он закусил губу и, скрестив ноги, уселся на полу рядом с Михялом. – Маленький мой… Папа…
Михял выгнул спину и выбросил вперед тоненькую ручку в невольном похожем на удар движении.
– Гляди, он дерется!
– Иногда он так делает. Он же может двигаться.
Тейг невесело улыбнулся:
– Но ходить-то не может.
– Я пыталась. Ставила его на землю, на пол земляной. Но ножки его, похоже, не держат.
Оба они глядели на Михяла. Тот уставился на что-то на потолке, а когда они тоже подняли глаза, пытаясь понять, чем он там заинтересовался, он вдруг захохотал, громко и пронзительно.
Тейг улыбнулся:
– Это он для папы смеется. Может, в следующий раз и скажет что-нибудь.
– Я очень-очень рада тебе, Тейг. Ты совсем другой стал.
Тейг опустил глаза, словно разглядывая черноту под ногтями.
– Да я бы и раньше приехал.
– Занят был, наверно.
– Нет. Работы у меня нет.
– Ну, стало быть, горе тебя держало, не давало приехать.
– Боялся я приехать, Нора. Боялся того, что увижу. Только когда слух до меня дошел, что Мартин скончался, прими, Господь, с миром его душу, я понял, что должен навестить тебя.
– Тейг… ты такие слова говоришь, страшно даже…
– Да я не хотел говорить об этом, Нора…
Он бросил на нее хмурый, смутный, затравленный взгляд.
– Джоанна… Это перед самой кончиной ее уже было… Она не вставала уже, и ум у нее помутился; она боролась до последнего, но боль, видать, была такая сильная, что несла она бог весть что. – Тейг насупился: – Ужасные вещи говорила она, Нора.
– Что ж такого она говорила?
– Не хочу, чтоб ты знала.
– Скажи мне, Тейг. Ради бога, не пугай меня так!
– Однажды лежит она, глаза закрыты. Ну я, понятно, решил, что спит. А потом слышу, бормочет что-то. Подхожу: «Ты не спишь, Джоанна? Болит очень?» Она головой мотнула, слегка, вот так. – Он медленно, не спуская глаз с Норы, повел головой из стороны в сторону. «А что тогда?» – спрашиваю. А она и говорит: «Принеси мне Михяла». Ну, я поднял парнишку, принес ей, положил рядом на постель. Она глаза приоткрыла чуток, взглянула и в лице переменилась, странно так глядит, словно впервые видит ребенка. «Это не мой ребенок, – говорит. Глядит на меня, головой мотает: – Нет, не мой это ребенок».
У Норы пересохло во рту, горло сдавил комок.
– «Как так? – говорю. – Это ж он, твой родной сынок. Ты что, сына не узнала?» А она подняться, сесть в постели силится и все глядит на него. «Нет, – говорит, – это не мой мальчик. Принеси моего мальчика!» Ну я, понятно, не знаю, как мне быть. Все уговариваю ее: что Михял это, и так страшно мне сделалось, положил ребенка прямо на нее, а она прямо криком кричит: «Это не мой сын! Михяла, Михяла принеси!» И отталкивает, отталкивает его. Столкнула ребенка с кровати: он упал бы, кубарем бы покатился, да я успел его подхватить. – Тейг перевел дух. – Он тяжело дышал. Я растерялся, не знал, что делать, убрал Михяла с глаз ее, но всю ночь она твердила: «Сына украли! Украли моего сына», в меня вцеплялась, умоляла, чтоб в полицию сообщил, чтоб искать начали. А Михяла просила убрать, чтоб духу его в доме не было. «Избавься от него! Выброси! На мусорную кучу, на свалку выброси! А мне моего сыночка принеси». А потом все дни она уже не в себе была. К Господу на полдороге…
Нора не сводила глаз с Тейга и чувствовала, что задыхается.
– Не хотел я тебе говорить, Нора, – сказал Тейг, сжимая пальцами виски. – Но вот гляжу на него сейчас, гляжу на Михяла…
Нора посмотрела на мальчика. Тот дергал головой, будто его кололи чем-то невидимым.
– Гляжу на него и все думаю, думаю о том, что она сказала. Знаю я, что он, что это мой сын, а не узнаю…
– Я знаю, почему это.
Повернув голову на эти слова, они увидели стоявшую в открытой двери Мэри. С мокрого передника девочки капала вода, ведро она прижимала к груди. Лицо ее было белым как мел.
– Подменыш он! – простонала она. – Все это знают, все, кроме вас!
Закопченная небеленая кузница стояла в самой середине долины, у перекрестка дорог, разделивших ее на четыре четверти. Почти каждый день мерные удары молота о наковальню разносились по всей долине, а поднимавшийся от кузни дым служил отличным ориентиром для всякого, кому требовалась кузнечная работа либо надо было выдернуть зуб. Вечерами, когда заканчивались дневные труды, люди часто собирались у кузнеца; в самой кузне – мужчины, для женщин же местом сбора служила небольшая хижина рядом. Гости у кузнеца были чуть не каждый день. Вечерами, когда луна заливала долину своим чистым и ясным светом, молодежь нередко выходила за ворота и устраивала танцы на скрещении дорог, прямо над останками самоубийц, в том месте, где испустил дух Мартин Лихи.
Нэнс заглядывала к кузнецу не часто. Вещей, ради которых потные работники стали бы раздувать мехами горн, в ее хозяйстве было немного, да и сама она предпочитала обращаться к заезжим жестянщикам. В кузне она особенно остро ощущала свою чужеродность. Там всегда было людно – толпились фермеры и батраки, приведшие лошадей – кого подковать, кого подлечить от сапа или костного шпата. Нэнс так и не смогла привыкнуть к тому, как все замолкали при виде ее, как прерывалась беседа, стоило ей появиться на пороге. Одно дело почтительная тишина при ее появлении на поминках, и совсем другое – колкие настороженные взгляды, которыми тебя встречают, и смешки за твоей спиной. Тогда чувствовала она себя просто чудной старухой, полоумной травницей, подслеповатой от старости и вечно дымящего, плохо сложенного очага. И не важно, что кое-кто из этих людей шел к ней со своими нарывами и одышками, нес к ней на огонек сопливых ребятишек, – при ярком свете дня, в шуме и суете рабочих будней под пристальными взглядами этих людей она чувствовала себя презренной и жалкой.
– Бог в помощь тебе, Джон О’Донохью, – сказала Нэнс от порога. Направляясь к кузнецу, она не спешила и выжидала, пока не убедилась, что во дворе кузни нет людей, и лишь тогда, сжав зубы, решилась исполнить, что задумала.
Джон приостановился, молот замер в его руке, застыл в воздухе.
– Нэнс Роух, – только и сказал он.
Местный мальчишка, раздувавший мехи, разинув рот, уставился на Нэнс.
– Я что прошу. Не дашь ли ты мне, Джон, своей водички? Железной водички?
Джон опустил молот и вытер пот с лица замасленной почернелой тряпкой.
– Железной водички… – повторил он. И тоже уставился на Нэнс, тяжело дыша, отдуваясь. – Сколько тебе требуется?
Нэнс выпростала из-под накидки ведро.
– Да сколько унесу.
Джон взял у нее ведро и опустил в бочку, в которой остужал железо.
– Я до половины ведро налил. Сгодится?
– Да, да, сгодится. Спасибо тебе, Джон. Благодарствую.
Джон, кивнув, вернулся к наковальне. Подняв молот, махнул рукой в сторону хижины:
– Поди к хозяюшке, Нэнс. Она даст тебе поесть.
Хижина четы О’Донохью была выстроена из того же камня, что и кузня, но стены ее были тщательно выбелены, а крытая вереском и овсяной соломой кровля высоко вздымалась над просевшими потолочными балками. Обе створки двери были распахнуты, чтоб в хижине было посветлее. Нэнс услышала доносившееся из хижины пение – пел женский голос.
Анья О’Донохью, стоя на коленях перед очагом, где горел торф, стирала сорочку в широкой деревянной лохани. Она подняла взгляд, сощурилась:
– Нэнс Роух? – Лицо ее расплылось в улыбке. – Входи. Добро пожаловать. Не часто ты к нам захаживаешь. – Она поднялась на ноги, вытирая о фартук мокрые руки. – Что это у тебя в руках?
– Всего лишь железная вода из кузни. Муж твой оказал мне милость, дал немного водички.
– Вот как. Наверно, не моего ума дело, зачем тебе такая вода? – усмехнулась Анья и похлопала рукой по ближайшей к ней табуретке. – Садись вот. Поесть желаешь?
– Ты себе стирай давай, Анья. Не хочу тебя от дела отрывать.
– Да, это было б ни к чему.
Анья достала холодную картофелину и протянула Нэнс.
– Как живешь-то?
– Да вот жива покуда, и на том спасибо.
– К зиме подготовилась? Холода-то как завернули, а? А ведь еще декабрь не настал.
– Холода не дай бог. Вижу, у вас с Джоном все хорошо.
– Не жалуемся.
Нэнс показала на стоявшее возле ее ног ведро:
– Защита это. На всякий случай. Подумала, для Бриджид Линч может пригодиться. Ей рожать скоро. – Она чистила картофелину, поглядывая на Анью. Та не поднимала головы и, опершись локтями о колени, не сводила глаз со своих набрякших от воды пальцев.
– Чего ко мне-то не заходишь? – услышала Нэнс собственный голос.
Анья изобразила удивление:
– К тебе, Нэнс?
– Я ведь помочь могу.
Анья залилась краской.
– С чем помочь? Десны болеть перестали. Ты дала мне средство, и все прошло. Спасибо тебе за это.
– Я не про десны. – Откусив от картофелины, Нэнс жевала медленно и вдумчиво. – Невесело, поди, глядеть на здешних женщин, у которых ребятишек полон дом, когда у тебя своих нет.
Анья слабо улыбнулась, сказала мягко, ровным голосом:
– Ах, ты вот про что. С этим уж ничего не поделаешь, Нэнс.
– Да есть средства, Анья. На каждую напасть, что нам послана, есть свое лечение.
Анья покачала головой: – An rud nach féidir ni féidir é – что невозможно, то невозможно. Я уж смирилась.
– Ах ты, бедняжка несмышленая! – Нэнс уронила остаток картофелины себе на колени и взяла руки Аньи в свои. Лицо Аньи сморщилось, подбородок дрогнул.
– Так ты и вправду примирилась? С тем, что в доме твоем тишина, – примирилась?
– Не надо, – прошептала Анья.
– Анья!
– Пожалуйста, Нэнс. Ты же добрая женщина. Не тревожь ты меня, ну пожалуйста…
Нэнс притянула к себе Анью совсем близко, так что лбы их теперь почти соприкасались.
– От детей – одна морока, – шепнула она, сжимая руки Аньи. – Особенно когда их у тебя нет.
Анья засмеялась и поспешно отняла руки, чтоб вытереть глаза.
– Ты загляни ко мне, – негромко сказала Нэнс. – Где я живу, ты знаешь.
Плетясь обратно с тяжелым ведром, неудобная ручка которого врезалась в ладонь, Нэнс размышляла о том, что это на нее нашло. Обычно она не любила лезть в чужие дела. Мэгги учила ее самой не лезть, ждать, когда позовут.
– Лечение тому больше пользы дает, кто ждет от него пользы, – говорила Мэгги. – Ищущий да обрящет.
Но вот сегодня Нэнс почувствовала неодолимую потребность заговорить с Аньей. Уловила ее сомнение. Взгляд, полный тоски. Это всегда так у большинства людей. Они таятся, скрывают свою боль, но иногда вдруг, в какое-то мгновение, что-то приоткрывается в них, и можно заглянуть тогда внутрь и понять суть прежде, чем дверца опять захлопнется. Это сродни виде́нию. Смутный ропот ранимой души. Легкая дрожь земли под ногами. И тишина – все стихло.
Как же скрытно сердце человеческое, думала Нэнс. Как боимся мы открыться, дать себя понять, и как отчаянно мы этого жаждем.
Возле лачуги Нэнс ожидал отец Хили. Четкий силуэт его фигуры чернел на фоне ольхового подлеска. Он стоял спокойно и, скрестив руки на груди, глядел, как она идет к нему по тропинке. Потом, заметив у нее в руке ведро, он шагнул ей навстречу и подхватил его.
– Спасибо, отец.
Они молча дошли до грязной площадки у входа, и отец Хили, поставив на землю ведро с железной водой, повернулся к Нэнс:
– Это ты зовешься Нэнс Роух?
– Да, я.
– Я хочу побеседовать с тобой.
– Побеседовать со мной, отец? Это большая честь. – Нэнс с трудом разогнула затекшие пальцы. – И чем я могу помочь вам?
– Мне помочь? – Он покачал головой. – Я приехал сказать тебе, что ты сама должна себе помочь. Сказать, чтобы ты бросила эти свои штучки.
– Мои штучки… О каких таких штучках вы говорите? – Нэнс отдувалась, держась за поясницу. После того как она протащила ведро через всю долину, в груди саднило и жало.
Теперь единственным ее желанием было очутиться дома и отдохнуть.
– До меня дошли слухи, что ты была плакальщицей на поминках Мартина Лихи.
Нэнс нахмурилась:
– Была. И что тут такого?
– Синод запрещает наемным плакальщицам участвовать в бдениях. Это нехристианский обычай. Это богопротивное язычество.
– Богопротивное? Никогда не поверю, что Господь не приемлет скорби. Уж наверное Христос умирал на кресте в окружении плакальщиц!
Отец Хили натянуто улыбнулся:
– Это совсем другое дело. Мне говорили, что плач на похоронах ты превратила в свое ремесло.
– Ну и что ж в этом дурного?
– Твоя скорбь, Нэнс, – это одно притворство. Вместо того чтобы утешать скорбящих, ты наживаешься на их несчастье, на их покойниках.
Нэнс мотнула головой:
– Нет, отец. Вовсе нет. Я чувствую их скорбь и выражаю ее голосом, потому что сами они голоса лишены.
– И получаешь от них плату.
– Не деньгами.
– Ну, значит, едой. Питьем. Так или иначе, тебе платят – за твою неумеренную и притворную скорбь. – Священник невесело усмехнулся. – А теперь послушай меня, Нэнс. Тебе нельзя брать деньги – ни любую другую плату за то, что ты делаешь на поминках. Церковь этого не одобряет, не одобряю и я. – Он поднял бровь. – Когда я узнал про оплакивание, я расспросил о тебе.
– Да, и что же?
– Говорят, что ты пьешь. И куришь трубку. Что к мессе не ходишь.
Нэнс рассмеялась:
– Если б вам вздумалось посетить всех, кто не ходит у нас к мессе, то вы б неделями с ослика этого вашего не слезали.
Отец Хили слегка покраснел:
– Да. И я намерен бороться с маловерием местных жителей.
– Но люди у нас очень даже верующие, отец. Все мы верим в то, что есть мир невидимый. Мы святое почитаем. Довольно, отец. Может, чаю выпьете? Глядите, и небо хмурится.
Священник, помявшись, все-таки прошел вслед за Нэнс в ее лачугу и неуверенно оглядел темное помещение.
– Садитесь, будьте так добры, вот здесь, на табуреточку. Устраивайтесь поудобнее, не стесняйтесь. Сейчас воду вскипячу.
Отец Хили опустился на шаткую табуретку. Ноги его угловато торчали. Он ткнул пальцем в свисавшие со стропил пучки сухих трав.
– Уильям О’Хара говорит, что ты и снадобья шарлатанские готовишь.
– Это учитель-то? Ему почем знать? Он в жизни ко мне не заглядывал.
– Да, но он говорит. Говорит, что наживаешься ты на плачах и знахарстве. Что ты обманываешь прихожан, внушаешь им ложные надежды на исцеление.
– Есть здесь, конечно, люди… Не все они со мною ладят.
– Стало быть, не только в деньгах за оплакивание дело? Ты еще и промышляешь как бянлейшь?
– Промышляю? – Нэнс передала священнику дымящуюся чашку, на которую он посмотрел с подозрением. – Люди сами ко мне идут, отец, а я их пользую, потому что мне дано знание, чтобы помогать им. А они в благодарность мне подарки дарят. Я не воровка, ничего у них не краду.
– Послушай, что-то я не пойму. – Священник запустил пятерню в волосы. – Шон Линч говорит, ты кормишься людской доверчивостью, норовишь даром поживиться.
Нэнс пожевала губами:
– Я помогаю людям. Врачую.
– Ну да, это я слышал. На дублинских лекарей равняешься. О’Хара утверждает, что ты совала его жене в глотку гусиный клюв, когда та приходила к тебе с молочницей в горле.
– А-а, Эйлищ. Да, это старинное средство такое. Что ж, не помогло оно ей разве?
– Уильям про это не говорил.
– Помогло, и еще как! Эйлищ О’Хара думает, что не чета она всем прочим, если за городского из Килларни замуж выскочила. Но врет она, если говорит, что не вылечило ее мое средство. Да она б уже на кладбище лежала, кабы не я!
– Никто еще не умер от молочницы.
– И все равно я ее вылечила!
Взглянув еще раз на свою чашку, отец Хили решительным движением поставил ее на пол.
– Неужели ты не понимаешь – я помочь тебе хочу!
Нэнс удивилась:
– Я уважаю вас, отец. Вы, конечно, человек хороший. Святой человек, с сердцем, открытым людям. Но да будет вам известно, что отец О’Рейли, упокой Господи душу его, считал, что есть у меня особый дар. И сам посылал ко мне людей лечиться. Пейте чай-то!
– Нет уж, лучше я не буду, прости. – Священник взглянул вверх на свисавшие со стропил пучки трав. – Знаю я таких, как ты. И знаю, что бедняки зарабатывают кто чем может. Бедные, убогие. – Голос его упал до шепота. – В приходе нашем вот нет… – он неловко замялся, – бабки повивальной. Для рожениц. Брось ты эти свои плачи, и травы, и заклинания, и суеверия языческие, и зарабатывай честным трудом, помогай женщинам.
Нэнс вздохнула:
– Отец… Птичка, конечно, по зернышку клюет. И я зарабатываю чем могу – и плачем, и снадобьями разными, не то б я ноги протянула, но есть у меня в запасе и еще кое-что. Я получила от добрых соседей знание, и должна его в дело пускать, лечить людей в округе, не то дар у меня отнимется.
Наступила тишина. Только галки галдели снаружи в древесных кронах.
– Надеюсь, ты не о фэйри толкуешь? Не хочу и слышать про них!
– Вы разве не верите в добрых соседей, отец?
Священник поднялся с места.
– Мне неприятно находиться здесь, Нэнс Роух. Неприятно говорить тебе столь суровые слова, но о чем заботишься ты ныне, об утробе, как бы ее напитать, или о душе своей бессмертной?
– А-а, стало быть, не верите. А я вам вот что, отец, скажу – что это добрые соседи помогли мне из горя и нищеты выбраться, что это они привели меня в эту долину, к отцу О’Рейли. Это они мне жизнь сохранили, когда я с голоду помирала в Килларни, когда семьи лишилась и осталась одна, без мужа, без денег, без ничего. И это они подарили мне знание, как людей лечить и снимать с них заклятие колдовское, и…
– Язычество – даже говорить о них, верить, что они существуют! – На лице священника отобразилось нечто вроде жалости. От этого снисходительного взгляда Нэнс охватила ярость.
– Что ж, слава Господу, и да поможет он священнику, которому не нравится, что я лечу больных. Господь знает, как нелегко мне мой кусок дается, и хоть я живу в бедности, и всегда жила, но никогда не побиралась. Разве я кому что плохого пожелала или сделала? И разве не лечила я прежнего священника, который всегда во всем доброе видел?
Отец Хили покачал головой:
– Вот и обратил свой взор ко злу. Знаешь, женщина, как говорят? Дорога в ад вымощена благими намерениями.
– Дорога в рай, святой отец, тоже свои знаки имеет. Только не видна она в темноте-то, ночью…
Священник недовольно фыркнул:
– Я не потерплю здесь плачей и плакальщиц и не потерплю женщин, что морочат несчастных больных разговорами о волшебстве и фэйри. Бога ради, оставайся здесь повитухой, помогай хворым, но я не желаю, чтоб в моем приходе насаждалось суеверие теми, кто хочет на нем нажиться.
– О, сами-то вы в хорошем деле поднаторели – списываете нам грехи за деньги и не даете честной женщине иметь кусок хлеба за то, что она людям помогает!
– Я пытался поговорить с тобой по-хорошему, Нэнс Роух. Я приехал, чтоб наставить тебя на путь истинный. Но ты упрямишься, а значит, мне придется позаботиться о том, чтоб ты покинула мой приход.
– Люди не позволят вам меня выгнать, я нужна им. Сами убедитесь, что я им нужна!
– Не думаю, что у тебя это выйдет, Нэнс Роух, что бы ты там ни считала.
И, поднырнув под низкую притолоку, священник вышел из лачуги и прошествовал к своему ослу, пасшемуся на лесной опушке. Выйдя за ним следом, Нэнс смотрела, как он сел на осла, как дал ему хорошего, от души, пинка, пришпорив каблуками. Выезжая на дорогу, он оглянулся:
– Полно, Нэнс. Брось свои плачи и все эти россказни насчет фэйри. Не садись с дьяволом кашу есть, у него ложка длиннее.